Избранные произведения. Дадзай Осаму - Осама Дадзай 24 стр.


Несколько человек, находившихся поблизости, были свидетелями его гибели, но лучше всех видела то, что случилось, девочка лет пятнадцати, бывшая в то время в чайном домике у подошвы водопада.

Юноша глубоко погрузился в бурлящий поток, потом верхняя часть его тела, словно танцуя, легко поднялась над поверхностью воды. Веки были сомкнуты, рот приоткрыт. Голубая рубашка во многих местах порвалась, а на плече все еще висела сумка для гербария.

Потом его утянуло на дно.

С середины весны до середины осени над Махагэяма поднимается в погожие дни несколько струек белого дыма, видных издалека. Это время — самый подходящий период для заготовки угля, и для всех, кто добывает уголь, наступает хлопотливая пора.

На горе десять с лишним хижин, где живут угольщики. Одна из них — около самого водопада. Она стоит в стороне, очевидно, потому, что хозяин ее — пришелец из других мест. Девочка в чайном домике — его дочь, и зовут ее Сува. Весь год живет она здесь вдвоем с отцом.

Вскоре после того как Суве исполнилось тринадцать, отец построил сбоку от подошвы водопада маленький чайный домик из бревен и камыша. Выставил там лимонад, леденцы и другие дешевые сласти.

Весной, когда в горах начинают появляться горожане, отец каждое утро складывает свой товар в корзинку и относит в чайный домик. Следом за ним босиком шлепает Сува. Отец сразу уходит, а Сува остается и присматривает за домиком. И стоит только где-нибудь показаться приезжему, она громко кричит: «Заходите отдохнуть!» Так ей велел отец. Но звонкий голос Сувы теряется в грохоте водопада, и чаще всего никто даже не оглядывается на ее зов. Выручка за день никогда не превышает пятидесяти сэнов.

Когда смеркается, отец приходит за ней, весь черный от угольной пыли.

— Что продала?

— Ничего…

— Вот как, ну что ж… — равнодушно бормочет он и смотрит на водопад. Потом они вдвоем укладывают товар в корзинку и возвращаются в хижину.

Так продолжается до тех нор, пока землю не покроет иней.

Отец мог не беспокоиться, когда Сува оставалась одна в чайном домике. Ведь она, как звереныш, росла в горах, и ему нечего было бояться, что она упадет со скалы и ее затянет в пучину.

В погожие дни Сува раздевалась и доплывала почти до самой подошвы водопада. Но и тогда, увидев человека с виду нездешнего, она живо приглаживала свои выгоревшие короткие волосы и кричала из воды: «Заходите отдохнуть!»

В дождливые дни, натянув на голову рогожу, Сува спала в углу чайного домика. Над крышей простирал густые ветви старый дуб, надежно укрывая домик от дождя.

Так и жила она, глядя на беспрестанно падающую воду, надеясь, что водопад когда-нибудь иссякнет, и недоумевая, почему количество воды не уменьшается.

Постепенно эта мысль стала все больше и больше ее занимать.

Она поняла, что водопад никогда не бывает одинаковым. Заметила, что и узор разлетающихся брызг, и ширина потока стремительно меняются. В конце концов она пришла к выводу, что водопад вовсе не вода, а облако. Сува догадалась об этом по белым клубам, которые вздувались над падающей водой. «Вода ведь не может стать такой белой», — думала она.

И в тот день Сува опять праздно стояла у подошвы водопада. Было пасмурно, и осенний ветер больно бил ее по красным щекам.

Она вспоминала о том, что слышала в детстве. Как-то раз отец посадил ее рядом с собой и, наблюдая за печью для выжига угля, рассказал эту историю. Жили когда-то здесь два брата-дровосека — Сабуро и Хатиро. Однажды младший из братьев, Хатиро, наловил в горной реке рыбы и принес ее домой. Брата не было дома, и, не дожидаясь его возвращения, Хатиро поджарил одну рыбку и съел ее. Она оказалась вкусной. Он съел вторую, третью, а потом доел и все остальное. Когда ничего больше не осталось, ему захотелось пить, жажда становилась все более нестерпимой. Он выпил всю воду из колодца, потом побежал к реке, которая протекала рядом с деревней. Пока он пил, его тело покрылось чешуей. Подбежавший к реке Сабуро увидел, что брат его превратился в страшную змею и плавает в реке.

