Избранные произведения. Дадзай Осаму - Осама Дадзай 60 стр.


Я подбил сослуживцев играть в бейсбол. Когда играешь до полного изнеможения, в конце концов наступает чувство обновления, точно сбросил старую кожу, но стоило мне подумать: «Вот оно!», как вновь послышалось — «тук-тук-тук». Проклятый звук разрушил даже страсть к ничто.

С тех пор это «тук-тук-тук» преследует меня постоянно. Раскрою газету, приготовлюсь вчитаться в статьи новой конституции — «тук-тук-тук», начнет ли дядя расспрашивать по поводу коллег, зародится ли в душе какая-нибудь замечательная идея — «тук-тук-тук», раскрою Ваш роман — «тук-тук-тук», недавно в деревне был пожар, проснувшись, хотел кинуться на помощь — «тук-тук-тук», ужинаем с дядей, попиваем сакэ, но стоит мне захотеть выпить чуть больше обычного — «тук-тук-тук», мне уж кажется, не сошел ли я с ума, но и тут — «тук-тук-тук», подумаю о самоубийстве — «тук-тук-тук»…

«Да что же это, в конце концов, за штука такая — жизнь человека?» — спросил я насмешливым тоном вчера, когда мы с дядей ужинали.

«Что такое человеческая жизнь — не знаю. Но миром движут похоть и алчность».

А ведь он прав! — подумал я. Может, бросить все и стать спекулянтом на черном рынке? Но стоило мне размечтаться о том, как, провернув сделку, срываю куш в десять тысяч, тотчас послышалось — «тук-тук-тук».

Растолкуйте же мне, что это за звук? Посоветуйте, как от него избавиться? Из-за этого звука я теперь и пальцем не в силах пошевелить. Пожалуйста, ответьте, хоть что-нибудь.

И последнее. Не успел написать и половины письма, как пошло стучать — «тук-тук-тук, тук-тук-тук». И это письмо — сплошная тщета! Терпел, терпел, но чувствую — больше не могу. Тщетность вгоняет в отчаяние, мне кажется уже, что все, мной написанное, — вранье. И не было такой девушки Ханаэ. И не видел я никакой демонстрации. И все прочее тоже по большей части выдумка.

И только «тук-тук-тук» — взаправду.

Посылаю, не перечитывая. Преданный Вам…

Ответ:

Красиво страдаешь! Но сочувствия от меня не жди. По общепринятым меркам, ты еще не настолько мерзок, чтобы нуждаться в оправдании. Поиск истины требует не столько ума, сколько дерзости. Матфей, 10, 28: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить; а бойтесь более Того, Кто может и душу и тело погубить в геенне». В данном случае «бойтесь» по смыслу близко к «благоговейному страху». Сможешь услышать раскаты грома в этих словах Иисуса — галлюцинации прекратятся. С наилучшими пожеланиями…

Вишни

Возвожу очи мои к горам…

Псалом 120, стих 1

перевод А. Бабинцева

Родителей надо ставить выше детей — это мое твердое убеждение, хотя из рассуждений в духе старозаветных моралистов, что, мол, все для детей и так далее в том же духе, выходит, что с родителями вообще не стоит считаться. Именно так обстоит дело в моей семье. Я вовсе не тешу себя надеждой, что дети будут покоить мою старость, но все свои силы отдаю заботам о здоровье своих малышей. У меня их трое: старшей семь лет, сыну четыре, младшей всего год. Однако они уже начинают каждый на свой лад командовать родителями. Отец с матерью того и гляди окажутся в услужении у собственных отпрысков.

Лето… Вся семья собралась за ужином в комнатке размером в три татами. Шум, возня; отец, то и дело вытирая полотенцем вспотевшее лицо, недовольно ворчит:

— В «Янагидару»[81] сказано, что последнее дело потеть за едой, однако мои дети столь надоедливы, что даже с такого благовоспитанного папаши пот льет градом.

— У нашего папочки больше всего потеет нос, верно? Он всегда вытирает нос особенно старательно, — говорит мать. Она разрывается на части, успевая кормить грудью малютку, подавать на стол, утирать носы, подбирать и вытирать все, что роняется и проливается.

Отец криво усмехается.

— А ты где вытираешь? Между ляжками?

— Вот так благовоспитанный папаша!

— Это же твой обычный разговор на медицинские темы, не так ли? Тут уж не может быть ни высоких, ни низких материй.

