Михаил Тверской: Крыло голубиное - Косенкин Андрей Андреевич 19 стр.


Одна княгиня в то же, что и всегда, одета: на голове темный простой повойник повязан, да из-под широкой, распашистой собольей кортели[54] черного дорогого сукна понева виднеется. Зато уж на лице праздник сияет! Глаза милостивы, так лаской и светятся, обычно жестко сведенные губы ныне мягки, хоть не смеются, но улыбаются. Рядом князь Михаил Ярославич, под руку ведет княгиню-матушку. Высокий пристежной козырь кафтана, поднятый над откидным воротом бобрового опашня, так и горит, бьет на солнце в глаза золотом да нашитыми на него звездным узором каменьями. Лицом Михаил Ярославич серьезен, а глаза из-под горностаевого околыша шапки так и брызжут, как золотом, радостью.

Весело ныне так, как не бывало еще в Твери, сколько она себя помнила!

А впереди всего хода с иконами, божественными хоругвями и крестами, святя путь к своей Иордани, ведет свою паству, спасенную Господом, тверской епископский причет. Сам владыка Симон в парчовой ризе, отец Иван, игумен монастыря Святого Федора Стратилата Никон, дьяки, служки, монахи…

Покуда передние новую славу Господу петь зачинают, позади долгой вереницы, в какую сошлась ныне, сбилась вся Тверь, еще прежний стих петь не окончили. И так, смеясь и плача, скорбя и ликуя, вся Русь поет единую славу Господу, не слыша друг друга.

— Иди сюда! Не бойся…

С волосами, расчесанными с льняным маслом на стороны, с намытой пушистой и золотой бородой, в зоревой шелковой рубахе и нарядном кафтане, схваченном серебряным пояском, поверх того в распахнутом долгополом опашне, Тверитин стоял посредине горницы, протянув руки навстречу Насте:

— Ну, иди же…

Послушно и боязливо, поднявшись с лавки, на которой сидела, она шагнула вперед.

— Ефрем меня зовут, слышишь?

Она покачала головой из стороны в сторону, что, по обычаю ее страны, означало согласие.

— Ну, как же не слышишь? — удивился Ефрем. — Слышишь! Ефрем я, уразумела? А ты, — он пальцем указал на нее, — Настя, люба моя. Поняла?

Она опять покачала головой отрицательно.

— Эх ты!..

Он сам накинул ей на голову плат, не в рукава, а в взапашку завернул ее в овчинную шубу, подхватил на руки и пошел из избы.

Пашуня Ермилов принял сено в розвальнях, застелил его двойной медведной, гоголем взобрался на облучок, взял в руки вожжи, гикнул и подкатил сани, запряженные белой парой, к тверитинскому прирубу как раз тогда, когда Ефрем взошел на крыльцо, неся на руках свою немку.

— Ну, Пашуня, гони!.. — крикнул Ефрем, кулем повалившись в сани, празднично, как на свадьбу, украшенные разноцветными девичьими лентами.

Будто дитя, он бережно прижимал к груди укутанное с головой в овчину хрупкое, жалкое тельце девушки.

Как бы там ни было, а ныне Ефрем решился: коли Бог свел его с немкой, так, знать, ему суждено. И на иную он ее не станет менять. Затем и повез в открытых санях, чтобы уж на миру явить ее всем и тем и себя удержать от греха, коли когда-то вдруг опостылет бессловесная. Только разве может опостылеть она? Лишь глядеть на нее — и то сердце умилением радовать. А что молчит? Так слова-то — они обманчивы.

И без того прыткая пара, еще напуганная разбойным Пашуниным посвистом, лихо промчалась по обезлюдевшим улицам к крепости, выскочила из ворот и побежала к Волге, где уж священники окунали кресты в сколотых заранее для того полыньях. Там уж разгоралось гулянье!

Под девичий смех, бабий визг и озорные слова некоторые парни и мужики с нарочито постными, строгими лицами не спеша рассупонивались, скидывали одежу до исподних портов, дабы принять святую купель в проруби родной Иордани.

Тверитинские розвальни издали еще привлекли чужое внимание. И когда сани остановились неподалеку от главной полыньи, их окружили люди.

Не выпуская из рук драгоценную ношу, Ефрем соскочил с саней, прошел через расступившуюся толпу и упал на колени перед первосвященником Симоном.

