Жить я больше не смогу.
Знаешь, меня неотступно преследует одна мысль. Одну мечту я тайком вынашиваю в сердце своем. Я мечтаю о том времени, когда, расставшись со своими недостойными учениками и бросив проповедовать учение Отца Небесного, Ты смиренно, как простой смертный, будешь жить долго и спокойно вместе с матерью своей Марией и со мной, только с нами двумя. У меня на родине сохранился маленький дом. Еще живы мои старики. Около дома — сад. Весной, как раз сейчас, цветут персики, и это прекрасно. Там можно спокойно и радостно прожить всю жизнь. Мне хотелось бы всегда быть рядом и прислуживать Тебе. Ты найдешь себе хорошую жену…»
Так сказал я Ему, а Он только усмехнулся и вымолвил тихо, словно говорил сам с собой:
«Петр и Симон — рыбаки. У них нет персиковых садов. Иаков и Иоанн тоже нищие рыбаки. У них нет земли, где они могли бы спокойно и радостно прожить всю жизнь».
И тихо пошел по берегу моря.
Это был единственный раз, когда я мог поговорить с Ним по душам, ни до этого, ни после Он ни разу не удостоил меня откровенной беседы.
Я люблю Его.
Если Он умрет, умру и я. Он никому не принадлежит. Он принадлежит мне. И если вдруг придется передать Его в чьи-то чужие руки, я убью Его, прежде чем передам.
Бросив отца, мать и родную землю, я последовал за Ним. Я не верю в Царствие Небесное. И в Бога не верю. Не верю я в Его Воскресение. Почему именно Он должен быть Царем Иудейским? Разве это возможно? Глупые, презренные ученики верят, что Он — посланец Божий, и прыгают от восторга, внимая Его речам о благах Царствия Небесного. Но их ждет разочарование, я уверен. Он обещает, что возвышающий себя унижен будет, а унижающий себя возвысится. Разве может мир так измениться? Это ложь! Все, что Он говорит, — вздор, от начала до конца. Ни одному Его слову я не верю. Я верю только в Его красоту. В мире больше нет таких прекрасных людей. И любовь моя чиста.
Вот и все. Я не думаю ни о каком вознаграждении. Не так я низок, чтобы следовать за Ним в надежде на Царствие Божие и будущие блага. Нет, я просто не хочу разлучаться с Ним. Мне достаточно быть рядом, внимать словам Его, любоваться Его лицом. Как бы я хотел, чтобы Он бросил свои проповеди и жил долго вдвоем со мной, только со мной. Ах, если бы это было возможно! Как бы счастлив я был! Я верю только в радости земной жизни. И не пугает меня Страшный суд. Почему, почему не принимает Он мою чистую, бескорыстную любовь? А-а-а…
Убей Его, повелитель!
Мне известно, где Он скрывается. Я провожу.
Он презирает меня, ненавидит. Я вызываю у Него отвращение. Я достаю Ему и Его ученикам хлеб, спасаю их от голода и жажды. Почему же, почему они презирают меня?
Слушайте! Эго было шесть дней тому назад.
Когда Он вкушал пищу в доме Симона из Вифании, младшая сестра Марфы, Мария, украдкой вошла в комнату с алебастровым сосудом нардового миро, и возливала Ему на голову, и замочила одежды Его. Но она не только не попросила прощения, а преспокойно склонилась перед Ним и отерла волосами своими ноги Его, и дом наполнился благоуханием от миро.
Что-то тревожное почудилось мне в том, и, охваченный внезапным гневом, я крикнул женщине:
«Как смеешь ты вести себя так, недостойная! Посмотри, ты замочила всю Его одежду! К чему такая трата? Для чего бы не продать это миро за триста динариев и не раздать нищим? Сколько бы это им доставило радости! Зачем делать то, что никому не нужно?»
А Он — Он бросил суровый взгляд в мою сторону и сказал:
«Что смущаете женщину? Она доброе дело сделала для меня. Ибо нищих всегда имеете с собою, а Меня — не всегда. Мне скоро уже никто не сможет подать милостыни. Я не скажу вам почему. Только эта женщина знает причину. Возливши миро сие на тело Мое, она приготовила Меня к погребению. Истинно говорю вам: где в. целом мире не будет проповедано о Моей короткой жизни, сказано будет в память ее и о том, что она сделала».
Кровь прилила к Его бледным щекам, и они потемнели.