— Хатиро! — позвал он.

И змея ответила ему, проливая слезы:

— Сабуро…

Старший с плотины, а младший из воды, рыдая, звали друг друга:

— Хатиро…

— Сабуро…

— Хатиро…

Но изменить ничего уже было нельзя.

Когда Сува услышала эту историю, ей стало так грустно, так жалко братьев, что она долго плакала, прижимая к маленькому рту испачканные угольной пылью руки отца.

Очнувшись, Сува с недоумением заморгала глазами. Водопад шептал: «Хатиро… Сабуро… Хатиро…»

Раздвигая багряный плющ, росший на скалах, подошел отец:

— Сува, что продала?

Сува не ответила. Она сильно потерла кончик носа, блестящий и мокрый от брызг. Молча отец прибрал в лавке. Ступая по мелкому бамбуку, они прошли три тё[32] горной дороги, которые отделяли их от хижины.

— Пора закрывать лавку. — Отец переложил корзину из правой руки в левую. Зазвенели бутылки с лимонадом. — Осень кончается, никто больше сюда не приедет.

Стемнело, и только шум ветра наполнял горы. Сухие листья дуба и иглы пихты то и дело падали им на плечи, словно дождь, смешанный со снегом.

— Отец, — заговорила Сува, шагая за его спиной, — ты для чего живешь?

Он недоуменно пожал плечами. Потом пробормотал, пристально глядя в строгое лицо дочери:

— Не знаю…

Покусывая зажатую в руке травинку, Сува сказала:

— Уж лучше подохнуть.

Отец поднял руку. Хотел ударить ее. Но потом нерешительно опустил. С тех пор как Суве исполнилось десять лет, он часто замечал, что она становится раздражительной, но объяснял это тем, что дочь постепенно превращается во взрослую женщину, и относился к ней снисходительно.

— Вот как, ну что ж…

«До чего же глупо это невразумительное бормотание», — подумала Сува и, выплевывая изо рта травинки, закричала:

— Дурак! Дурак!..

После праздника Бон чайный домик закрывали, и для Сувы наставало самое ненавистное время.

Отец раз в несколько дней, взвалив на спину мешок с углем, уходил торговать в деревню. Конечно, он мог нанять кого-нибудь, но это обошлось бы в пятнадцать, а то и в двадцать сэнов — значительный расход, поэтому, оставив Суву дома одну, он спускался вниз, к подножию горы.

В ясные дни, когда отца не было дома, Сува ходила за грибами. За мешок утя, проданного отцом, они получали в лучшем случае пять-шесть сэнов. Жить на них было невозможно, поэтому отец посылал Суву собирать грибы и торговал ими в деревне.

Скользкие и жирные грибы намэко продавались по очень хорошей цене. Росли они у корней сгнивших деревьев, в зарослях папоротника. Каждый раз, когда Сува смотрела на голубеющий рядом мох, он будил в ней какие-то неясные воспоминания. И, возвращаясь домой, она любила класть в корзину поверх грибов кусочки мха.

Если отцу удавалось за хорошую цену продать и уголь и грибы, он обязательно возвращался домой, дыша перегаром, а иногда покупал Суве бумажный кошелек с зеркальцем или еще какую-нибудь мелочь.

Однажды холодный ветер с самого утра бушевал в горах, и слабо колыхались шторы из циновки в маленькой хижине. Отца не было дома — еще на рассвете он ушел вниз, в деревню.

Сува целый день никуда не выходила. Сегодня она попыталась сделать себе прическу. Свернула волосы узлом, связала их шнуром с волнистым узором, который подарил ей отец. Потом старательно развела огонь и села ждать. Сквозь шум деревьев то и дело слышались голоса зверей. Когда стемнело, Сува поужинала. Она ела рис с кусочками жареного мисо.

К ночи ветер утих, и сразу стало холодно. В такие редкие тихие вечера горы полны загадок. Слышался треск деревьев, падающих под ударами тэнгу, неподалеку от хижины будто кто-то мыл бобы, а издалека доносился отчетливый хохот Ямафуто[33].

Устав ждать, Сува накинула на себя соломенное одеяло и легла поближе к огню. Она было задремала, как вдруг ей показалось, что кто-то, приподняв циновку, украдкой заглядывает в хижину. «Наверное, Ямафуто», — подумала она и притворилась, что крепко спит.