— Крести рабу Божию, владыка!

Все вокруг замерли. Князь Михаил, бывший здесь же, усмешливо, но недовольно посмотрел на Тверитина: чуди, мол, да меру знай.

— А что там? Али прижил кого? — спросила матушка Ксения Юрьевна.

— Да девку он у татар отбил. Замуж взять хочет, — пояснил Михаил.

— А что? Богу праздник! — оживился вдруг владыка Симон и просиял чистым стариковским лицом. — Как ее кличут-то?

— Настена.

— По святкам ли имя дано? — строго спросил епископ.

— На Анастасию Узорешительницу взял ее, — подтвердил Ефрем.

— Ну, так покажи нам рабу-то!

Тверитин осторожно опустил девушку на снег, приоткрыл полу шубы там, где было ее лицо. Из-под неумело повязанного, сбившегося платка на православных и мир глядели испуганные, затравленные глаза. Но была в них надежда и тихая просьба о милости.

— О Господи! — вздохнула Ксения Юрьевна.

— Из какой же земли раба-то? — спросил владыка Симон. Ефрем пожал плечами:

— Кто ж ее знает — немка она.

— Молчит, стало быть?

— Молчит.

— А ну как она крещеная, раба-то твоя? — засомневался было владыка Симон.

Ефрем в ответ только руками развел — кто ж ее знает?

— Ну так, чай, от иконы-то она не шарахается?.. Дак кунай ея в Волгу! — весело смилостивился владыка под молящим, просительным взглядом Тверитина. — Купель Спасителева всех принимает, так, что ли? — повернулся он к церковному причету.

— Так, владыко! — охотно согласился отец Иван, да и другие согласно закивали головами в ответ. — Милостив Бог, и всеприемлюща Церковь Его на земле.

— А кто же отцом-матерью рабе сей приходится? — вновь обратился владыка к Тверитину.

Ефрем, и без того душевно смятенный, и вовсе стал красен как рак. О крестных родителях для Настены он не подумал.

— Дозволь мне, отец святой, мамкой ей стать, — крестясь и обмирая от выпавшей чести, из толпы пошла известная всей Твери старая бабка Домна.

— Ну, коли так — и меня в крестные тогда выбирай, — раздался вдруг голос князя. — Смотри только… — Хотел он еще пригрозить Ефрему, чтобы тот уж не обижал его крестницу, но Ефрем, видно от внезапной, прихлынувшей к сердцу благодарности, неожиданно ойкнул по-бабьи, так что народ вокруг не удержался позубоскалить, и как-то совсем по-ребячьи, жалобно выдохнул:

— Княже!..

Самое удивительное, что на глазах вестимого кметя, потешника и забияки блестели слезы. Эвона что бывает!

Князь и тот поперхнулся словами, внове увидев Тверитина. Вот уж истинно: каких чудес нет на свете!

Немая Полевна-Настена все, что совершали над ней, принимала со спокойной покорностью. Откуда-то пришла к ней вера, что ничего худого с ней больше не будет. Вокруг замерли в торжественной тишине все эти сильные, красивые люди. Будто всей кожей она чувствовала их близость, все смотрели сейчас на нее серьезно и строго, но в их глазах не было зла, а одно лишь тихое умиление.

А рядом с ней неколебимой опорой, силу которой она чуяла, слышала явственно, стояли самые близкие отныне ей люди: князь (то, что Михаил — князь среди всех остальных, она поняла сразу, на той дороге, где избежавшие полона московичи падали перед ним на колени), старая ворчливая и добросердная Домка и он, тот, что, радуя и пугая, глядел на нее так, будто вглядывался в себя. От взгляда его синих глаз ей делалось больно и жарко. Ей казалось, что все в ней до самых горьких и мучительных тайн открыто и доступно этому взгляду.

И чем далее длился обряд, тем радостнее делалось на душе у Полевны. В другой раз она принимала веру, которой не изменяла. То, что творили над ней, было утешительно и знакомо. Привычно капал свечной воск на пальцы, обволакивал их, застывал, не успевая согреть. И даже слова молитв, которые пел над ней первосвященник, звучали родным наречием.

И лишь когда пронзительная ледяная вода полыньи, в которую вдруг опустил Полевну-Настену рыжий огромный русич, обожгла ее тело, не сдержавшись, она вскрикнула:

— Фрем!..

