Мамонты - Рекемчук Александр Евсеевич 7 стр.


Не слишком ли был беспечен мой отец?

Поэтическая тема продолжилась и гораздо позже.

Вот пожелтевшая от времени записка:

«Пропустите 3 лица сегодня 6/IV-34 г. на выступления поэтов: Асеева, Кирсанова и Уткина. Уполном. Н.К.П. Г. Воскрес… закорючка».

Из трех лиц вторым был я: мне запомнился этот поэтический вечер, на который меня взяли, поскольку девать было некуда. Но кто был третьим? К тому времени мама уже развелась с моим отцом, но еще не вышла замуж вторично. Так кто же был третьим? Не помню.

Через всю свою поэтическую юность я пронес уважение к трем поэтам, выступление которых слушал в Харькове еще совсем малюткой.

А в присутствии двоих из них — Кирсанова и Асеева — сам читал стихи на вечере студентов Литературного института в Дубовом зале писательского клуба, на том знаменитом вечере 1947-го, где добыл свой первый успех мой однокурсник Володя Солоухин, прочитавший «Дождь в степи».

Маяковского мама не любила.

И недоуменно пожимала плечами, застав меня — школьника, а потом студента — за упоенным чтением его поэм.

Когда я спрашивал ее — почему? почему Асеев и Кирсанов, а Маяковский — нет? — она отвечала всегда одно и то же.

Что однажды в машинописное бюро редакции газеты «Вечернее Радио», где она работала, заглянул мужлан в шубе волчьего меха, с квадратной челюстью, папиросой, закушенной в зубах, обвел взглядом склоненных над «ундервудами» барышень и спросил: «А где здесь нужник?» Она ответила ему: «Не здесь».

Но прежде, чем стать машинисткой в «Вечернем Радио», она, как принято говорить, прошла славный трудовой и даже боевой путь.

Девочка из пятого класса гимназии, с косичками на затылке, после того, как гимназии упразднили, перешла в обычную школу.

Но и там учиться дальше ей не пришлось. В семье, потерявшей кормильца, лишившейся родного крова, на ее иждивении оказались пожилая мать и двое малолетних братцев — Жоржик и Витяка. Старшие сестры Оля и Ася были уже далеко, на их возвращение, на их помощь рассчитывать теперь не приходилось. Старший брат Николай был невесть где. И работать, добывать скудный паек живущей впроголодь семье выпало ей, больше некому.

Пятнадцатилетняя девочка поступает на службу туда, куда взяли. А именно: в штаб войск Украинского военного округа.

Я верчу в руках — осторожно, боясь, что рассыплется в прах, — бумажку, удостоверяющую, что предъявитель сего, Приходько Лидия Андреевна, действительно работает машинисткой в учреждении, которое называется ЧУСОСНАБАРМУКРЗАП, что расшифровывается как Чрезвычайный уполномоченный совета по снабжению украинской запасной армии. Датировано февралем двадцатого.

Здесь она прослужила два года. Благо, это было хоть недалеко от дома, на площади Руднева.

Название конторы, куда ее перевели, было еще более впечатляющим: штаб войск Государственного Политического Управления Украинского округа, то есть ГПУ, Чека.

Здесь она тоже работала машинисткой. Но служба оказалась более подвижной.

Она рассказывала мне. Ездила по Новороссии, по Крыму на бронепоезде «Красный оборонец», который гонял по степи банды Махна и атамана Зеленого. В районе Джанкоя бронепоезд попал в засаду, выдержал жестокий бой.

Начальник бронепоезда Ленговский назначил ее своим личным секретарем…

Здесь, уловив мой смятенный взгляд, она поспешила добавить:

— Жена Ленговского ездила на бронепоезде вместе с ним.

Степь, перекопанное поле, бандитские тачанки, вырывающиеся из орешника, четверки вспененных коней, заслоны из телег на их пути, взрывы гранат, пулеметный стрекот…

Я уже сто раз читал об этом, видел это на киноэкране.

