— Так научите!
Достоевский промолчал, а Засецкая, обратясь к дамам, продолжала:
— Да, в самом деле, я не вижу, к кому здесь даже идти за научением.
А присутствовавшие дамы ее еще поддержали. Тогда раздраженный Достоевский в гневе воскликнул:
— Не видите, к кому идти за научением! Хорошо! Ступайте же к вашему куфельному мужику— он вас научит!
(Вероятно, желая подражать произношению прислуги, Достоевский именно выговорил «куфельному», а не кухонному.)
Дамы не выдержали, и одна из них, сестра Засецкой, графиня В<исконти>, неудержимо расхохоталась…
— Comment! [20]Я должна идти к моему кухонному мужику! Вы бог знает какой вздор говорите!
Достоевский обиделся и заговорил еще раздраженнее:
— Да, идите, все, все идите к вашему куфельному мужику!
И, встав с места, он еще по одному разу повторил это каждой из трех дам в особину:
— И вы идите к вашему куфельному мужику, и вы…
Но когда это дошло до живой, веселой и чрезвычайно смешливой гр. В<исконти> * , то эта еще неудержимее расхохоталась, замахала на Достоевского руками и убежала к племянницам.
Одна Засецкая проводила мрачного Ф. M-ча в переднюю, и зато он, прощаясь с нею, здесь опять сказал ей:
— Идите теперь не к ним, а к вашему куфельному мужику!
Та старалась сгладить впечатление и тихо отвечала:
— Но чему же он меня в самом деле научит?
— Всему!
— Как всему?
— Всему, всему, всему… и тому, чему учит Редсток, и тому, чему учит Мэккэнзи Уолле * с и Леруа Болье * , и еще гораздо больше, чем этому.
Хозяйка возвратилась в свой кабинет и рассказала дамам свое прощание с Достоевским, и те еще более смеялись над данною им командировкою «идти к куфельному мужику», который «научит всему».
При недостатке легких тем для разговоров «куфельный мужик» с этого же вечера пошел в ход и в этот же вечер вихрем пролетел по нескольким гостиным, а в одну из них был принесен самим Ф<едором> М<ихайловичем>.
В этот же вечер одна из дам, бывших час тому назад у Засецкой, появилась в гостиной графини Толстой и рассказала, что Достоевский на них «накричал» и «гнал их к куфельному мужику».
— Как к куфельному мужику? К какому куфельному мужику?
— К настоящему, обыкновенному кухонному мужику, у кого какой есть на кухне.
— Зачем?
— Он нас будет учить.
— Чему?
— Всему.
— Как всему?!
— Всему, — так говорит Достоевский, — куфельный мужик вас научит всему!
— И истории?
— Не знаю.
— И географии?
— Не знаю… «Всему». [21]
В числе посторонних тут были г. Вогюэ и Болеслав Маркевич, а в числе дам — супруга генерал-адъютанта К<ушеле>ва и ее племянница, молодая девушка, г-жа У<шако>ва.
Большинство этих лиц теперь, благодаря бога, здравствует, так же как и сама хозяйка дома, гр. Толстая, а потому читатель может верить, что я буду передавать только правду, для которой живы свидетели.
И вдруг такое течение обстоятельств: час спустя сюда же входит Достоевский. Он был мрачен и нарочито угрюм, и даже скупо награждал вниманием всегда заискивавшего перед ним Маркевича. В общие разговоры, какие тут шли, он долго не вмешивался. Беседу более всех оживляла упомянутая выше дама г-жа К<ушеле>ва, состоящая в фамильном родстве с супругою г-на Вогюэ (русскою, урожденною Анненковою). Говорили о каких-то своих и чужих порядках, причем г-жа К<ушеле>ва, делая сравнения русской и европейской жизни, обмолвилась в том же роде, в каком говорила Засецкая, а именно, что она решительно не понимает, чем русский человек лучше всякого другого и почему для него все нужно иное?
Достоевский в нее воззрился, раскрыл уста и произнес:
— Если не знаете, то подите к вашему куфельному мужику, и он вас научит.
Маркевич, которому эта живая дама часто досаждала противоречиями, встрепенулся и, раскладывая пасьянс, подсказал:
— Да, вот прекрасно… ступайте к куфельному мужику.
— Чему же он меня научит?
— Он? Он вас научит всему! — пояснил Достоевский.