Народ вокруг радостно ахнул.

— Ну вот, — умилился владыка Симон, — сказывал, что немая…

На преподобного Феодосия, в пятый день крещенской седмицы, в храме Спаса Преображения стояли под венцом раб Божий Ефрем да раба Божия Анастасия.

14

Верно когда-то заметил великий воин Чингис: сила крепостных стен не бывает ни более и ни менее мужества их защитников.

Несмотря на прочную крепость, окруженную к тому же изрядно высоким земляным валом, торжские жители предпочли обороне сдачу на милость Дюденевым татарам и признали великим князем Андрея. Однако, озлившись после неудачи под Тверью, татары и здесь не проявили великодушия. Город был разорен, а люди его бесчестием и муками сполна поплатились за доверчивость и покорность.

Далее путь татар лежал на Великий Новгород, где, как предполагал Андрей Александрович, укрылся великий князь. Однако новгородцы предупредили поход. В Торжок из Новгорода прибежало большое посольство с богатыми дарами для Дюденя и с слезной просьбой к князю Андрею Александровичу взять Новгород во владение, оградив новгородцев от злобы и притеснений его брата Дмитрия…

Послы, во главе с посадским Юрием Мишиничем, рьяно кланялись новому великому князю, клялись в давней ненависти к Дмитрию и именем святой Софии-заступницы вовек обещали быть ему верными, лишь бы теперь Андрей Александрович отвратил от них Дюденя.

Попомнили послы и Андреева отца Александра Ярославича Невского, которому всегда якобы служили верой и правдой…

Хотя и Андрей, и сами послы знали, что это ложь. Среди торжского пепелища послы умильно хвалили Андреевы добродетели. Много придумано для языка нужных, обманных слов, а все одно — лестно, приятно их было слушать городецкому князю.

Свершилось то, о чем думалось многие годы, что мнилось в мечтах и неудержимо манило. От самого Владимира и до Великого Новгорода устами этих послов славила его Русь. И то не беда, что при этом трепетала от ужаса, и то не большая досада, что уста эти были лживы.

Нет для правителя на Руси иной добродетели, кроме отсутствия в душе любых добродетелей. Андрей Александрович понял это давно, еще отроком. И научили его тому те же новгородцы. Когда отец был к ним ласков и справедлив, новгородцы смеялись над ним и гнали его, когда же он становился суров и не боялся пролить и безвинной крови, новгородцы вновь принимали его с любовью и хвалой его милостям. Тогда лишь искренне почитали они его право вольно распоряжаться их жизнью и смертью, когда у него хватало силы и духа быть выше понятий о человеческих добродетелях. На то он и князь. Что ж, пусть знают: у него, Андрея Александровича, хватит духа на то, чтобы нагнать на Русь столько страха и ужаса, сколько надобно ей для любви. Лишь бы сила татарская не изменяла и была всегда под рукой…

И пусть не думают, не надеются, что, как отец в старости, он когда-то размякнет душой и начнет виноватить себя в грехах почем зря, в угоду попам и молве. Нет, он, князь Андрей, вины за собой не знает, одна лишь на нем вина: больно поздно добыл власть для себя и для всех людишек, которым только такая власть по душе и по нраву. Он знает… Вон как склонили угодливо выи вольные новгородцы.

Жаль только, поздно пришла к нему власть, силы уже в нем не те, но за то должен ответить брат Дмитрий…

Однако новгородцы в том не утешили: как, мол, ни стремились они словить Дмитрия, чтобы выдать его с головой великому князю Андрею Александровичу, тому все же удалось; ускользнуть, и теперь он укрылся во Пскове у своего зятя Тимофея-Довмонта.

Имя псковского князя давно уже славилось на Руси. Вот уже почти тридцать лет правит он Псковом, и нет, пожалуй, города, более счастливого своим правителем.