В ушах зазвучали еще никем не заданные, но достаточно ехидные вопросы: «А этих девушек — сестер из респектабельной русской семьи, вдруг захлестнутой шквалом революции, — их звали не Катей и Дашей? Они не Булавины? А этот декадентствующий поэт, который посвящает им стихи, не Алексей ли Бессонов из романа „Хождение по мукам“? А эти передряги с поездом, остановленным в пути махновской бандой — опять-таки, не оттуда ли, не из романа Алексея Толстого, не из его экранизаций?..»

Но меня не могли смутить подобные вопросы.

Хотя бы потому, что я задавал их сам.

— Мама, — говорил я, — но Джанкой — это совсем рядом с Севастополем, Одессой… Именно там, в смертной давке, грузились на корабли офицеры Врангеля, их семьи. Разве не могли быть среди них твои сестры Ляля и Ася?

— Они вполне могли быть там. Я думала об этом, — отвечала она.

— Мама, — продолжал я не без едкости, — а не пора ли появиться в твоем рассказе той зловещей фигуре, что очень колоритно выписана Алексеем Толстым в его книге: Левке Задову, начальнику махновской контрразведки в Гуляй-Поле?

Она задумывалась и отвечала спокойно:

— Нет, это позже… Левку Задова я впервые увидела уже в Одессе, когда мы переехали туда жить. Разве ты не знаешь, что он был чекистом? После батьки Махна он служил в одесском Чека. Но я думаю, что он был чекистом и тогда, когда зверствовал в Гуляй-Поле…

Много позже я прочту в бумагах расстрельного дела своего отца показания, которые дали на допросах — против него — Левка Задов и его брат Данька. Но их тоже не пощадили.

Подлинные жизненные сюжеты завязывались еще туже, еще круче, чем коллизии знаменитого романа.

Добавлю к этому, что первую масштабную экранизацию «Хождения по мукам» осуществил в 50-е годы минувшего века режиссер Григорий Львович Рошаль.

Именно в его студии училась актерскому мастерству моя мама, а позже снималась в его фильмах.

Ничем иным, кроме магии искусства, я не могу объяснить и то, что одного из самых ярких персонажей «Хождения по мукам» — трагического актера, главаря московских анархистов — и в жизни, и в книге зовут Мамонтом. Мамонт Дальский.

Но куда больше этих совпадений поразил меня один авторский пассаж великого романа, когда я взялся перечитывать его уже в нынешние времена.

«…Весь круг людей, где жила Катя, видел в революции окончательную гибель России и русской культуры, разгром всей жизни, мировую пугачевщину, сбывающийся Апокалипсис. Была империя, механизм ее работал понятно и отчетливо. Мужик пахал, углекоп ломал уголь, фабрика изготовляла дешевые и хорошие товары, купцы бойко торговали, чиновники работали, как часовые колесики. Наверху кто-то от всего этого получал роскошные блага жизни. Поговаривали, что такой строй несправедлив. Но что поделаешь, так бог устроил. И вдруг всё разлетелось вдребезги, и — развороченная муравьиная куча на месте империи… И пошел обыватель, ошалело шатаясь, с белыми от ужаса глазами…»

Так видел эпоху Алексей Толстой, когда писал свой роман — то ли из недр, то ли с верхотуры строя, которому он, вернувшись из эмиграции, безропотно служил своим пером.

Предвидел ли он, что и новая империя — уже советская — рухнет столь же катастрофично, повинуясь единому для всех времен закону, согласно которому все колоссы разваливаются рано или поздно?

Кто знает, что он предвидел, о чем думал.

Анекдот той поры изображает такую картину.

Раннее, еще безлюдное московское утро. По улице Горького, бывшей и будущей Тверской, едет верхом на белом коне генерал Скобелев — едет как раз там, где стоял его конный памятник, снесенный большевиками…

Из подворотни выбегает интеллигентный, гривастый, сильно пьяный мужчина в мятой шляпе и пальто нараспашку, бывший граф, а ныне депутат Верховного Совета Алексей Николаевич Толстой.

Устремляется к всаднику и, прижав шляпу к груди, сообщает ему потрясенно:

— В-ваше п-превосходительство, что тут было-о-о!..

Новый поклонник дочери сразу понравился ее матери, Александре Ивановне.

В отличие от других кавалеров, он был прилично одет, что, вобщем, и не удивительно — ведь только что из Парижа. В нем угадывалась офицерская выправка, да он и не скрывал, что дослужился на фронте до штабс-капитана. В его речи сквозила культура, почерпнутая в заграничном университете.

