Даниэль увидел дом, увидел мать, которая в тревоге расспрашивает Женни; потом она идет в лицей, к инспектору, — может быть, тот знает, куда делся ее сын.
— Послушай, — сказал он. Ему стало трудно дышать; он направился к скамейке, оба сели. — Сейчас самое время все обсудить, — продолжал он, собрав все свое мужество. — В конце концов, если они нас поищут как следует двое-трое суток, — разве это не будет для них достаточным наказанием?
Жак стиснул кулаки.
— Нет, нет и нет! — завопил он. — Ты уже успел обо всем забыть? — Его нервное тело так напряглось, что он не сидел на скамье, а привалился к ее спинке, точно колода. Его глаза пылали ненавистью к школе, к аббату, к лицею, к инспектору, к отцу, к обществу, к всеобщей несправедливости. — Они никогда нам не поверят! — крикнул он. Его голос стал хриплым. — Они украли нашу серую тетрадь! Они не понимают, не могут понять! Посмотрел бы ты на аббата, когда он пытался вытянуть из меня признание! Его слащавый вид! Раз ты протестант, значит, способен на все!..
Он стыдливо отвел взгляд. Даниэль опустил глаза; жестокая боль пронзила его при мысли, что эти гнусные подозрения могут коснуться его матери. Он пробормотал:
— Ты думаешь, они расскажут маме?..
Но Жак не слушал.
— Нет, нет и нет! — кричал он. — Ты помнишь наш уговор? Разве что-нибудь изменилось? Довольно с нас издевательств! Будет! Когда мы им покажем — не на словах, а на деле, — кто мы такие, когда мы покажем, что в них не нуждаемся, ты увидишь, как они станут нас уважать! Решение может быть только одно: уехать из Франции и самим зарабатывать себе на жизнь, вот! И уж тогда написать им, где мы, и поставить свои условия, заявить, что мы с тобой хотим остаться друзьями и быть свободными, потому что у нас дружба до гроба! — Он замолчал, стараясь побороть волнение, и добавил уже спокойно: — Иначе, ведь я тебе говорил, я покончу с собой.
Даниэль бросил на него растерянный взгляд. На маленьком, бледном, в желтых веснушках, лице не было и тени рисовки; оно выражало непреклонную твердость.
— Клянусь, я больше ни за что не попадусь к ним в лапы! Если не веришь, вот! Или бежать, или… — сказал Жак, показывая торчащую из-под жилета рукоятку корсиканского кинжала, который он захватил в воскресенье утром в комнате старшего брата. — Или еще вот это. — Он вытащил из кармана завернутый в бумагу пузырек. — Если ты откажешься сесть со мной на корабль, я долго раздумывать не стану, хлоп!.. — он сделал вид, что глотает содержимое пузырька, — и готово, я падаю и умираю.
— Что это у тебя? — пробормотал Даниэль.
— Йодная настойка, — глядя приятелю в глаза, проговорил Жак.
Даниэль взмолился:
— Отдай мне, Тибо…
Несмотря на охвативший его ужас, он ощутил нежность и восхищение; Жак словно гипнотизировал его; и еще он почувствовал, что снова входит во вкус приключения. Жак сунул пузырек обратно в карман.
— Пошли, — мрачно сказал он. — Когда сидишь на месте, голова хуже работает.
В четыре часа они вернулись на набережную. Вокруг "Лафайета" царила невероятная суета; нескончаемой вереницей тянулись по сходням грузчики; нагруженные ящиками, они были похожи на муравьев, перетаскивающих личинки. Мальчики тоже шагнули на сходни; Жак шел впереди. На свеженадраенной палубе работали матросы, спуская лебедкой груз в зияющий провал трюма. Коренастый человек, горбоносый, с черной бородкой в виде подковы и румяными гладкими щеками, руководил погрузкой; на нем была синяя куртка с золотой нашивкой на рукаве.
В последний момент Жак стушевался.
— Простите, сударь, — сказал Даниэль и неторопливо стянул с головы шляпу, — вы капитан?
Человек усмехнулся:
— А в чем дело?
— Это мой брат, сударь. Мы пришли попросить вас… — Еще не успев закончить фразы, Даниэль почувствовал, что сделал неверный ход, что теперь все пропало. — …взять нас с собой… в Тунис…
— Ах, вот как? Совсем одних? — сказал человек, прищурившись. Его взгляд говорил больше, чем слова; в налитых кровью глазах мелькнуло на миг дерзкое, даже чуть-чуть безумное выражение.