Я не поверил было Его словам, решил, что это очередное представление, и спокойно пропустил мимо ушей Его высокопарные речи, но тут в голосе Его и в глазах мне почудилось что-то необычное, невиданное раньше, и, на минуту растерявшись, я снова внимательно посмотрел на Его порозовевшие щеки, вгляделся в увлажнившиеся глаза. И мне стало страшно.
A-а, как это гнусно, противно даже говорить об этом! Но ведь это правда — в Его душе зародилась тогда любовь к этой нищей крестьянке. Впрочем, нет, едва ли можно назвать это любовью, но что-то было все же, какое-то опасное, сомнительное чувство, похожее на любовь. Конечно, ошибкой, непростительной ошибкой было бы считать, что какая-то темная крестьянка могла пробудить в Его душе любовь, но все же…
Нет, нет, я не хочу распространять дурные слухи. Но я от рождения отличался удивительным чутьем, помогавшим мне угадывать чувства, которых должно стыдиться. Считайте, что это просто нюх, как у собаки. Мне и самому отвратительно это свойство, но что делать, я действительно обладаю способностью с одного лишь мельком брошенного взгляда безошибочно распознавать людские слабости. И я видел, что Его тронул тогда поступок этой женщины. Да, да! Я не мог ошибиться. Это было очевидно. A-а, но как это ужасно, невыносимо! Я подумал тогда: нельзя допустить такого унижения. Ведь это же безумие! Ни одной женщине еще не удавалось возмутить Его душу, чистую, словно тихая вода в пруду. Ничто не могло поколебать Его спокойствие. А теперь… Это же никуда не годится — Он потерял всякую власть над собой. Все это, конечно, можно объяснить молодостью, но, если на то пошло, я тоже молод, даже моложе Его на два месяца. Но я-то терплю. Ему одному посвятил свою душу, и никакая женщина до сих пор не волновала меня.
А эта Мария, хоть и сестра Марфе, но совсем не похожа не нее. Марфа крепкого сложения, толстая и неповоротливая, как корова, обычная крестьянка с грубым лицом, привыкшая к тяжелой работе. А Мария? Мария не такая. Ее утонченности удивляются все в деревне. Хрупкий стан, белая, словно просвечивающая кожа, изящные руки и ноги, а глаза — глаза светлые и глубокие, и взгляд мечтательно устремлен куда-то вдаль.
А я-то, я-то… Собирался украдкой привезти ей белого шелка из города…
Ах, я совсем запутался, говорю что-то не то.
Да, мне досадно. Досадно! Почему? Не знаю. Но так обидно, что готов ногами затопать от ярости.
Пусть Он молод, но ведь и я молод, я не урод и вовсе не глуп. У меня есть дом и клочок земли. И ради Него я пожертвовал всем. Он обманул меня! Лжец!
Повелитель, Он отнял у меня женщину!
Ах, нет, неправда. Это женщина отняла Его у меня!
Нет, опять не то.
Какой вздор! Ни слову не верьте. Я сам не понимаю, что говорю.
Простите. Я все выдумал. На самом деле все было не так. Глупо даже вспоминать об этом.
Но ведь мне досадно! И тогда было досадно, так досадно, что хотелось вырвать у себя сердце. Я не понимаю, что со мной происходит.
Ах, ревность — это невыносимый порок! Меня влекло к Нему с такой силой, что я готов был жизнь за Него отдать, до сегодняшнего дня с рабской покорностью я следовал за Ним, и все же меня Он не удостоил ни одним ласковым словом, а за эту презренную крестьянку изволил заступиться, да с такой горячностью, что кровь прилила к Его бледным щекам.
A-а, Он сам не знает, что делает.
Это — безумие! У Него нет будущего. Заурядный человек. Чем Он лучше других?
«Я не пожалею, даже если Он умрет».
После того как мне впервые пришла в голову эта мысль, я задумал ужасное, я даже сам не ожидал, что способен на такое. Это было какое-то дьявольское наваждение. Но именно с того момента я стал думать, что лучше уж убить Его своими руками. Его все равно убьют, это ясно. Он же ведет себя так, будто напрашивается на смерть, это всякому видно.
Так пусть Его убьет моя рука. Я не вынесу, если это сделает кто-нибудь другой. Убив Его, умру и я.
Мне стыдно своих слез, повелитель. Я не буду плакать.