И что особенно радовало Александру Ивановну — он не пил водки, предпочитая красное вино, которое, к тому же, по парижскому обычаю, разбавлял водой.

В семье, где еще помнили загулы Андрея Кирилловича и знали подлинную причину его ранней смерти, этого достоинства жениха не могли не оценить.

Правда, раньше он уже был женат — и не делал из этого секрета. Показывал фотографии бывшей жены — Анны Христофоровны, темноволосой, густобровой дамы, вероятно с примесью южных кровей. Показывал и фотографии восьмилетней дочери Тамары, которая учится в балетной школе — там, в Париже.

Что ж, в то смутное время о ком можно было сказать, что вовсе уж без прошлого и без греха?

И когда молодой человек, ухаживавший за красавицей и ветреницей Лидой (они познакомились в редакции газеты «Вечернее Радио»), предложил ей руку и сердце, Александра Ивановна посоветовала дочери принять предложение.

Евсей Тимофеевич Рекемчук, тридцати лет, и Лидия Андреевна Приходько, двадцати одного года, сочетались браком — расписались, как говаривали тогда, — 26 ноября 1926 года в харьковском ЗАГС’е.

Жили поначалу там же, на Малиновской.

Но вскоре Евсею Тимофеевичу было предложено место корреспондента столичных «Известий» в Одессе, и молодожены уехали на Юг.

Оттуда

Сперва он приглядывался со стороны.

Хватка памяти, сделавшаяся уже профессиональной, без особых усилий набрасывала словесный портрет незнакомца: «…выше-среднего роста, худощавый, смуглый, с высоким лбом и карими глазами...»

Он сразу почуял, что этот человек оттуда. Свобода жеста, раскованность движений, легкость походки, наконец — взгляд, выдающий независимость мысли, полное небрежение к тому, кто и как на него посмотрит.

Здешние так не выхаживают, не машут руками столь вольготно. Чаще озираются, не забывая быть настороже, чуя опасность со всех сторон.

Да, конечно же, оттуда.

Клин понимал, что при всей простоте одесских пляжных нравов, нельзя вдруг подойти и заговорить.

Надежду войти в контакт оставляла лишь собака. Черно-желтая немецкая овчарка, молодая, сильная. И тоже, видно по всему, независимого нрава.

— Люси!.. — позвал незнакомец собаку, отдыхающую на изрытом песке, и, размахнувшись, запустил подальше в море глянцевую от воды корягу.

Собака ринулась в волны, поплыла, навострив уши, поводя черным носом из стороны в сторону.

Через минуту она уже плыла обратно, зажав в челюстях добычу.

— Хороша! — сказал Клин, подойдя к хозяину и не скрывая своего восхищения.

Он не лукавил при этом. Был заядлым собачником, знал в них толк. И готов был разговаривать на эту тему сколь угодно долго, вовсе даже не сообразуясь с той целью, которая понуждала его искать знакомств на пляже.

И здесь он не ошибся в своих расчетах.

Незнакомцу явно польстило внимание, оказанное его собаке. Они разговорились.

Через несколько фраз Клин не без удовольствия понял, что и в других своих предположениях не ошибся: незнакомец был русским по рождению, но, действительно, приехал оттуда. Судя по всему, недавно.

Однако торопить события, выуживать подробности было рискованно. Тот мог заподозрить неладное. Либо просто ощутить неуют от того, что посторонний человек вторгается в его жизнь. И замкнуться, обозначить дистанцию.

В нем угадывался этот навык — ставить на место любого нахала. Поди, из офицеров. Из того старого офицерья, что ничему не научилось, сколь его ни учили, сколь ни молотили мужицким дубьем.

К счастью, разговор о собаках нашел продолжение.

Клин сообщил, что через несколько дней в Одессе откроется выставка собак Угрозыска. Подсказал адрес выставки: Пролетарский бульвар, 7.

И снова не ошибся в своих расчетах.

Тот появился на выставке через полчаса после него самого. Они даже обменялись рукопожатием. Вместе смотрели милицейских собак — отлично вышколенных и не менее породистых, чем Люська.