Еще в молодые годы покинув литовского короля Миндовга, с которым он состоял в родстве, Довмонт по влечению души пришел во Псков, в церкви Святой Троицы крестился в православную веру, при крещении был наречен именем Тимофей и с тех пор столь усердно и преданно служил псковичам, что они поставили его своим князем и никогда в том не каялись. Что в воинской доблести, что в христианском рвении, что в справедливости и милосердии он почитался первым. Женатый на Марии, дочери Дмитрия Александровича, Довмонт, безусловно, был ему верен до самого сердца, и можно было не сомневаться, что по своей воле Дмитрия он Андрею не выдаст…

Андрей Александрович это вполне понимал. Понимал это и Дюдень, в планы которого вовсе не входила кровопролитная, долгая и, главное, может быть, и вовсе не успешная осада хорошо укрепленной Довмонтовой крепости. Да и основное условие и назначение нынешнего похода уже было выполнено: Русь опять дымилась пожарами, оставшиеся в живых в страхе забились в лесные норы, а великим князем сел на ней явно безумный и звероватый городецкий Андрей.

Коли уж Новгород признал его власть, то и иные не станут упрямиться. А если и станут, то Орде не досада, пусть друг с другом поспорят, а там хан Тохта ли, ака-Ногай ли новое войско пришлют. Что же делать, если эти глупые русские не могут жить промеж собой в мир? А к тому времени, глядишь, вновь поднимутся их города, вновь наполнятся людьми и богатством. Недаром говорят старые ногайцы, что столько серебра они и в Византии не видывали в тот давний поход, когда хан Ногай водил их к Царьграду.

Что Царьград? Лишь видимая пышность да прежняя слава, а серебро ныне отчего-то в русский улус будто само стекается. Сколько его ни грабь, все недостаточно. Дело татар — пасти неразумных, как в степях пасут они табуны лошадей, и в нужный срок отбирать у них, неразумных, то, что они скопили, как отбирают молоко у кобыл…

Царь Тохта видит дальше других, знает: чтобы управлять бессмысленным человеческим стадом, надо вовремя сменить вожака.

Теперь более не противник князю Андрею брат. Однако оставлять Андрея на Руси полным и всесильным владыкой тоже нельзя, потому что опасно. Мало ли что еще может взбрести в его безумную голову. Для того-то пусть будут в своей земле у него соперники, да хоть тот же Михаил на Твери. Не на то ли вернули его в Русь? Странно лишь, что заранее не предупредил Тохта о том царевича. Неужели и к нему, родному брату, не имеет он веры?.. Впрочем, на то он и правосудный великий хан, чтоб всегда поступать по-своему. Но и он, Дюдень, оказался достоин брата — вовремя догадался оставить Тверь, как ни упрашивал его князь Андрей стереть городишко с лица земли, прельщая его тверскими богатствами.

Впрочем, здесь Дюдень в мыслях немного лукавил сам перед собой. Он вряд ли сумел бы заставить ногайцев пойти в еще один приступ, больно уж отчаянно взялись защищаться тверичи…

Царевич Дюдень, по своему обыкновению, милостиво улыбался, кивал согласно князю Андрею, однако идти на Псков решительно отказался. На том они и простились.

Поворотив войско, Дюдень сначала подался на Волок, ограбил его и пожег, хоть тот и считался новгородским пригородом, далее завернул на Можайск, ограбил-пожег и его, а затем с полным обозом добычи, в блеске воинской славы вернулся в ногайскую степь.

Назвавшись великим князем, Андрей Александрович щедро наделил своего складника Федора Ростиславича Черного. Ему он отдал Переяславль. Во-первых, того пожелал сам Федор. Благодаря тому что ни жителей, ни имущества татары в нем не нашли, Переяславль и пострадал меньше, чем прочие города. Татары так заспешили, что толком и пожечь его не успели. Во-вторых — а может быть, и во-первых, — Андрей Александрович хотел хоть за псковскими стенами, но достать брата, унизить его до того, чтобы ногти сгрыз от обиды. И надо заметить, это ему удалось.

Дело в том, что еще со времен деда Ярослава Всеволодовича Переяславль считался старшим уделом в их роду, первой и главной отчиной, какой и был достоин считаться сей славный город, упрятанный среди лесов на берегу рыбного озера Клещина за крепостной стеной в двенадцать боевых башен. Владеть им было не только почетно, но и выгодно. Никто про то не догадывался, но Андрей Александрович издавна был уязвлен тем, что отец оставил Переяславль Дмитрию, а его наделил Городцом. Что ж, теперь пришла пора распоряжаться и отчиной, и прочей землей так, как ему заблагорассудится.

Назад Дальше