Избранные произведения. Дадзай Осаму - Осама Дадзай 69 стр.


Когда Барсук попросил связать обе лодки. Зайчиха встревожилась и испытующе посмотрела на него — неужели этот болван догадался? — но тут же успокоилась, увидев, что он спокойно лежит, ухмыляясь своим слюнявым похотливым ртом, и, кажется, уже видит сны. «Разбуди меня, если карась попадется. Ну и молодчина же эта девчонка. А мне-то уже тридцать семь, да…» — бормотал он во сне. Расхохотавшись, Зайчиха привязала лодку Барсука к своей и резво забила веслами по воде. Лодки отплыли от берега.

Сосновый бор на острове Угасима пламенел в лучах заходящего солнца. Автор не хочет демонстрировать перед читателем свою эрудицию, однако полагает своим долгом заметить, что, по некоторым имеющимся у него сведениям, именно этот бор изображен на коробке сигарет «Сикисима». Мне сообщил об этом человек, на которого вполне можно положиться, так что читатель имеет основания считать это достоверным фактом. Правда, в наши дни сигареты «Сикисима» стали большой редкостью, так что молодым читателям это название, скорее всего, ни о чем не говорит. Да, пожалуй, мое желание показать свою осведомленность в данном случае не очень уместно. Впрочем, подобные желания вообще редко приводят к чему-то хорошему, скорее, наоборот. В лучшем случае, прочитав эти слова, читатели, которым перевалило за четвертый десяток, с легким вздохом вспомнят эти сосны в связи с какой-нибудь гейшей и лениво зевнут.

Так вот, Зайчиха любовалась вечерним пейзажем.

— Ах, как красиво, — шептала она.

Это-то и представляется мне едва ли не самым удивительным. Не думаю, чтобы какой-нибудь отъявленный злодей мог похвастаться подобным присутствием духа, позволяющим ему восхищаться красотами природы за минуту до совершения тяжкого преступления. Однако эта шестнадцатилетняя девственница, прищурив глаза, невозмутимо созерцала вечерний остров. Вот уж действительно — от наивности до злодейства один шаг. Я настоятельно призываю к осторожности мужчин, которые, любуясь не знающей забот своенравной девственницей, восторгаются ее притворной беззащитностью, отвратительной манерностью и, брызгая слюной, толкуют о «чистоте юности». Эта пресловутая чистота юности почему-то всегда представляется мне чем-то вроде необузданной пляски дикарей, сумятицей неосознанных ощущений, ее кровожадность соседствует с умилением. Я бы сравнил ее с пеной в кружке пива и не знаю, есть ли в мире что-нибудь опаснее. Человека, у которого чувственные ощущения подавляют соображения этического порядка, мы называем обычно слабоумным или говорим, что в него вселился бес.

Позволю себе заметить, что в последние годы у нас в стране часто демонстрируются американские фильмы, где фигурируют самцы и самочки, блещущие этой «чистотой юности». Не умея управлять собственными чувствами, они суетливо фривольничают, вертятся, словно заводные. Я не хочу делать поспешных выводов, но мне кажется, что эта пресловутая «чистота юности» является таким же порождением Америки и американского образа жизни, как лыжи — порождением мерцающей снежной стихии. А ведь чаще всего за этой чистотой скрывается способность совершать самые грязные преступления. И что они — слабоумны или одержимы бесами? Впрочем, человек, в которого вселяется бес, как правило, и бывает слабоумным. Наша шестнадцатилетняя Зайчиха не выдерживает никакого сравнения с Артемидой — хрупкой, изящной, с прелестными руками и ногами. Да, куда ей до богини! Рядом с ней она просто жалка. К тому же, скорее всего, она действительно слабоумна. Но если это так, то винить некого.

— А-а-а… — послышалось откуда-то снизу. Это душераздирающе вопил наш дорогой Барсук, отнюдь не блещущий чистотой юности тридцатисемилетний мужчина.

— Ой, вода, остановись же, вода!

— Замолчи. Или ты не знал, что лодки из глины всегда идут ко дну?