На следующий день мы отправились, наконец, в желанный Иерусалим. И стар и млад толпами тянулись за Ним по пятам. Вскоре показался впереди храм иерусалимский. И тут Он заметил на обочине старого, облезлого осла. Улыбаясь, сел на него верхом и с просветленным лицом объяснил, что это и есть то, о чем гласит пророчество: «Не бойся, дщерь Симонова! Се Царь твой грядет, сидя на молодом осле». И только у меня одного отчего-то тревожно сжалось сердце.
Воистину, жалкое зрелище! Да неужели же эта процессия во главе с Ним, сидящим верхом на старом, облезлом, еле волочащем ноги осле, и есть тот самый долгожданный въезд в Иерусалим — страстное желание всей Его жизни?
Ничего, кроме жалости и презрения, не было в моем сердце. Какой глупый и грустный фарс!
«Да, ему явно не повезло в жизни. Продлить ее хотя бы на день — значит выставить Его на посмешище глупой толпы. Цветы прекрасны, пока не увядают. Вот и надо срезать их, пока они прекрасны. Никто Его не любит так, как я. И пусть меня возненавидят люди. Он должен был умереть на целый день раньше».
Поймав себя на таких мыслях, я окончательно убедился в правильности своего ужасного решения.
Толпы людей росли с каждым мгновением. Многие постилали одежды свои по дороге, красные, синие, желтые, а другие резали пальмовые ветви и постилали по дороге, встречали Его громкими, радостными возгласами. Эти безумцы забегали вперед, шли сзади, слева, справа, стремились не отставать от Него ни на шаг, наконец, подобно гигантской волне, подхватили и понесли Его вместе с ослом, несли и в неистовстве своем распевали:
«Осанна Сыну Давидову! Благословен Грядущий во имя Господне! Осанна в вышних!»
Петр, Иоанн, Варфоломей, все эти глупцы, придя в экстаз от умиления, бросались друг к другу в объятия и обменивались поцелуями, смешанными со слезами. Можно было подумать, будто они уже узрели перед собой Царствие Божие, будто следовали за победоносным полководцем. Упрямец Петр сжимал в объятиях Иоанна, и слезы радости неудержимым потоком струились по его щекам. Глядя на них, я вспомнил тяжелые дни нужды, когда, забывая о лишениях, я шел вместе со всеми, проповедуя учение Отца Небесного, и веки мои потеплели.
И вот Он подъехал к храму и слез с осла. Очевидно, какая-то мысль пришла Ему в голову в это мгновение, потому что, подобрав с земли веревку и размахивая ею, как бичом, опрокинул Он столы меновщиков и скамьи продающих голубей, вывел из храма волов и овец, приведенных на продажу, и, обернувшись к собравшимся, крикнул голосом, высоким от гнева:
«Уходите отсюда все!»
И учил их, говоря:
«Не написано ли: „Дом Мой домом молитвы наречется“, а вы сделали его вертепом разбойников».
Я не мог объяснить Его действия ничем, кроме внезапного помешательства. Иначе невозможно было понять, почему такой мягкий обычно человек ведет себя грубо, как пьяный. Остальные были поражены не меньше, все стали расспрашивать Его, пытаясь выяснить, что же случилось. А Он, все еще задыхаясь от гнева, ответил: «Разрушьте храм сей, и Я в три дня воздвигну его». Тут даже олухи-ученики и те усомнились, понимая безрассудство Его слов, и онемели от растерянности.
И только я понял, почему Он это сказал. Очередное бахвальство! Он ведь хвастлив, как дитя. Опять захотелось показать людям, что непоколебимая вера поможет свершить все, что угодно.
Продолжая помахивать бичом, Он выгнал из храма растерявшихся торговцев.
Какая жалкая хвастливость! Меня так и подмывало спросить Его с сочувственной улыбкой: «И это все, что Ты можешь? Да стоит ли тратить силы на разбрасывание лавок торговцев голубями?»
Но Он уже обречен. Он в отчаянии. Забыл о всякой осмотрительности и готов на все. Я заметил, что Он уже и сам начал сознавать свое бессилие. И именно поэтому у меня возникло желание отдать Его в руки первосвященников, чтобы Он распростился с миром, пока это не стало очевидно всем. Убедившись еще раз в правильности своего решения, я немного успокоился и даже нашел в себе силы посмотреть на Него другими глазами. И посмеялся над собственной глупостью — ведь до сих пор я безмерно любил этого жеманного ребенка.