У матери посерьезнело лицо:

— Вот здесь, на груди у меня… ущелье слез.

Ущелье слез. Отец молча продолжает есть.

Дома я всегда отшучиваюсь. Раз уж душа преисполнена горечи, приходится делать хорошую мину при плохой игре. Не только дома, но и с людьми я стараюсь держаться непринужденно (даже в минуту смертельной опасности!), каковы бы ни были мои душевные или физические страдания. Бывает, провожаешь гостя, а сам шатаешься от усталости, и в голову лезут мысли о деньгах, о чести, о самоубийстве. Впрочем, такое случается со мной не только на людях. Когда я пишу, происходит то же самое. В горькие минуты я стремлюсь писать легкие, беззаботные вещи. Мне хочется сделать для людей доброе дело, но они этого не понимают и с презрением заявляют, что писатель Дадзай стал работать кое-как, пытается завлечь читателя занимательным сюжетом и вообще слишком легковесен.

Но разве плохо, если человек человеку добро делает? Или угрюмая надменность лучше?

Короче, мне ненавистно все напыщенное, нудное, все, что стесняет и связывает. Я всегда шучу дома, шучу, даже когда кошки на душе скребут. Вопреки представлениям некоторых читателей и критиков, циновки в моей комнате новенькие, на столе прибрано, супруги ценят и уважают друг друга, и не то чтобы муж ударил жену — скандала-то настоящего («Вон отсюда!», «Ну и уйду!») ни разу не было. Отец не меньше матери любит детей, а дети привязаны к родителям.

Однако все это внешняя сторона. Стоило матери приоткрыть душу — и вот вам ущелье слез. И отцу не легче, все чаще просыпается он по ночам в холодном поту. Каждый знает, из-за чего страдает другой, но они стараются не касаться этого, и тогда отец пускает в ход шутку, мать — улыбку.

И сейчас, услышав от матери про ущелье слез, отец умолкает: как ни хочется превратить все в шутку, нужных слов у него нет. Молчание тянется, ощущение неловкости нарастает, и в конце концов отец несмело, как бы размышляя вслух, говорит вполголоса, стараясь успокоить мать:

— Найми же прислугу, без нее не обойтись.

Детей трое. Отец абсолютно не способен заниматься домашними делами. Даже постели сам не уберет, знай отделывается глупыми шуточками. Ему невдомек, что существует карточная система и надо проходить регистрацию. Будто в гости пришел или постоялец в гостинице. Захватит бэнто и отправляется в комнату, которую снимает для работы, и, бывает, по целым неделям не является домой. Шумит: «Работа, работа», а напишет от силы страницы три в день — и за сакэ принимается. Упьется, еле живой спать завалится. Мало того, у него, похоже, всюду знакомые девицы.

Да, дети… Старшая и этой весной родившаяся малютка, хотя и простуживаются постоянно, однако, что ж, — дети как дети. Но вот сын — худой, как щепка, в свои четыре года не ходит и не говорит, да и понимает плохо. Ест много, но тела не набирает и не растет, волосы на голове как пух и тоже не растут.

Отец и мать избегают серьезного разговора о сыне. Им слишком тяжело признать истину и произнести слова «дефективный», «глухонемой».

Мать то и дело крепко обнимает его, а отца нередко охватывает внезапное желание взять сына на руки и вместе с ним броситься в реку.

«Зарублен сын, глухонемой. Такого-то числа, во второй половине дня г-н X., пятидесяти трех лет, торговец, проживающий по такому-то адресу, у себя дома ударом топора по голове убил восемнадцатилетнего сына, а сам ножницами проткнул себе горло, но остался жив и находится в тяжелом состоянии под наблюдением врачей. Его дочь, двадцати двух лет, только что вышла замуж, зять будет жить в их семье, и отец совсем потерял голову, опасаясь, что из-за глухого и слабоумного сына жизнь молодоженов разладится».

От таких вот газетных заметок снова пьешь беспробудно. Ах, если бы все дело было только в том, что наш сын отстал в развитии! Тогда не исключено, что в один прекрасный день он начнет взрослеть, развиваться, догонит своих сверстников, и с каким негодованием и смехом вспомнят тогда родители свои прежние страхи и тревоги! Отец с матерью лелеют эту мечту, хотя и не делятся ею ни с родными, ни с друзьями, и вообще держатся так, словно ничего не происходит, даже подсмеиваются и подтрунивают над сыном.