Теперь уже пляжного знакомца не нужно было тянуть за язык. Он сам охотно рассказывал о себе: жил во Франции, куда в свое время, после революции и гражданской войны, эмигрировал из Бессарабии. В Совдепию прибыл вполне легально, пароходом Марсель-Новороссийск. По профессии — журналист, пишет для харьковских и московских газет.

Больше того, «Журналист» (так обозначил его Клин в своем агентурном донесении), прогуливаясь с ним после выставки, познакомил его со своею женой, которую встретил на углу Белинской и Отрадной.

Клин, опять-таки моментально, составил ее словесный портрет: «…небольшого роста, блондинка, волосы стриженые».

Они пригласили его в гости, на чашку чая. Клин зафиксировал адрес: Вагнеровский переулок, 4.

Именно супруга осведомилась, чем он занимается.

«…Я ей ответил, как и всем, что покупаю лошадей для заводских целей».

Эта тема неожиданно заинтересовала молодую женщину. Она стала расспрашивать гостя о состоянии заводских конюшен и конезаводов. Много ли лошадей покупают в армию, больше ли, чем в предыдущие годы? Заменены ли лошади в кавалерийских частях? Или ездят еще на тех, что участвовали в гражданских войнах?

Гость, конечно, не мог догадаться о том, что прелестная молодая блондинка в своей цветущей юности служила в армейском интендантстве, еще и в ГПУ, носилась по Новороссии на бронепоезде «Красный оборонец», гоняла по степи батьку Махно и атамана Зеленого…

Равным образом гостю не дано было знать, что еще с детских лет она была наслышана о лошадях, поскольку ее отец Андрей Кириллович Приходько вел дела Епифана Коломийцева и его родни, наследников полтавского конезаводчика… впрочем, о подобных родственных связях теперь, в советские времена, предпочитали помалкивать.

Эта родительская беспечность могла озаботить и самого младшего, хотя и безмолвного участника беседы, а именно — меня, хотя я еще и не родился на свет.

Ведь в донесении осведомителя четко зафиксирована дата встречи моего отца с Клином на берегу Черного моря: 4 августа 1927 года, между 1–2 часами дня.

То есть, по самым осторожным подсчетам, мой утробный возраст составлял тогда примерно четыре месяца.

И я был вправе, наслышавшись опасной чепухи, подать тревожный сигнал, постучав оттуда, изнутри пяткой в живот мамы, еще не сильно обозначенный для стороннего взгляда. «Ой, мамаша! Шо вы там городите при чужом человеке? Вы шо, не бачите, что это за фрукт? Он же — стукач, стукло… Если вам себя не жалко, то хоть меня пожалейте. Мне же со всем этим жить и жить… Я вас умоляю!»

Вероятно, опасная разговорчивость мамы напрягла и моего отца.

Клин замечает в своем донесении:

«Расспрашивала обо всем исключительно она. „Журналист“ же был сдержан, говорил больше о ружьях и собаках…»

Но и его понесло, когда они опять встретились с Клином на пляже в Отраде.

«…он начал распространяться на ту тему, что во Франции жилось далеко веселее и что холостому мужчине достаточно получать 1200 франков, чтобы жить ни в чем не нуждаясь, не отказывая себе. Говорил о том, что в Марселе можно купить лодку спортсменскую за рублей 50 на наши деньги, но она будет сделана из красного дерева и пальмы. Когда я начал восхищаться такой дешевизной, он сказал, что этого у нас никогда не будет, потому что нет места конкуренции, у нас, мол, только проведут какое-нибудь общесоюзное снижение цен на 15 %, да на том и успокоятся…»

Машинописный текст доноса я прочту десятилетия спустя.

На нем сохранилась резолюция, сделанная красным карандашом наискосок страницы:

«В дело „Киреева“. Это сведения, данные о нем „Клином“».

«Киреев» — один из псевдонимов моего отца, Евсея Тимофеевича Рекемчука, неофита советской внешней разведки.

Кто такой «Клин» — осталось для меня неизвестным. Если смотреть на вещи отстраненно, то он вполне грамотно выполнил свою работу.

Вообще, меня ждал мир, в котором не соскучишься.

Назад Дальше