Даниэль продолжал выкладывать заранее заготовленную ложь, — у него теперь не было другого выхода.
— Мы приехали в Марсель, чтобы найти здесь отца, но ему предложили место в Тунисе, на рисовой плантации, и… и он нам написал, чтоб мы ехали к нему. Но у нас есть деньги, мы заплатим вам за проезд, — добавил он от себя, поддавшись внезапному вдохновению, но тут же понял, что это заявление выглядит так же неуклюже, как все остальное.
— Ладно. Но здесь-то вы у кого живете?
— У… ни у кого. Мы к вам прямо с вокзала.
— И никого в Марселе не знаете?
— Н… нет.
— И, значит, хотите отплыть сегодня же вечером?
Даниэль готов был ответить "нет" и удрать. Но он пролепетал:
— Да, сударь.
— Ну так вот, мои птенчики, — ухмыльнулся человек, — вам чертовски повезло, что вы напали не на старика, потому что он ужасно не любит таких шуток, он тут же бы приказал вас сцапать и доставить в полицию, чтобы вывести на чистую воду… Хотя, впрочем, с такими шутниками по-другому и нельзя… — неожиданно заорал он, хватая Даниэля за рукав. — Эй, Шарло, держи малыша, а я…
Жак вовремя увидел опасность, мгновенно перескочил через ящики, увернулся от пятерни Шарло, в три прыжка достиг мостков, по-обезьяньи скользнул в толпу грузчиков, спрыгнул на набережную и помчался влево от парохода. Но как же Даниэль? Жак обернулся — Даниэль тоже бежал! Жак увидел, как тот, в свою очередь, врезался в вереницу нагруженных муравьев, скатился по сходням, соскочил на берег и побежал вправо, а мнимый капитан, привалившись к полуюту, глядел, как они улепетывают, и хохотал во все горло. И Жак побежал дальше; с Даниэлем они успеют встретиться попозже; сейчас главное — затеряться в толпе и убраться подальше от порта!
Четверть часа спустя, с трудом переводя дух, он остановился на пустынной улице пригорода. При мысли, что Даниэля могли поймать, его сперва охватила злобная радость; так ему и надо — это из-за него все провалилось. Он ненавидел Даниэля, был готов бросить его, выкинуть из памяти, хотелось бежать одному. Он купил сигарет, закурил. Сделав незнакомыми кварталами большой крюк, он снова вышел к порту. "Лафайет" стоял на прежнем месте. Издали он увидел плотные ряды людей, теснившихся на всех трех палубах: корабль снимался с якоря. Жак стиснул зубы и пошел прочь.
Теперь он принялся искать Даниэля, — ему необходимо было выместить на ком-то свой гнев. Он пробежал по улицам, вышел на Каннебьер[33], смешался с толпой, пошел назад. Душная предгрозовая жара висела над городом. Жак обливался потом. Как отыскать Даниэля в такой сутолоке? Чем больше он терял надежду, тем более властным становилось желание найти товарища. Горели губы, опаленные жаром и табаком. Не опасаясь больше, что его могут заметить, не обращая внимания на далекие раскаты грома, он стал лихорадочно метаться взад и вперед, вглядываясь в лица прохожих; от напряжения болели глаза. Облик города внезапно переменился; казалось, от мостовых исходит свет; телесно-желтые фасады резко выделялись на фоне фиолетового неба; гроза приближалась; крупные капли дождя вызвездили тротуар. Страшный удар грома, раздавшийся совсем рядом, заставил его вздрогнуть. Он побежал вдоль ступеней под колоннадой, перед ним открылся церковный портал. Он ринулся внутрь.