Что-то белое, поблескивая, влетело в дверь, смутно и призрачно металось в отблесках пламени. «Первый снег!» — обрадовалась она сквозь дремоту.

Боль! Какая-то тяжесть навалилась на тело, оно словно оцепенело. Потом Сува почувствовала знакомое зловонное дыхание.

— Дурак! — коротко выкрикнула она. Ничего не видя перед собой, выскочила за дверь.

Метель! Она сразу ударила в лицо. Сува невольно присела. В одно мгновение волосы и кимоно побелели от снега.

Сува поднялась и, задыхаясь, медленно побрела прочь. Ветер трепал подол ее кимоно. Она шла, не останавливаясь.

Все громче становился шум водопада. Сува быстро шла вперед. Ладонью все время утирала нос. Шум воды слышался уже под самыми ногами.

Слабо вскрикнув:

— Отец!.. — она бросилась в провал между ветвями стонущих зимних деревьев.

Ее окружал тусклый полумрак. Издалека доносился грохот воды. Она все время ощущала его у себя над головой. Тело в такт этому грохоту совершало колебательные движения, всю ее до костей сковал холод.

— А вот и дно, — на сердце сразу стало легко и радостно. Неожиданно, вытянув ноги, она беззвучно двинулась вперед. Головой ударилась о выступ скалы.

— Змея! — она подумала, что стала змеей. — Как хорошо, я могу теперь не возвращаться домой! — сказала она и радостно пошевелила усами.

Сува превратилась в маленького серебряного карася. Как хорошо было бездумно раскрывать и закрывать рот, задирать вверх маленький бугорок на кончике носа…

Карась плавал взад и вперед у подошвы водопада. То всплывал на поверхность прозрачной воды, поблескивая плавником на спине, то опускался на дно, играя хвостом.

Развлекаясь, он бросался вдогонку за маленькой креветкой, прятался в зарослях прибрежного тростника, пощипывал росший на камнях мох.

Потом вдруг замер. Только тихонько шевелил плавниками, словно обдумывал что-то. Прошло уже много времени, а он все не двигался.

Но вот, извиваясь всем телом, карась поплыл прямо к водопаду. И водопад закрутил его и поглотил, как листок с дерева.

Дас гемаинэ[34]

перевод Т. Соколовой-Делюсиной

1. Волшебные фонари

В то время каждый день для меня был последним.

Я влюбился. Влюбился впервые в жизни. Раньше я думал только о том, как бы продемонстрировать свой профиль повыигрышней и набить себе цену повыше. И если женщина, которую я удостаивал внимания, проявляла хоть малейшую нерешительность, я тут же принимал оскорбленный вид и исчезал со скоростью урагана. И вот неожиданно влюбился так, что совершенно потерял голову и забыл о правилах, прежде казавшихся мне столь четкими и безошибочными. Да, это была, что называется, всепоглощающая страсть. Люблю, что уж тут поделаешь? — постоянно вертелось у меня в голове. Мне двадцать пять. Вот я родился. Живу. Доживу до конца. Я не шучу. Люблю — что уж тут поделаешь?

Впрочем, судя по всему, мои чувства с самого начала не находили должного отклика. И как раз тогда, когда я уже готов был принять как нечто вполне для меня самого пригодное старомодную идею совместного самоубийства по принуждению, меня безжалостно отвергли, и на этом все кончилось. Владычица моих дум куда-то исчезла.

Друзья называли меня именем древнего литературного героя — Санодзиро Дзаэмон, или просто Санодзиро[35].

— Санодзиро, не стоит расстраиваться. Ведь именно это имя определило твой облик, и, даже отвергнутый, ты выглядишь так, будто всегда был баловнем судьбы. Все пройдет.

Мне не забыть этих слов Баба. Кстати, именно он и начал называть меня Санодзиро. Я познакомился с Баба в кафе около храма Киёмидзу в парке Уэно. В маленьком кафе, где стояли две скамьи, покрытые красным ковром.

