Михаил Тверской: Крыло голубиное - Косенкин Андрей Андреевич 39 стр.


Отчего, князь, редко гостишь у меня? — неожиданно ласково спросил он по-русски.

— Без воли твоей на то не решаюсь попусту беспокоить великого хана, — ответил Михаил Ярославич.

— Э-э-э, — вяло махнул рукой хан и тут же снова спросил: —.Зачем же теперь пришел? Или дело у тебя какое ко мне?

Михаил Ярославич отставил высокий кубок с густым, кровавого цвета вином, поднесенным ему взамен кумыса, поднялся. Разумеется, знал Тохта, зачем пожаловал к нему князь, да и князь знал, что Тохте все известно, потому говорил Михаил Ярославич недолго, лишь представил свои доказательства на старшинство среди русских князей. И закончил:

— …Ищу суда у тебя, правосудный хан, на племянника, — он кивнул в сторону Юрия, глядевшего исподлобья злым глазом. — Забыл он али не знает, однако издревле и не нами говорено: не стоит та земля, в которой князья неправедны. Не по чести хочет он меня обойти. А ить всякий народ — что татары, что русичи — своим обычаем держатся. И сильны дотоль, покуда чтят те обычаи. Слыхал, я, великий Чингис и вам то заповедовал. Али не так, правосудный хан?

Во все время его речи хан сидел, мерно покачиваясь и прикрыв ладонью глаза, будто молча пел свою песню. И не сразу, как князь замолчал, опустил он от глаз ладонь.

— Мудрость наша в том, что мы в чужие обычаи не мешаемся, — изрек он. — Чингис и то сказал: всякий, кто покорится, будет помилован, всякий, кто не покорится и выйдет с распрей, да погибнет. А до вашей веры и ваших обычаев нам дела нет. По своим обычаям и законам ты с племянником и судись. — Он помолчал, затем оборотился лицом к Кутлук-Тимуру, который радостно оскалил навстречу ханскому взгляду белые зубы, и вновь повернулся к Михаилу Ярославичу. — Однако говорят, московский князь против твоего вдвое больший харадж дает. Так ли?

Не сдержавшись, Юрий вскочил с места, выкрикнул:

— Так, великий хан, так! Врет он на меня, пес, врет! Я прав на Владимир не мене его имею! Дед мой, Невский, верой ханам служил… — Юрий будто подпрыгивал на месте, перебирал ногами, как конь, чтобы его лучше заметили. — Дам дань, какую…

— Не тебя спросил! — недовольно оборвал московского князя хан. Юрий, смутившись оттого, что навлек на себя недовольство Тохты, тихо опустился на корточки.

— Так каков, Михаил Ярославич, твой харадж будет? — усмехнувшись, спросил Тохта.

Действительно, попробуй-ка тут враз и с ходу ответить, когда уж другим заявлено, что он все равно вдвое больше заплатит.

«Господи! Пошто земля таких носит…»

Слышно стало, как хрустнул зубами князь, видно стало, как заходили у него злые желваки на скулах, аж шевеля ближние волосы бороды.

— Так каков, князь, твой харадж будет, спрашиваю? — повторил Тохта.

Михаил Ярославич вздохнул.

— Великий хан, оставь выход в той мере, каков ныне есть. Тяжко Руси, дай ей потучнеть. А уж придет срок, сторицей восплатим тебе…

— Не про то говоришь, — поморщился Тохта.

— Отставь пятину Руси, — заупрямился Михаил Ярославич.

— Ну а ты сколько даешь? — оборотился Тохта на Юрия.

— Вдвое, великий хан.

Михаил Ярославич с ненавистью поглядел на племянника.

А Юрий, точно распонуженный конь в ожидании посыла, то и дело переступал с ноги на ногу, руки его то хватались ушей, то тянулись к нарядному поясу, словно ища оружие, которого не было, так как всех русских перед входом в дворцовую залу разоружили, — и весь он находился в каком-то мелком беспрестанном движении, будто тело его зудело от насекомых. Клювастая голова его и та быстрыми птичьими поворотами склонялась то к одному плечу, то к другому, что было явственно видно при жесткой неподвижности празднично и дорого изукрашенного высокого козыря, плотно обрамлявшего вихрастый затылок и шею.

— Вдвое, великий хан, вдвое!.. — радостно, победно кричал он в противовес каждой меры, предлагаемой тверским князем.

При таком раскладе отстаивать свое было и бессмысленно и опасно. Но что еще оставалось?

И долго тянулась омерзительная бесовская морока бесстыдного предательства и нещадного разорения русской земли.

Свирепая распря возникала по всякому поводу, какого бы ни касались.