Мать делает для семьи все, что возможно, да и отец не сидит сложа руки. Правда, писатель он не плодовитый и больно уж нерасторопный. Выставили его напоказ публике, вот он и пишет, поеживаясь от всеобщего внимания. Писать — это труд адский, Приходится пить горькую, чтобы отвести душу. Пьют, когда не могут отстоять свои убеждения, пьют судорожно, с отвращением. Кто хорошо знает, чего хочет, и твердо стоит на своем, у того не бывает запоя (вот почему среди женщин так мало пьяниц).

Мне не приходилось выходить победителем в спорах, я всегда терплю поражение. Меня подавляет непоколебимая убежденность партнеров, их настойчивая самоуверенность, и я умолкаю. Все обдумав, я обнаруживаю себялюбивую ограниченность моих противников и убеждаюсь, что есть люди поплоше меня, но, если однажды спор выигран, нет настроения снова рваться в бой. К тому же у меня от споров всегда остается скверный осадок, совсем как после драки. Выхожу из спора с улыбкой, хотя меня прямо трясет от ярости, потом принимаюсь размышлять, и все кончается пьянкой.

Давайте говорить начистоту. Я тут тяну резину, увожу читателей в сторону, но в чем же суть моего рассказа? Суть его — в конфликте между супругами. «Ущелье слез». Слова эти словно искра, которая может вызвать взрыв. И муж, и жена — люди воспитанные, не позволят себе не только рукоприкладства, но даже грубой перебранки. В жизни не раз бывали у них критические ситуации. Но их выдержка не давала событиям развернуться даже в самые острые моменты, когда каждая из сторон, в молчании собирающая доказательства вины другой стороны, могла бы, набирая карту за картой, неожиданно бросить их на стол с возгласом: «Мой выигрыш!» Что она так держится, это понятно: женщина есть женщина; вот он — мужчина ведь, а тряпка тряпкой.

Ущелье слез…

Муж ушам не поверил, но он не выносит препирательства и смолчал. Ты сказала это скорее всего в пику мне, но слезы-то льешь не ты одна. Я не меньше тебя думаю о детях. Я считаю, что семья для меня — самое главное. Чуть закашляет ночью ребенок, и я просыпаюсь сам не свой. Мне ужасно хочется и жилье подыскать получше, и жизнь тебе с детьми наладить, только руки никак не доходят. Я и так работаю на пределе сил. Не исчадие же ада я, в самом деле. У меня никогда не хватит духу со спокойной совестью бросить жену и детей на произвол судьбы. А насчет карточек и регистрации, так я не то что не знаю, просто у меня нет времени интересоваться подобными вещами.

…Все это отец произносит про себя, высказаться у него не хватает решимости, кроме того, он почти уверен, что не стоит заводить разговор, который жена не поддержит. И он, как бы размышляя вслух, произносит с легким нажимом:

— Найми прислугу.

Жена тоже не очень-то разговорчива и, когда к ней обращаются, сохраняет невозмутимую самоуверенность (и не одна она, все женщины, в общем, таковы).

— К нам никто не пойдет.

— Поищешь — так найдешь. Должен же найтись человек, который согласится у нас жить!

— Но ты утверждаешь, что все равно прислуга у меня будет плохо работать.

— Этого я…

Отец и в самом деле так думает, но предпочитает промолчать.

— Ну хоть бы кого-нибудь наняла!

Когда мать с малышкой за спиной уходит из дома по делам, отцу приходится присматривать за старшими детьми. Да еще что ни день — в доме человек десять гостей.

— Хочу сходить позаниматься в своей рабочей комнате.

— Прямо сейчас?

— Да. Понимаешь, работу надо закончить сегодня вечером.

Я говорю правду, но больше всего мне хочется сбежать от уныния и тоски, царящих в доме.

— Сегодня вечером я собираюсь навестить сестру.

Я знаю, что ее сестра серьезно больна. Когда жена отправляется к ней, мне приходится возиться с детьми.

— Так вот, наймешь кого-нибудь! — резко говорю я. Едва дело доходит до родственников жены, как настроение у нас обоих безнадежно портится.

Жить — страшно трудно. Со всех сторон стягивают тебя цепи, едва шевельнешься — кровь брызнет струей.

Я молча встаю, достаю из ящика стола пакет с рукописью, сую в рукав кимоно, завязываю в черное фуросики разлинованную бумагу, словарь и с безразличным видом ухожу из дома.