— Чему? чему это всему? — добивалась дама.
— Жить и умереть, — молвил Достоевский.
— Жить и умереть, — подтвердил Маркевич, продолжая снимать пасьянс.
— Это все-таки очень обще… я ничего не могу уловить в этом… Вы скажите яснее: чему он меня будет учить?
Достоевский замолчал и стал смотреть в сторону.
Выходило немножко грубовато и неловко.
Собеседницу поддержала ее племянница, г-жа У<шако>ва: она сказала, что кухонный мужик — «это, конечно, очень ново и любопытно, но что, к сожалению, действительно очень трудно себе представить: чему кухонный мужик будет учить образованного человека».
В утомленных глазах Достоевского сверкнул тусклый огонь, чрезвычайно напоминавший взгляд известного польского мистика Товианского * ; он нетерпеливо ответил девушке:
— Хотите узнать?
— Очень хочу.
— Так идите к нему сейчас, и вы узнаете, чему он вас научит!
И, произнося это, Достоевский указывал глазами на дверь, через которую предположительно можно было достичь из гостиной через внутренние комнаты на кухню.
Но светская девушка спокойно поблагодарила писателя за совет, и сама посоветовала ему первому пойти туда и поучиться на первый раз вежливости.
Достоевский опять обиделся, замолчал и скоро удалился, а оставшиеся после его ухода еще поговорили об этой выходке. Одни находили ее странной, другие даже неуместной, но вообще все более шутили над указанным «новым профессором», хотя, впрочем, находили, что «это ужасно, если уже до того дошло дело, что русским образованным людям ничего более не остается, как идти учиться на кухню».
— Образованные люди должны идти учиться к кухонному мужику!.. Он всех умнее!.. Он всему научит!.. Что за вздор! Чему же всемуон научит?
Ни Достоевский, ни Маркевич никогда этого не разъяснили, хотя Маркевичу, в рассуждении его собственного спокойствия, этот кухонный мужик не дешево стоил. Достоевского не все решались трогать, да он и не часто бывал в великосветских домах, но зато к Маркевичу, который всегда отличался недостатком собственных мнений и, по выражению одного из его светских приятелей, «всегда ехал у кого-нибудь в тороках», дамы долго и неустанно приступали с требованием разъяснить: «чему может научить куфельный мужик»?
Маркевич не давал ответа и, вздыхая значительно, клал свой пасьянс.
Он, надо думать, не знал в точности, чему может научить куфельный мужик, да, вероятно, не имел отваги и расспросить об этом у Достоевского.
Во всяком случае, оба они унесли тайну учительного значения куфельного мужика с собою в могилу, а светские люди остались в недоумении и, отчасти, в некотором страхе. И вдруг кого-то осенила мысль, что куфельный мужик — это «указание предосторожности» * . Сделавшему это открытие дальше уже и говорить не дали.
— Не нужно больше… Нечего и рассказывать… — это предостережение… Как, однако, хитер и как загадочен ум Достоевского!.. Конечно, говоря о куфельном мужике, он нас предостерегал!
Но являлись люди спокойного ума и уверяли, что его в комнаты не пустят, — он все будет на кухне.
И как раз — вдруг все случилось иначе! Чего не допускали и чего не опасались, это-то и случилось. Чем Ф. М. Достоевский, как чуждый пришлец в большом свете, только пугал, то граф Л. Н. Толстой сделал. Как свой человек, зная все входы и выходы в доме, он пропустил и ввел кухонного мужика в апартаменты. Что люди, пользуясь силами жизни и растрачивая их на свои карьерные заботы, отметали, то предсмертные муки заставили одного из них принять к себе. Иван Ильич, оставленный всеми и сделавшийся в тягость даже самым близким родным, нашел истинные, в простонародном духе, сострадание и помощь в одном своем куфельноммужике. Таким образом, пришел этот предвозвещенный Достоевским мужик, не принеся с собой ни топора, ни ножа, — он принес одно простое доброе сердце, приученное знать, что в горе людям «послужить надо». Барин сам попросил мужика прийти к нему, и вот перед отверстым гробом куфельный мужик научил барина ценить истинное участие к человеку страждущему, — участие, перед которым так ничтожно и противно все, что приносят друг к другу в подобные минуты люди светские.