…Когда кончалась очередная лекция, я через задние ворота университета выходил в парк и не спеша прогуливался по аллеям. Частенько наведывался и в это кафе. Там служила невысокая смышленая семнадцати летняя девушка с ясными глазами по имени Кику, и она очень, очень походила на мою возлюбленную. Моя возлюбленная относилась к тому роду женщин, встречи с которыми требуют денег, и вот, когда денег у меня не было, я приходил в кафе, устраивался на скамье и, потягивая сакэ, довольствовался тем, что любовался девушкой по имени Кику. В этом году ранней весной я встретил там очень странного мужчину. Была суббота, с самого утра на небе ни облачка. Я только что прослушал лекцию по французской лирической поэзии. Приближался полдень.

«Расцвела ли слива, сакура еще не расцвела», — напевая про себя на собственный мотив эти нелепые слова, которые разительно противоречили всему, что я только что узнал о французской поэзии, я вошел в кафе. Там уже сидел посетитель. Он сразу же привлек мое внимание своим причудливым нарядом. Худощавый мужчина среднего роста, пиджак из обычной черной саржи, поверх которого наброшено какое-то чудное пальто. Такого диковинного покроя мне никогда еще не доводилось видеть, пожалуй, я назвал бы его «шиллеровским», по крайней мере, именно так я определил его с первого взгляда. Непомерно много бархата и пуговиц. Цвет довольно красивый — серебристо-серый, но очень уж мешковатое. Затем — лицо. Первое, что пришло мне в голову, когда я его увидел, — лисица-оборотень, не успевшая превратиться в Шуберта. До крайности выпуклый лоб, маленькие очки в железной оправе, сильно вьющиеся волосы, неопрятная щетина на щеках. Кожа матовая, отдающая грязноватой голубизной соловьиных перьев. Впрочем, может быть, я и преувеличиваю. Скрестив ноги, мужчина сидел посередине скамьи, застланной красным ковром, и церемонно потягивал сладкое сакэ из чашки для зеленого чая. Но что это? Кажется, он зовет меня?

Я инстинктивно почувствовал, что чем дольше буду колебаться, тем в более дурацкое положение попаду, поэтому, изобразив на лице улыбку, смысл которой мне и самому был неясен, подошел к нему и опустился на край скамьи.

— Съел утром очень твердую сурумэ, — голос у него был сдавленный, хриплый и низкий, — и теперь ужасно болит зуб, коренной, справа. Нет ничего более отупляющего, чем зубная боль. Единственное, что может помочь, — аспирин, побольше аспирина… Это я вас позвал? Прошу прощения. У меня… бывает… — И, разглядывая меня, он сказал, улыбаясь уголками рта, — вечно всех путаю. Слеп. Да нет, не думайте, я не сумасшедший, только притворяюсь. Такая уж у меня дурная привычка. Нравится удивлять своей чудаковатостью, особенно незнакомых. Есть такое выражение: «Вырыть яму самому себе». Очень старомодное. Каково, а? Я болен… Ты с филологического факультета? В этом году кончаешь?

— Нет, — ответил я, — в следующем. Один раз оставался на второй год.

— Ха, занимаешься, значит, искусствами, — серьезно сказал он и спокойно глотнул сакэ. — А я вот уже лет восемь учусь здесь в музыкальной школе. А закончить никак не могу. Ни разу не был на этих, как они называются, экзаменах. Один проверяет способности другого… По-моему, это не так уж просто, да и не очень вежливо. Ты как считаешь?

— Да, вы правы.

— Впрочем, это я так, на самом деле просто голова плохо работает. Я частенько сижу здесь, смотрю на людей, а они все идут и идут мимо. Сначала это было невыносимо. Ведь столько их проходит, и никто меня не знает, никто не обращает на меня внимания. При одной только мысли об этом… Нет, можешь не поддакивать. Я же просто подделываюсь под твое настроение. Сам-то я отношусь к этому спокойно. Мне даже нравится. Словно чистые воды журчат у изголовья. И это не смирение. Это царственная радость.

Выпив сакэ, он протянул мне пустую чашку.

— Видишь надпись: «Белая лошадь строптива»? Впрочем, хватит. Держи, дарю ее тебе. Купил за большие деньги в антикварном магазине в Асакуса и храню в этом кафе. Никому, кроме меня, пить из нее не разрешается. Мне нравится твое лицо. У тебя хорошие глаза. Если я умру, ты будешь пользоваться этой чашкой. А умру я скоро, может быть, даже завтра.

Назад Дальше