— Откуда же мне знать? Ах, что-то я туго соображаю. Я перестаю видеть логику в твоих действиях. Это несправедливо! Ведь не мота же ты, не могла же ты меня… Ах, я просто отказываюсь понимать! Разве ты не моя женушка? Ой, тону! Что уж реально, то реально — я тону, и это ясно как божий день! Если ты решила пошутить, то пора бы и остановиться. А то твои действия можно истолковать, как грубое насилие. Ай, тону! Ой, что ты делаешь? Разве можно, ведь я специально собирал… Там ведь макароны из дождевых червей под соусом из экскрементов колонка! Неужели тебе не жалко? Хрр… Кажется, я захлебнулся. Послушай-ка, всякой шутке есть предел! Ой, ой! Не смей перерезать веревку! Мы же решили — если умирать, так вместе, ведь супруги остаются вместе и в следующем рождении. О, эти веревочные узы, неразрывно связавшие нас! Остановись, не делай этого! Обрезала-таки! Помогите! Я ведь плавать-то совсем не умею. В чем и признаюсь совершенно откровенно. Когда-то немного умел, но, когда тебе за тридцать, суставы теряют гибкость и трудно держаться на воде. В чем и признаюсь совершенно откровенно. Да, мне уже тридцать семь. Не спорю, между нами действительно большая разница в возрасте. Ну и что? Тем более. Старших надо беречь! Не забывай же о почтительности! Хрррр… Ах, ты ведь хорошая девочка, да, ты хорошая девочка и сейчас протянешь мне весло, вон то, которое у тебя в руке. А я за него ухвачусь и… Ой, что ты делаешь! Ты с ума сошла? Не бей меня веслом по голове! Ах, вот оно что, наконец-то до меня дошло. Все очень просто — ты решила меня убить. Как я этого сразу не понял! — так, за миг до смерти, Барсук разгадал наконец коварные намерения Зайчихи, но, увы, было уже слишком поздно.

Бум! — ударило по голове безжалостное весло. Барсук то погружался в воду, то всплывал, появляясь на сверкающей в лучах заходящего солнца озерной глади.

— Ой-ёёй! Я боюсь! Что я тебе такого сделал? Разве это преступление — любовь? — крикнул он и пошел ко дну. А Зайчиха аккуратно вытерла лобик и сказала:

— Ну и вспотела же я!

Может, это сказка, предостерегающая от дурного влияния любовных страстей? А может, назидательная повесть, мораль которой — «Держись подальше от красивых шестнадцатилетних девственниц»? Или учебник хороших манер, предписывающий: «Излишняя назойливость по отношению к предмету твоей привязанности кончается, как правило, плачевно, порой даже трагически. Дабы избежать напрасных мук, проявляй сдержанность».

Или это шуточная история, в которой содержится намек на то, что в повседневной жизни люди чаще всего руководствуются чисто чувственными соображениями — нравится или не нравится, а не соображениями этическими, связанными с понятиями добра и зла. Именно в соответствии с этими чувственными соображениями они осуждают и наказывают, поощряют и подчиняются.

Впрочем, не сосредоточиваясь на теоретической стороне дела, хочу теперь, когда Барсука уже нет в живых, задержать ваше внимание на одном обстоятельстве.

А именно: «Преступление ли — любить?»

Я, должно быть, не ошибусь, если скажу, что этот вопрос с давних пор служит темой самых трагических произведений литературы. Ведь в любой женщине живет безжалостная зайчиха, в любом мужчине скрывается добрый и глупый барсук. Не могу сказать, что за свои тридцать с лишним лет я часто оказывался в подобных ситуациях, но некоторый приобретенный за это время опыт убеждает меня в том, что это действительно так. Возможно, подобный опыт есть и у вас. Так что вряд ли стоит говорить об этом.

Воробей с отрезанным язычком

Книгу, получившую название «Сказки», я писал, рассчитывая хоть немного скрыть безрадостную жизнь людей, чьи силы уходят на то, чтобы выжить посреди поистине неисчислимых бедствий, обрушившихся на нашу страну, я писал книгу долго и трудно, то и дело прерывая работу из-за частых в последнее время недомоганий, отвлекаясь от сочинительства, когда того требовал мой гражданский долг, или когда положение главы семьи обязывало заняться улаживанием тех или иных неурядиц. После сказок «Как черти старика вылечили», «Урасима-сан» и «Гора Кати-кати» я намеревался перейти к «Момотаро» и завершить цикл сказкой о «Воробье с отрезанным язычком». Но потом мне стало казаться, что повествование о подвигах Момотаро, во всяком случае в своем сегодняшнем виде, производит какое-то куцее впечатление, притом что сам Момотаро считается символом идеального японского героя. По-моему, история Момотаро заслуживает скорее поэтического или песенного, но никак не прозаического воплощения. Разумеется, я собирался изобразить Момотаро в преображенном виде, так же как и других своих героев. Была у меня, например, идея наделить чертей с острова Онигасима, мягко говоря, отрицательными чертами характера. Я полагал, что их следует показать коварными, подлыми, злобными, чтобы оправдать таким образом факт их усмирения. Соответственно поход Момотаро и покорение им острова Онигасима должны были возбудить восхищение читателей, а изображение противоборства Момотаро с чертями было рассчитано на то, чтобы у всех дух захватывало от волнения.