Иван Ильич научился тому, чему можно научитьсяу куфельного мужика, — и, оздоровленный этим научением… он умер.
Граф Л. Н. Толстой своим рассказом о смерти Ивана Ильича ответил на вопрос: чему может научить куфельный мужик, — и ответил превосходно. Тому, чему мужик научает в этом рассказе, он действительно научить в состоянии, и урок, им преподанный у смертного одра, превосходен. Но этому ли куфельный мужик должен был научать по программе Достоевского, со слов которого разговор о куфельном мужике около десяти лет болтался в обществе, — это остается открытым вопросом, который гр. Толстой разрешил в своем вкусе, — может быть, совсем иначе, чем тот, кто его поставил. По огромному и несогласимому разномыслию, которое граф Л. Н. твердо и решительно выражает против учительства Достоевского, следует думать, что толстовский кухонный мужик научает, может быть, совсем не тому, чему должен бы научить куфельный мужик, как представлял себе Достоевский. Вообще, нет ли основания полагать, что десятилетнее брожение куфельного мужика в несвойственных ему светских гостиных, где речи о нем завел Достоевский, не минуло тонкого, художественного слуха Л. Толстого, и, может быть, это брожение вызвало у графа доброе желание дать обществу правдивое изображение мужика. А что граф Л. Н. мог знать о долгой возне взбудораженных Достоевским дам и кавалеров с подсунутым им куфельным мужиком, — то это, кажется, более чем вероятно. Об этом, то смеясь, то негодуя, говорили и в Москве и в Петербурге и не позабыли об этом даже до самого того дня, когда вышла повесть, как Иван Ильич умер. Многие, прочтя о куфельном мужике, прямо воскликнули:
— Вот онкогда пришел!
Во всяком случае, десять лет остававшийся неразрешенным в гостиных вопрос о кухонном мужике получил свое разрешение от графа Л. Н. Толстого, и разрешение это правильно и прекрасно. Мужик научает жить, памятуя смерть, он научает приходить послужить страждущему. Последовать ему очень похвально и нимало не унизительно.
Ничему отвлеченному, ни в политическом, ни в теологическом роде, куфельный мужик людей высшего общественного круга не научает. Он научает их только тому, что человеку следует соблюсти в себе, стоя на всех ступенях развития, и что дает всякому умственному преуспеянию и питательную почву и плодоносящий рост.
Когда скончался Ф. М. Достоевский, многие писатели называли его в печати «учителем», и даже «великим учителем», чего, быть может, не следовало, «ибо одину нас учитель» (Мф. 23, 8-10); но потом, когда смерть постигла И. С. Тургенева, — этого опять именовали «учителем», и тоже «великим учителем». Теперь графа Льва Николаевича Толстого уже при жизни его называют и просто «учителем» и тоже «великим учителем»… (По словам г. Вл. Соловьева, Достоевский есть тоже еще и «нравственный вождь русского народа» * .) Скольких мы имеем теперь «великих учителей»! Который же из них трех больший и которого учение истинней? Это достойно себе уяснить, так как учения названных трех великих российских учителей в весьма важных и существенных положениях между собою не согласны. Достоевский был православист, Тургенев — гуманист, Л. Толстой — моралист и христианин-практик. Которому же из этих направлений наших трех учителей мы более научаемся и которому последуем?.. Есть долг и надобность уяснить себе: «все ли учители» (I Коринф. 12, 29)… Этого «куфельный мужик» не разберет…
А думается, что разобрать это было бы делом, достойным умной и просвещенной критики, и в этом смысле могли бы быть написаны статьи, полные самого серьёзного жизненного значения.