Если тверской князь обещал помогать Орде русской ратью по мере военной необходимости, то московский князь сулил ежегодно и безвозвратно поставлять в ханское войско каждого десятого русского; если тверской обещал с прежним избытком содержать ханские посольства, стоявшие в каждом городе, Юрий так расщедрился, что чуть не всю Орду звал в Русь на кормление. Будто на ведал ордынских делюев, служивших на Руси по посольской нужде. Русские меж собой тишком называли их не делюями, а нелюдями. И то: их одних-то, изощренно глотастых, прокормить какой казны стоило! Да и не хлеба, в конце-то концов, жалко было Михаилу Ярославичу, но свободы русской! Ведь делюи-то на Руси не одного хлеба ради сидели! Неужели и того Юрий не разумел? Разумел…

Спорили и по черному бору, и по зерну, и по меду. Спорили по числу голов и даже по мастям лошадей — и тех татары обязывали Русь поставлять в Орду, хотя русские-то лошадей зачастую сами у татар за серебро покупали. До хрипа спорили по любой закавыке, которая, попав буквенным крючком в ханскую грамоту, нуждой цепляла всякого русского, подобно тому как цепляет рыбину за губу хитрый ловный крюк искусного рыбаря.

Скрепя сердце и воистину скрежеща зубами, Михаил Ярославич вынужден был набавлять, чтобы опередить племянника. Он чувствовал себя переметчиком, будто это он, а не Юрий всю чадь, всех людей, всю Русь отдавал поганым на поругание. Душа его стенала и выла. Но ведь и иначе было никак нельзя! Оставалось лишь отрешиться в пользу племянника, но и то решительно не давало пользы, а, напротив, еще более развязало бы руки умопомраченному гордыней Юрию.

Юрий же распалился до страсти и не обещал лишь кресты снять с церквей. И то потому, что его о том не спрашивали.

— Отступись, Юрий!

— Не отступлюсь!

— Христом прошу! Не ради себя — Русь губишь!

— Пошел ты…

— Что ж ты творишь-то, хвост сучий?!

До исступления дошли и дядя и племянник, уж легче бы было железом звенеть!

«…не щади их! Вырви себя! Убей Данилкиных сыновей!..» — стучало в мозгу.

И то: казалось, голыми руками готов был схватить Михаил Ярославич племянника за кадыкастую шею и придушить его здесь, как куренка, на глазах у татар.

Татары же получали уже не просто удовольствие, но чистое наслаждение от брани русских владетелей. Смеялись, задорили, брызгали слюной по усам, будто собак травили.

Сам правосудный Тохта, невозмутимый, как идол, и тот повеселел от забавы.

Наконец, вволю испив позора, Михаил Ярославич взмолился:

— Нет боле сил терпеть тяготу! Хан правосудный, дай мне поле с племянником! Пусть Бог наш всевидящий кровью рассудит, кто из нас прав!

Тохта презрительно усмехнулся:

— Бог ваш на небе рассудит вас — после. А на земле на то моей воли хватит.

Неожиданно Гурген Сульджидей поднял на хана маленькую, с хороший кулак, и костистую же, как кулак, голову и заговорил о чем-то, быстро и остро взглядывая то на тверского князя, то на московского. Несмотря на тщедушность тела, голос его оказался тверд и громок. Некоторые слова он вскрикивал даже пронзительно. Правда, понять его было никак нельзя, потому что с ханом Сульджидей всегда говорил на ином наречии, тогда уже недоступном пониманию и многих ханских приближенных, не то что простых татар.

Сульджидей говорил яростно. Такой ярости немыслимо было и представить в предгробном старце. Оттого неведомые его слова казались еще страшней.

— Когда в войне с Мухаммедом-воителем, славным из славных воинов в своей презренной земле, Богда Чингисхан осадил Самарканд, тридцать тысяч магумедан, убоявшись Чингиса, переметнулось к нему. Не так ли, Тохта? — Старик спрашивал у хана, но отвечать ему не давал. — Так было, так… Чингис их принял любезно, не так ли?.. Так было, великий хан! Но когда Самарканд пал, он всех их, всех до единого истребил как изменников своему государю! Не Чингису изменили они, но, напротив, его врагу, презренному магумеданину Мухаммеду. И он убил их всех, поголовно, как изменников своему государю. Богдо Чингисхан тем и велик был, что и у противников равно почитал достоинства, а более всего ненавидел склонность к измене и без жалости карал даже тех, кто изменил другим ради него. Не так ли, великий хан?

— Что хочешь? — Тохта неприязненно глядел на старика, от слова которого когда-то он трепетал, как от небесного грома.