Его шаги гулко отдались под сводами церкви; знакомый запах ударил в нос. И сразу пришло облегчение, чувство безопасности: он был не один, его окружало присутствие бога. Но тут же его охватил новый страх: с момента своего бегства из дому он ни разу не вспомнил о боге; и внезапно он почувствовал на себе невидимый взгляд, проникающий в самые сокровенные ваши помыслы! Он ощутил себя великим грешником, чьим присутствием осквернена святость церкви и кого господь может испепелить своим гневом. Дождь барабанил по крышам; от света молний вспыхивали витражи, гром гремел и гремел; словно отыскивая виновного, он кружил вокруг мальчика, затаившегося во мраке церковных сводов. Став коленями на скамеечку, чувствуя себя совсем маленьким, Жак склонил голову и стал торопливо шептать "Отче наш" и "Богородицу"…
Наконец раскаты стали реже, мерцание витражей более ровным, гроза удалялась; непосредственная опасность миновала. У него появилось такое чувство, будто он сплутовал и плутовство сошло ему с рук. Он сел; в глубине души еще шевелилось ощущение виновности; но где-то рядом нарастала лукавая гордость оттого, что он избежал наказания, и чувство это, пусть робкое, было ему приятно. Смеркалось. Чего он ждал здесь? Умиротворенный, налитый усталостью, он пристально глядел на огарок свечи, мигавшей на престоле, глядел со смутным чувством недовольства и скуки, словно церковь утратила вдруг свою святость. Пономарь стал закрывать двери. Жак убежал, как вор, не помолившись, не преклонив колен: он знал, что бог его не простил.
Под свежим ветром сохли тротуары. Людей на улицах было мало. Где искать Даниэля? Жаку представилось, что с другом произошла беда, на глаза навернулись слезы, они мешали ему, он старался их сдерживать, ускоряя шаг. Если бы в этот миг он увидел идущего навстречу Даниэля, он бы упал в обморок от нежности.
На колокольне церкви Аккуль пробило восемь. Загорались окна. Он захотел есть, купил хлеба и пошел дальше куда глаза глядят, в полном отчаянье, даже не вглядываясь в лица прохожих.
Через два часа, смертельно усталый, он увидел на какой-то пустынной улице скамью под деревьями. Сел. С платанов капала вода.
Грубая рука тряхнула его за плечо. Значит, он спал? Перед ним стоял полицейский. Он обмер, ноги задрожали.
— Марш домой — да поживее!
Жак поспешил убраться. Он не думал больше о Даниэле, он вообще больше не думал ни о чем; болели ноги; полицейских он теперь обходил за версту. Потом он вернулся в порт. Пробило полночь. Ветер утих; на воде попарно покачивались цветные огни. Набережная была пустынной. Он чуть не наступил на ноги какому-то нищему, который храпел, примостившись между двумя тюками. И тогда, пересиливая все страхи, его охватило неодолимое желание лечь, лечь немедленно, где угодно, лечь и заснуть. Он сделал еще несколько шагов, приподнял край огромного брезента, споткнулся об ящики, пахнущие мокрой древесиной, упал и заснул.
Тем временем Даниэль метался в поисках Жака.
Он бродил по привокзальным улицам, кружил вокруг гостиницы, где они провели ночь, шнырял возле транспортного агентства, — бесполезно! Он снова спустился в порт. Место, где стоял "Лафайет", пустовало, порт словно вымер: гроза разогнала гуляющих.
Понурив голову, он вернулся в город. Ливень хлестал по плечам. Купив еды для Жака и для себя, он сел за столик в кафе, где они завтракали утром. Вода стеною обрушилась на квартал, во всех окнах закрывали жалюзи, официанты, накинув на голову салфетки, скатывали над террасами широкие тенты. Трамваи мчались без звона, в свинцовое небо сыпались искры их дуг, вода, точно лемехи плуга, сверкала из-под колес по обе стороны рельсов. У Даниэля промокли ноги, ныли виски. Что с Жаком? Еще больше, чем то, что Жак потерялся, Даниэля мучила мысль о страхах, которые, должно быть, одолевают оставшегося в одиночестве малыша. Он убедил себя, что Жак непременно явится сюда, что он вынырнет из-за угла у самой булочной, и он его ждал; он уже заранее видел его, бредущего в мокрой одежде, устало шлепающего по лужам, видел бледное лицо, на котором мерцают исполненные отчаяния глаза. Раз двадцать Даниэль готов был его окликнуть, — но всякий раз это оказывались незнакомые мальчишки; они влетали в булочную и выскакивали оттуда с хлебом под курткой.
Прошло два часа. Дождь перестал; наступила ночь. Даниэль не решался уйти, ему все казалось: стоит покинуть свой пост — и Жак сразу вынырнет из-за угла. Наконец он пошел в сторону вокзала. Над входом в их гостиницу горел белый стеклянный шар. Квартал был плохо освещен; узнают ли они друг друга, если встретятся в темноте? Послышался крик: "Мама!" Мальчик, его ровесник, перебежал улицу, подошел к даме, она поцеловала его; они прошли мимо Даниэля, совсем рядом; дама раскрыла зонтик: с крыш еще капало; сын держал ее за руку; они о чем-то болтали; оба исчезли в темноте. Раздался свисток паровоза. У Даниэля больше не было сил бороться с тоской.