Потом перед собравшимися в храме Он произнес необдуманно дерзкую и высокомерную речь. Ничего более ужасного мне не приходилось еще слышать. Да, Он был в отчаянии и сам не знал, что делает. Мне уже не казалось, что Его окружает сияние, было просто немного противно и хотелось только одного: чтобы меня убили.
«Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда, между тем как внутри они полны хищения и неправды. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь повапленным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты. Так и вы по наружности кажетесь людям праведными, а внутри исполнены лицемерия и беззакония. Змеи, порождения ехидны, как убежите вы от осуждения в геену? Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! Сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели!»
Какая глупость! Глупее и не придумаешь. Даже повторять противно. Ужасно! Он просто безумен. Из Его уст извергались и другие слова, не менее нелепые: настанет голод, будет землетрясение, звезды упадут с неба, потеряет свой блеск луна, соберутся орлы к трупам людей, наполняющим землю, и будут клевать их, и люди тогда будут предаваться скорби и скрежетать зубами.
Как можно болтать такое! Ведь даже подумать об этом страшно. Какая глупость! Каждый должен знать свое место. Это просто дерзко в конце концов! Он должен искупить свою вину. Распять, непременно распять. Это решено.
Первосвященники и старейшины собирались вчера у Кайа-фы и вынесли решение убить Его. Я слышал об этом от торговцев на рынке. Дошло до меня и то, что Вы дадите тридцать сребреников тому, кто выследит Его и укажет место, где Он будет с одними учениками. Понятно: ведь если схватить Его на глазах у толпы, поднимется ропот.
Сейчас не время откладывать. Он должен умереть. И я сам передам Его в Ваши руки — не хочу ждать, пока это сделает кто-то другой. Таков будет прощальный дар моей любви, которая все это время безраздельно принадлежала Ему.
Это мой долг. Я продам Его. Вы видите, что я в трудном положении. Поймет ли кто-нибудь, что мой поступок был продиктован любовью — любовью, которой я посвятил всю свою жизнь?
А, все равно! Пусть никто не поймет. Моя любовь слишком чиста, я не нуждаюсь в том, чтобы ее понимали. Да, да, моя любовь не настолько низменна. Отныне моим уделом будет всеобщая ненависть. Но перед беспредельностью моей любви не имеют ровно никакого значения наказания, даже адский огонь не страшит меня. Я пройду по уготованному мне пути. Непреклонность моего решения приводит меня в ужас, но я не отступлю.
Итак, стараясь ничем не выдать себя, я ждал удобного случая. Наконец настал день праздника Пасхи. Мы, двенадцать учеников, решили снять темную комнату на втором этаже старого дома на вершине холма и устроить там праздничную вечерю. И вот все уже сели за стол и собирались приступить к трапезе, как вдруг Он встал и начал молча снимать верхнюю одежду. Все смотрели на Него в недоумении, а Он взял со стола кувшин, влил воды в умывальницу и, препоясавшись полотенцем, начал умывать ноги ученикам своим. Не понимая, в чем дело, они не знали, куда деваться от смущения, но я догадался, какие мысли мучили Его в ту минуту: Он страдал от собственного одиночества. Он настолько пал духом, что готов был цепляться даже за своих невежественных и глупых учеников. Какая жалость! Он знал, что готовит Ему судьба, и понимал, что конец неотвратим.
Я смотрел на Него и вдруг почувствовал, что рыдания подступают к горлу. Мне захотелось обнять Его и заплакать вместе с Ним:
«Мне жаль Тебя! Разве заслуживаешь Ты этой кары? Ты всегда был так добр, так справедлив. Всегда был на стороне бедняков. Ты и вправду Сын Божий. Я знаю это. Прости меня. Ведь я хочу продать Тебя и эти два дня только жду удобного случая. Но теперь, теперь я ненавижу себя за это. Продать Тебя — и как мне только в голову могла прийти такая ужасная мысль! Успокойся. Пусть даже придут сюда пятьсот служителей и тысяча воинов, им не позволят коснуться Тебя пальцем. Тебя сейчас выслеживают. Будь осторожен. Надо немедленно бежать отсюда. Подойди, Петр, подойди, Иаков, и ты, Иоанн, тоже, все подойдите. Защитим нашего доброго Господина, пусть живет Он до глубокой старости».