— Возвеличь этого, — кивнул он в сторону тверского князя. — И убей того! — согнутым желтым пальцем с внезапно белым, безжизненным уже ногтем указал он на Юрия.

Видно, верно говорил о нем Кутлук-Тимур, — мол, от старости великий лама замутился умом, и родник мутнеет от времени…

— Убей! Убей! Тридцать тысяч простых воинов, предавших своего государя из-за глупого страха, убил Делкян езен Суту Богдо Чингисхан, ты же, Тохта, убей одного, предающего тысячи из жадности и гордыни. Убей его не ради Руси, но ради своих монголов, убей одного, заклинаю тебя милостью Вечно Синего Неба, убей его, и будешь славен в веках и велик, как Чингис!

Сульджидей почти кричал на хана, выкатив из запавших глазниц глаза, горевшие то ли сумасшествием, то ли чародейским прозрением.

Как в молодости, Тохте стало жутко от его загадочных слов, но он уже не верил Сульджидею, как верил ему в молодости.

— Нет, почтенный Гурген, нет. Что тебе эти русские? — не столь ласково, сколь осторожно увещевал Тохта старика. — Я поступлю иначе. Я сделаю хуже им — я оставлю его. Пусть он будет, он нам нужен, пойми… Пусть будет он.

Дряхлый Сульджидей, видать, обессилел от долгой и безуспешной речи. Глаза его вновь глубоко запали, спрятались и потухли, а личико еще более сморщилось, как у ребенка, готового к плачу.

— Дело ваше скоро решится, ступайте… — вяло, одними пальцами шевельнул Тохта, отпуская русских князей, смиренно дожидавшихся своей участи.

И, презрительно отворотив голову, застыл в глупом величии и покое.

Татарское «скоро» длилось, вестимо, долго. Немало дней прошло в томительной неизвестности.

В один из тех дней Михаил Ярославич встретил свое тридцатитрехлетие. Тридцать три года сровнялось тогда Тверскому. Впрочем, он и не вспомнил о том. На душе было темно и уныло, как в кипчакском небе, кропившем степь беспросветным дождем. По такой погоде даже выехать из Сарая не представлялось возможным…

А вот Юрий — с чем ли, ни с чем ли, однако, напакостив сколько смог, уж отбыл так же внезапно, как прибыл, успев ухватить еще не раскисший до непролазности путь. Точно черт ему помогал.

Наконец и Тохта опять позвал князя.

На сей раз он был, не в пример первой встрече, любезен. Смилостивился, идолище. Смеясь, называл Тверского русским царем. И тем же днем сам вручил Михаилу Ярославичу долгожданный и ненавистный ярлык.

Скреплявшая пергаментный свиток алая ханская тамга жгла руку и казалась Тверскому отверстой, кровавой раной.

Январским днем одна тысяча триста пятого года владимирцы и пришлые отовсюду люди, словно в светлый и печальный праздник Успения Божией Матери, стекались к Богородичной церкви, где венчался на владимирское великое княжение Михаил Ярославич, князь тверской.

Позлащенные двери собора были распахнуты настежь, в мороз дня клубами валил из них людской теплый дух. На улице снег и солнце до слез слепили глаза. В соборе слезы застилали глаза от иного, вышнего света.

Жарким огнем горели серебряные и золотые паникадила, огонь тот отсвечивал, возгорался на крестах священников, на округлых боках золотых богослужебных сосудов, в сотнях глаз, глядевших на князя с любовью, надеждой и умилением. На чудных вервях, словно от Божьего дыхания, мягко колыхались тяжелые драгоценные ткани, извлеченные из ризницы по великому случаю. Торжественное облачение митрополита Киевского и всея Руси Максима и его архиереев было тяжело для немощных, старых плеч, но в то же время и тяжестью своей сообщало плечам особую силу. Длиннополая багряная порфира князя сливалась цветом с бархатной багряной «дорогой», устилавшей пол.

В двенадцать высоких и узких окон, расположенных вкруг свода под самым куполом, лился прозрачный небесный свет, и в том свете по писанным на небе купола облакам снисходил к людям, к чадам своим, Спаситель, паря над ними и недостижимо и близко.

Уже под венцом и в бармах, возложенных на плечи, Михаил Ярославич одиноко стоял, обозримый всеми, на небольшом возвышении невдалеке от алтарной преграды. В руках он держал тяжкий, изукрашенный золотом и каменьями посох.

Люди плакали и молились о счастье нового государя.

— Возмогай же отныне, возмогай, когда и силы избудешь, возмогай ради люди своя. Ибо, когда приидет час суда твоего, ты возможешь стать пред Господом безбоязненно и сказать: «Се аз, Господи, и люди Твои, которых Ты дал мне». Михаиле! Вмале ты был мне верен, надо многими поставлю тя!.. — осеняя князя Мономаховым животворящим Крестом, говорил первосвященник владыка Максим.