Ах, зачем он послушался Жака! Не надо было убегать из дому, он отлично это знал, он отдавал себе в этом отчет с самого начала, с той утренней встречи в Люксембургском саду, когда они решились на это безрассудство. Ведь ни на секунду не ослабевала в нем уверенность в том, что, если вместо побега он бы просто все рассказал своей матери, она не стала бы его упрекать, она бы защитила его от всего и от всех, и ничего плохого бы с ним не произошло. Почему же он уступил? Это было загадкой, он не мог понять себя.
Вдруг вспомнилось, как стоял он воскресным утром в прихожей. Услышав шум открываемой двери, прибежала Женни. На подносе лежал желтый конверт с грифом лицея, — наверно, извещали, что он исключен. Он сунул конверт под ковровую скатерть. Женни молча глядела на него проникающими в душу глазами; догадываясь, что с братом творится неладное, она прошла вслед за ним в его комнату, увидела, что он берет бумажник, где хранил свои сбережения; она кинулась к нему, сжала в объятиях, стала целовать, приговаривая:
— Что с тобой? Что ты делаешь?
И он признался, что уезжает; его несправедливо обвинили, вышла одна история в лицее, все словно сговорились против него, он должен на несколько дней исчезнуть. Она крикнула:
— Один?
— Нет, с товарищем.
— С кем?
— С Тибо.
— Возьми меня с собой!
Он привлек ее к себе, как маленькую, на колени, шепнул:
— А мама?
Она заплакала. Он сказал:
— Не бойся и не верь ничему, что тебе станут говорить. Через несколько дней я напишу, я вернусь. Но поклянись, поклянись мне, что никогда никому не расскажешь — ни маме, никому другому, — никогда, слышишь, никогда, что я заходил домой, что ты меня видела, что ты знаешь о моем отъезде…
Она судорожно кивнула головой. Он хотел поцеловать ее, но она бросилась к себе в комнату с хриплым рыданием, с отчаянным воплем, который до сих пор звучал у него в ушах. Он ускорил шаги.
Он шел и шел, не разбирая дороги, и скоро оказался в пригороде, довольно далеко от Марселя. Мостовая под ногами становилась все грязней, все реже попадались фонари. По обе стороны в темноте зияли черные провалы, угадывались подворотни, таились зловонные закоулки. Из глубины квартир доносился детский плач. В низкопробном кабаке верещал граммофон. Даниэль повернулся и пошел в другую сторону. Наконец он заметил огонь семафора, вокзал был рядом. Он валился с ног от усталости. Стрелки на светящемся циферблате показывали час. До утра было еще далеко; что же делать? Он стал искать уголок, где бы перевести дух. Газовый рожок урчал у входа в пустынный тупик; Даниэль пересек освещенное пространство и забился в темный угол; слева высилась заводская стена; он привалился к ней спиной и закрыл глаза.
Его разбудил женский голос:
— Где ты живешь? Уж не ночевать ли ты здесь собрался?
Женщина отвела его к свету. Он не знал, что сказать.
— Небось с отцом повздорил, а? И боишься идти домой?
Голос был ласковый. Он поспешил ухватиться за эту ложь. Сняв шляпу, вежливо ответил:
— Да, сударыня.
Она расхохоталась.
— Да, сударыня! Ну, ладно, смех смехом, а тебе пора домой. Со мной тоже бывало такое. Все равно ведь никуда не денешься, рано или поздно — а возвращаться надо. Уж лучше сразу: чем дольше тянешь, тем потом труднее.
Он молчал, и тоном сообщницы, понизив голос, она спросила:
— Боишься, тебя излупят?
Он ничего не ответил.
— Ну и фрукт! — сказала она. — Этот упрямец готов всю ночь здесь просидеть! Ну уж пошли тогда ко мне, у меня никого, я тебе на полу матрас постелю. Не оставлять же мальчишку на улице!
На воровку она была не похожа. И он почувствовал великое облегчение: теперь он был не один. Он хотел сказать ей: "Спасибо, сударыня", — но промолчал и пошел следом.
Скоро она позвонила у низенькой двери. Открыли не сразу. В коридоре пахло стиркой. Он споткнулся о ступеньку.