Я, конечно, понимаю, что сочинители редко бывают объективны по отношению к своим еще не написанным произведениям, и неизвестно, что из этого получилось бы на самом деле. Тем не менее я считаю своим долгом сказать следующее. Может быть, вам это и ни к чему, но все же послушайте. А потом можете смеяться, сколько хотите. Так вот. Самый страшный и зловредный персонаж греческих мифов — Горгона Медуза, та самая, у которой на голове вместо волос растут змеи. Глубокие морщины бороздят ее чело, в глазах горит неугасимая жажда убийств, пепельно-бледные щеки дрожат от безудержного гнева, тонкие черные губы кривятся злобной, презрительной улыбкой… А на голове копошатся змеи, ядовитые змеи с алыми животами. Стоит показаться недругу, и они, все как одна, вытягивают шеи, с отвратительным шипением устремляя свои жала в его сторону. Рассказывают, что несчастные, которым случилось увидеть Медузу, теряли разум от страха, сердце у них превращалось в лед, тело каменело. Неизъяснимый ужас овладевает человеком при встрече с ней. Причем вид ее оказывает разрушительное действие не столько на плоть, сколько на душу.

Подобные чудища особенно страшны, и их надо уничтожать, не ведая пощады. Японские оборотни, конечно, не идут с ними ни в какое сравнение — они значительно проще, в них даже есть что-то милое, домашнее. Взять хотя бы привидение из старого храма или оборотня с зонтиком — самое большое, на что они способны, — явиться вдруг во мраке ночи какому-нибудь забулдыге и сплясать перед ним, скорее помогая тому коротать ночные часы, чем устрашая. Да что говорить, ведь даже черти с острова Онигасима страшны только на вид, а стоит какой-нибудь обезьяне щелкнуть такого по носу, он тут же завопит благим матом и — лапы кверху. Вот и выходит, что бояться, собственно, нечего. Более того, в этих чертях есть, если разобраться, даже что-то симпатичное. Поэтому рассказ об их заранее спланированном уничтожении способен скорее опечалить, нежели обрадовать. Уничтожение это будет иметь оправдание только в том случае, если на сцене появится чудовище не менее омерзительное, чем Медуза. Иначе нечего и надеяться на сочувствие читателей.

С другой стороны, если сделать слишком сильный акцент на непобедимости Момотаро, читатели непременно проникнутся жалостью к чертям, и повествование уже не будет захватывать их должным образом. Ведь даже бессмертные герои — Зигфрид, например, — обязательно имеют где-то (допустим, на плече) маленькое уязвимое местечко, не так ли? У нашего Бэнкэя[92] тоже были свои слабые места: да что говорить, литература не знает абсолютно непобедимых героев. К тому же я, вероятно, из-за собственной слабости, неплохо понимая (во всяком случае, так мне кажется) психологию слабого человека, совершенно не разбираюсь в психологии силачей. До сего дня я не только сам ни разу не встречал непобедимых людей, но даже не слышал ничего об их существовании. А надо сказать, что я отличаюсь крайней скудостью воображения и не могу написать ни строчки о том, чего не испытал на собственном опыте. Поэтому, даже решись я написать сказку о Момотаро, у меня бы все равно ничего не вышло — я просто не сумею изобразить абсолютно непобедимого героя.

Момотаро, каким я его себе представляю, с детства был плаксой, слабеньким, хилым ребенком, болезненно застенчивым. То есть не подавал ровно никаких надежд стать настоящим мужчиной. Но, встретив на пути своем отвратительных чудовищ, которые безжалостно издевались над людьми, превращая их жизнь в ад, повергая души человеческие в бездну страха и отчаяния, он, не дрогнув, бросается вперед: пусть я слаб, но терпеть не стану. И, положив за пазуху пару лепешек, отважно устремляется в самое логово страшных чертей. Вот каким бы получился у меня, вероятно, Момотаро. И верных его спутников — собаку, обезьяну и фазана — я бы тоже вывел не идеальными сподвижниками героя, а самыми заурядными личностями. Они обладали бы у меня смешными недостатками и затевали бы нелепые ссоры по дороге, да и вообще походили бы скорее на Сунь Укуна, Чжубацзэ и Ша Уцзи-на, известных персонажей из «Путешествия на Запад»[93].