Ненапечатанные рукописи пьес умерших писателей
(Библиографическая заметка)
В 4017 № «Нового времени» я прочитал известие о том, что в бумагах покойного Решетникова найденасовершенно законченная драма * и что драма эта будет напечатана в журнале «Русское богатство». По сюжету, как он вкратце передан в газете, я думаю, что находка эта сделана не на сих днях, а значительно ранее, так как такая пьеса, написанная покойным Решетниковым, была известна мне года три-четыре назад, а еще значительно ранее того она, кажется, была известна Глебу Ивановичу Успенскому * , с которым нам, по одному случаю, доводилось, помнится, иметь о рукописях Решетникова переписку. Словом, пьеса Решетникова в безвестности затеряться не могла, и ее содержание и литературные ее достоинства некоторым из литераторов были известны. Но есть пьеса умершего писателя, происхождение которой, а равно и ее замечательная судьба способны возбуждать, может быть, несколько больший интерес, а между тем о существовании этой пьесы, кроме меня, кажется, никому и ничего из литературных людей не известно. Пьеса, о которой я говорю, составленапокойным Феофилом Матвеевичем Толстым * , автором рассказа «Болезни воли», который, в свою очередь, тоже составлен по «Запискам доктора Крупова». Пьеса Ф. М. Толстого называется «Нигилисты в домашнем их быту. Драматические и философические очерки в пяти актах и десяти картинах, с эпилогом, сочинение Ф. М. Толстого из романа г. Чернышевского «Что делать?». Пьеса эта была написана Ф. Толстым в 1863 году, и 21 августа того же 1863 года один, чисто набело переписанный экземпляр ее был представлен в театрально-литературный комитет. В комитете «Нигилисты в их домашнем быту» были читаны 24 августа и записаны по журналу под № 1150. Далее на экземпляре, возвращенном автору, значится следующая надпись: «По журналу театрально-литературного комитета 31 августа 1863 г. не одобрено к представлению. Председатель комитета П. Юркевич». Экземпляр этот находится у меняи принадлежит мне по дару самого покойного Ф. М. Толстого. О литературных достоинствах этой пьесы я подробно говорить не стану, а сюжет ее всякому более или менее начитанному русскому человеку должен быть понятен, так как источник, из которого этот сюжет почерпнут, ясно указан и весьма общеизвестен. Но в пьесе очень интересны и достойны внимания вариации и переделки, которые Ф. М. Толстой счел нужным ввести по своему вкусу и по разным соображениям, в которых, без сомнения, имело место и служебное и общественное положение Ф. М. Толстого. Он во время сочинения этой пьесы носил придворное звание камергера и состоял на службе членом главного правления по делам печати. «Нигилисты в их домашнем быту» представлены в смягченном и примиряющем тоне. Оплотом старого порядка вещей выведен резонер Туров, который резонирует горячо и много, но взгляды его, впрочем, не торжествуют. Пьеса заканчивается танцами, на которые сводит все философемы Вера Павловна, а «Туров, махнув рукою, отходит в сторону». В числе «действующих лиц» встречаем: Веру Павловну Лопухову, Дм<итрия> Серг<еевича> Лопухова, Плат<она> Петр<овича> Гнурова, француженку Жюли и Кирсанова. Есть также «студенты, офицеры, штатские, закройщицы и мастерицы». В общем, пьеса малосценична, потому что преисполнена довольно длинных и скучных трактаций, но она, несомненно, имеет своего рода интерес для историка русской литературы, и, сколько я понимаю, пьеса эта, вероятно, без препятствий может быть напечатана в исторических изданиях, чего она и заслуживает.
На смерть М. Н. Каткова
«Память праведного с похвалами», «Честна пред господом смерть преподобных его». Эти слова церковных песнопений, если приложить их к явлениям, сопровождавшим недавнюю кончину М. Н. Каткова, сопричисляют львояростного кормчего «Московских ведомостей» к сонму праведников и навеки вплетают имя его в благоуханный венок преподобных.
Телеграммы со всех концов родины и из центров западной политики, усердно подобранные по графам топографической росписи в последней книжке «Русского вестника», должны как бы воочию напоминать падким на забвение россиянам, что их умерший собрат унес за собою в могилу скорбь лиц, и восседающих на высоте императорского трона и скромно ютившихся под сенью жилищ провинциальных чиновников. Во всяком случае, можно поручиться, что дотоле ни один русский писатель своей смертью не принес столько работы телеграфному ведомству. Сказалась его смерть и на работе железных дорог: из Петербурга в осиротелую Москву не потяготился проехать сам И. Д. Делянов * , чтобы над свежей могилой лейб-пестуна и гоф-вдохновителя министра народного просвещения пролить слезу благодарности от муз российского Парнаса, а из Парижа на погост Алексеевского монастыря примчался республиканский монархист Поль Дерулед * , сия взлелеянная на Страстном бульваре французская ипостась того самого вольного казака Ашинова * , кого венчала скороспелыми лаврами героя XIX века властная, но не всегда разборчивая на хулу и на хвалу рука московского громовержца.