— По Божией милости и по данной тебе благодати Святого Духа благослови, владыко, на великое княжение ради Руси и людей ее богомольных, — истово выдохнул Михаил Ярославич.

— Прийде, сын мой, принять Печать и Дар Святого Духа! — ответил митрополит.

Михаил Ярославич преодолел по багряной дороге недолгий, но тяжкий от бремени путь до царских врат, возле которых пал на колена, и святейший старец Максим свершил над ним миропомазание, призывая сошествие на князя благодати Святого Духа.

— Да умножит Господь лета царствия Михаила, да узрит Он сыны сынов своих на отчем месте, да возвысится десница Его над врагами и устроится царство Его мирно и вечно… — в других вселяя надежду, пел над князем добросердечный святейший митрополит. И многие губы повторяли за ним: «мирно и вечно, мирно и вечно», вкладывая в те слова тоску и светлые устремления злой, краткой жизни.

С хоров глядела на славу сына матушка Ксения Юрьевна. Она уповала в его судьбе только на Божию милость. «Дай совершить ему, что задумал, ради люди Твоя беспамятные…» — смиренно просила за сына у Бога.

«Господи! Господи!..» — неизреченной молитвой плакала и рыдала душа Михаила, возносясь к Господу, зримо парившему в вышине купола.

И тут словно кольнуло князя. Так бывает, когда сердцем почувствуешь живой взгляд, на какой невозможно не обернуться. Поворотись, налево от царских врат, в алтарной преграде среди завес и пелен с иными иконами, с младенцем Христом на руках увидел он ту, чьим именем и названа была церковь.

С печалью глядела на него Богородица. Так смотрит мать на сына во гробе…

Не выдержав ее скорбного взгляда, Михаил отвернулся и вдруг с внезапным безжалостным прозрением собственной судьбы наперед, до острой боли в груди пожалел, что не убил его. Племянника. Юрия.

Он ужаснулся кровавой, братоубийственной мысли, помимо воли возникшей в уме во храме, пред взглядом той, чей Сын своей смертью искупил людские грехи. С трепетом он вновь поднял глаза на икону Божией Матери, вновь встретился с ее взглядом. Не было в нем упрека, не было!

И в золоте, и в драгоценных каменьях чудотворная владимирская святыня была проста и истинна, как рождение или смерть. И загадочна, как смерть и рождение…

Но видел Михаил: во взгляде ее не появилось упрека. Хотя и осталась та же печаль.

«На Москву пойду! На Москву, теперь же! Антихрист он, на погубление призван!» — неожиданно пронзила Михаила догадка. Хоть взгляд Божией Матери и остался печален, Михаилу показалось, что губы ее словно тронулись грустной улыбкой.

«Копьем достану! Антихрист он!..» — чуть не вслух повторил Михаил то, что открылось ему пред чудотворным взглядом Заступницы.

И владыка, умом провидящий скорбь, предупреждал об антихристе:

— Помышляющим, яко государи возводятся на престол не по Божию благоволению и при помазании дарования Святого Духа, тако дерзающим против них на измену — анафема!..

Тверь встретила великого князя ликованием, колоколами и войском, предусмотрительно готовым сей миг выступить на Москву.

Часть третья

1

 Зима одна тысяча триста семнадцатого года выдалась на редкость студеной. Лед на Волге промерз аж на сажень. Чтоб не задохлась, мужики рубили полыньи в тех местах, где в спячке стояла рыба. Легкие птицы — воробушки, клесты да зяблики — падали наземь, каляные от мороза. Хохлится этакая пичуга под стрехой, ищет тепла и вдруг кувыркнется вниз безжизненным малым комом — знать, стужа достала до сердца. Таких подбирали ребятишки, дышали на них нутряным теплом, обогревали за пазухой и тех, что чудесно оживают в руках, несли в дома, где ждали птах для того заготовленные высокие, круглые клети, сплетенные из гибкого ивового прута. Теперь, утешая людей, до самой Красной Горки, ясного дня, как зажжет Мария Египетская снега, будут потом щебетать да чирикать беспечные птицы небесные. По утрам дымы из печных труб густыми столбами поднимались над городом в белесое небо. Боялись пожаров… По ночам над Тверью не слышалось и песьего бреха. Собаки носу на улицу на показывали — грелись в своих домиках, усердно дыша себе под брюхо да укутываясь хвостами. Приходи, лихой человек, на двор, бери, что ни поглянется.
Назад Дальше