Мне уже не до работы. В голове одна мысль — в петлю или в воду. И я иду прямой дорогой туда, где можно выпить.

— Милости просим!

— Выпьем! Сегодня на тебе опять чертовски красивое кимоно.

Нравится? Я знала, что в полоску — твое любимое.

— Сейчас с женой поссорился. До смерти надоело сидеть взаперти. Выпьем. Сегодня останусь ночевать. Останусь, и все тут!

Родителей надо ставить выше детей, считаю я, но куда уж таким родителям до детей…

Подали вишни.

В нашей семье детям не перепадает лакомств. Вишен они, пожалуй, и не видывали. Угостить ребят — вот будет им радость! Ахнут, когда придет отец, надев на шею, наподобие кораллового ожерелья, связанные ниткой веточки вишен.

Но отец ест набухшие кровью вишни, ест с отвращением и выплевывает косточки, а в душе упрямо и вызывающе звучит: «Родителей надо ставить выше детей».

СКАЗКИ[82]

перевод Т. Соколовой-Делюсиной

Вместо предисловия

«Ну вот, опять», — отец поднялся, отложив перо. Обычно, услыхав сигнал тревоги, он не двигался с места и, только когда начинали грохотать зенитные орудия, бросал работу, надевал своей пятилетней дочке защитный капюшон и, взяв ее на руки, спускался в бомбоубежище. Там уже сидела жена с двухлетним сыном на спине.

— Слышишь? Совсем рядом…

— Да, рядом. Ну и теснота здесь!

— А по-моему, как раз то, что нужно. В слишком большом убежище всегда можно в один прекрасный день оказаться погребенным заживо.

— И все-таки можно было бы хоть чуточку его расширить.

— Можно, конечно, только не сейчас: земля мерзлая, копать трудно. Оттает немного, расширю. — Пытаясь успокоить жену неопределенными обещаниями, он прислушивался к тому, что передают по радио.

Жена затихла, но тут же захныкала пятилетняя дочка: «Хочу наверх, пойдемте наверх, хочу домой…» Успокоить ее могло лишь одно — книжка с картинками: «Сказка о Момотаро», «Гора Кати-кати», «Воробей с отрезанным язычком», «Как черти старика вылечили», «Рыбак Урасима», — и отец открывал книгу, начинал читать. Несмотря на изношенное платье и неказистую внешность, он знал лучшие дни и когда-то даже владел удивительным искусством — сочинять истории.

— Давным-давно жили-были… — читал он бесцветным голосом, а в голове его рождались иные сказки…

Как черти старика вылечили

СЛУЧИЛОСЬ ЭТО ДАВНЫМ-ДАВНО… ЖИЛ В ОДНОЙ ДЕРЕВНЕ СТАРИК, А НА ЩЕКЕ У НЕГО БЫЛА ОГРОМНЕЙШАЯ ШИШКА…

Этот старик жил на острове Сикоку в местечке Ава у подножья горы Мэч. Вполне вероятно, что на самом деле он жил совершенно в другом месте, но мне почему-то кажется, что именно там, хотя никаких доказательств у меня нет… История об исцелении старика, если мне не изменяет память, описана впервые в «Подобранных сокровищах Удзи»[83]. Так это или нет, уточнить сейчас невозможно: бомбоубежище — мало подходящее место для изучения классики. Сказка о рыбаке Урасима, которую мне тоже предстоит прочесть, имеет не менее древние истоки — она встречается уже в «Анналах Японии»[84]. Длинная песня, посвященная рыбаку Урасиме, есть в поэтической антологии «Мириады листьев»[85], варианты соответствующей легенды включены как в «Описание земли Танго», так и в «Императорское собрание сказаний о богах и небожителях»[86]. Уже в наше время Мори Огай написал драму об Урасиме (которую, кстати, так никому и не удалось поставить, даже Сёё[87]), этот сюжет лег в основу известных пьес Но и Кабуки; гейши танцуют танец под названием «Урасима»… Прочитав книгу, я всегда отдаю ее кому-нибудь или продаю, так что собственной библиотеки у меня никогда не было. А когда, вот как сейчас, нужно уточнить нечто забытое, приходится отправляться на поиски. В данный момент это невозможно — я сижу в бомбоубежище. На коленях — раскрытая книга с картинками. И, стараясь не думать о соблюдении исторической точности, я даю волю собственной фантазии. А может быть, это и к лучшему — рассказ выйдет более живым и занимательным?

Назад Дальше