Но когда, закончив сказку о «Горе Кати-кати», я собрался было приступить к написанию следующей и даже уже придумал для нее название — «Мой Момотаро», на меня внезапно напала страшная апатия. Мне вдруг захотелось оставить сказку о Момотаро в ее нынешней примитивной форме. Да и правомерно ли вообще считать эту сказку прозаическим произведением? Это, скорее, поэма, известная многим поколениям японцев и любимая ими. Сюжет прозаического произведения может таить в себе любые противоречия. Однако намеренно переосмысливать благородный дух поэмы о Момотаро было бы просто непатриотично. Ведь, как это ни прискорбно, именно Момотаро и никто иной размахивает над головой знаменем, на котором написано «Япония — первая страна в мире». Но поскольку я не могу, к сожалению, испытать на собственном опыте, что было бы, если б Япония была не первой, а второй или даже третьей страной в мире, то мне вряд ли удастся изобразить храбреца, ставшего символом нашего национального превосходства. Стоит мне только представить себе знамя, которым размахивает наш национальный герой, у меня пропадает всякое желание писать сказку под названием «Мой Момотаро».

Вот почему я и решил закончить цикл сказкой о воробье с отрезанным язычком. Она, равно как и предыдущие — «Как черти старика вылечили», «Урасима-сан», «Гора Кати-кати», — не имеет никакого отношения к приоритету Японии, поэтому я мог обращаться с сюжетом вполне произвольно, не чувствуя особой ответственности за точность изложения событий. Ведь как только речь заходит о приоритете Японии в мире или о том, что считать приоритетным внутри этой почтенной страны, даже форма сказки не позволяет чувствовать себя достаточно свободно. Прочтет, к примеру, такую сказку иностранец и скажет: «Что же — это и есть ваша хваленая Япония, первая страна в мире?» Неудобно как-то получается. Поэтому, даже предвидя упреки в излишней скрупулезности, я все-таки позволю себе еще раз остановить внимание читателей на следующем. Ни старики с шишками, ни Урасима, ни барсук с горы Кати-кати не имеют никакого отношения к национальному превосходству Японии, олицетворением которого является только один герой — Момотаро, а о нем-то я как раз писать и не стал из опасения, что блеск величия Японии может вас, чего доброго, ослепить. Итак, повторяю: герои моих сказок не имеют никакого отношения к первому месту Японии в мире, равно как ко второму, к третьему и так далее. Кроме того, они не имеют никакого отношения и к так называемым типическим представителям. Это самые что ни на есть заурядные персонажи, созданные писателем, именующим себя Дадзаем, на основании его собственного весьма жалкого жизненного опыта и при помощи его собственного скудного воображения. В сущности, все попытки определить важность и значение японцев в мире очень напоминают мне тщетные поиски иголки в стоге сена.

Я очень люблю свою родину, хотя и не считаю нужным особенно распространяться на эту тему. Так вот, именно потому, что я люблю свою родину, я, во-первых, не хочу изображать непревзойденного и несравненного храбреца Момотаро, а во-вторых, изображая других людей, стараюсь, может быть даже слишком настойчиво, подчеркивать в них именно те черты, которые не имеют никакого отношения к пресловутой японской исключительности. Я не уверен, конечно, что эта моя настойчивость придется по душе читателям. Кстати, кто это сказал, уж не Хидэёси[94] ли? «Первый в Японии — это не я».

Так вот, герой сказки «Воробей с отрезанным язычком» не только не может претендовать на роль национального героя, а наоборот, его можно назвать самым никчемным человеком в Японии. Во-первых, он слаб телом, а слабый телом мужчина ставится обычно в народе на одну доску с хромой лошадью. Он все время кряхтит, болезненно покашливает, у него землистый цвет лица. Пробудившись утром, он протирает тряпкой сёдзи, потом хватается за метлу и начинает подметать пол, после чего, обессилев, заваливается где-нибудь в углу и все остальное время либо дремлет, либо не спеша хлопочет по хозяйству, а после ужина, собственноручно разостлав одеяло, ложится почивать. И вот такую никчемную жизнь этот человек ведет более десяти лет.

Назад Дальше