I
Война приняла Петрика с суровою ласковостью. Точно не чужой и холодный латинский бог войны — Марс — встретил Петрика, но свой, с детства знакомый и такой родной покровитель их лихого, штандартного эскадрона лейб-мариенбургцев и, хотя и не русский на деле, но совсем вошедший в русскую жизнь и ставший родным — Егорий храбрый снял перед Петриком светлобронный свой шлем и подарил его только одним, но зато каким счастливым днем — днем победы!
Пока ехали по Маньчжурии, по Круго-байкальской дороге и по Сибири встречали безконечные поезда с пленными. Часто попадались навстречу и санитарные поезда с занавешенными от весеннего солнца окнами, с тихим покоем скрытого страдания. И, чем ближе подъезжали к России, тем чаще были такие поезда. На остановках пленные толпились по платформам и, уже усвоив русские обычаи, бегали за кипятком, погромыхивая железными чайниками и алюминиевыми манерками. Были они то в немецком «фельд-грау», грубоватые и печальные, то в австрийском сине-сером сукне, шумливые и точно довольные, что для них война уже кончилась. Их сопровождали ополченцы, вооруженные кто австрийскими винтовками, кто старыми русскими берданками. Ополченцы не походили на солдат. Они были простодушно ласковы с опекаемыми ими пленными, и не было в них никакой вражды, ни тем более ненависти к неприятелю. Не было и воинственности.
Санитарные поезда подходили к станции тихо и сосредоточенно. Точно сознавали они, сколько людского страдания везли в своих длинных вагонах. Выбежит из классного вагона сестра милосердия в белой косынке и в переднике — и пробежит в буфет, или на телеграф. Появится на площадке вагона сонный врач и смотрит на эшелон Петрика узкими, равнодушными глазами.
Непонятна и неясна была за этими поездами война для Петрика.
Эшелоны пленных — их были многие тысячи — говорили о победе. Австрийские ружья в руках у ополченцев, подавленный, печальный вид людей в сером «фельд-грау» показывали, что немцу плохо, и Петрик уже начинал волноваться, да поспеет ли он хотя к концу войны, придется ли ему увидеть таких людей, не серым стадом покорных пленных, но врагом, кого он будет рубить, колоть, топтать конями по праву и по долгу войны?
Но подходил санитарный поезд. Легкораненые солдаты вылезали из вагонов.
Пограничники их обступали живым кольцом и приступали к расспросам. Петрик стоял сзади солдат и прислушивался к тому, что говорили раненые.
— Их сила… немца-то… Их многие миллионы супротив нас нагнали… Прут и не остановишь…
— Сказывают, вся Европа с ним…
— Он какой!.. Разве его заберешь?… У него патронов!.. Садить начнет…
Света, почитай, не видать… Он такой!..
И в самом слове: «такой» — чувствовалась точно мистическая сила.
— С пулеметов садит, никуда, милой мой, от его огня не подашься…
— Тяжелой антилерии у нас нет… А он ка-ак выпалит — страху подобно!.. Столб аж до самого до неба! Землю развернет — целое тебе тут озеро…
— Да, попадет, так мокраго места от тебя не оставит…
— Опять же еропланы… У нас разве есть такие?… Бонбы бросает… Стрелы стальные.
И, как заключение всему этому, как подытожную черту, кто-нибудь скажет, должно быть, от кого-нибудь из офицеров слышанное слово:
— У его, братцы, те-хни-ка!
И кто-нибудь, будто жалея тех, кто идет на войну и желая сгладить произведенное впечатление, добавит успокоительно:
— Наши тоже ничего… летают, однако, стараются…
— Нестеров, летчик, сказывают, сколько их машин посбивал… Еще Ткачев… Орлом наскочит… ничего… Бьют и наши…
— Уже очень он, немец-то, значит, сурьезный…
— Все бы, паря, ничего, патронов у нас мало… Самое бы палить. Вот оно и взяли бы, а тут и палить-то нечем!
— Штыком брали… Он, немец, штыка очень даже боится…
— Да, не уважает… Штыка, говорю, не так чтобы любит.
— Коли на Австрицкий фронт попадете, братцы, и все ничего. Он, австрийц-то, смирный, воевать ему неохота.
— Больше сдается… Бредет сам к нам, спрашивает: иде, мол, русский плен?…
Смутное, сумбурное, неопределенное какое-то было от всего этого впечатление у Петрика. Слышал он и такие рассуждения, больно резавшие его самолюбивое военное сердце.
— Кончать пора… Все одно его не осилишь.
— Он, сказывают, и француза бьет!..
Было Петрику непонятно, куда девалась прежняя солдатская гордость? Когда-то солдат русский считал себя выше всех. Теперь кто-то подсказывал ему, что француз выше его. Уж ежели, мол, француза бьет, так куда же нам-то соваться?
На долгих остановках Петрик шел в офицерские вагоны и старался там выяснить, что же происходит на войне и где правда? Офицеры попадались ему все больше недовольные и озлобленные.
— Приедете, дорогой, сами увидите, — сказал ему пожилой капитан с простреленной грудью. — Главное, не торопитесь. От вас это не уйдет. Он крепко пожал Петрику руку.
— Послушайте, — хрипло говорил кавказец. — Разве так можно воевать? У него снарядов сколько угодно. В нашей батарее по семь выстрелов на орудие. Голыми руками брать надо. Солдатскою доблестью… А времена не те… Теперь разве люди воюют?… Машины…
— С этими разве возьмешь его, — говорил сосед кавказца, показывая на толпившихся подле вагона солдат. — Очень мы, ротмистр, серые… Нам надо еще много чему учиться, прежде чем воевать с европейцами.
Странно и непонятно казалось это Петрику. Куда же, однако, девался былой, иногда до смешного доходивший патриотизм? Где же это "шапками закидаем", над чем когда-то так смеялись? Теперь сами готовы были перед врагом скинуть шапку. Было какое-то преувеличенное уважение к немцу и презрительная насмешка к своим.
Когда стал подробнее допрашивать офицеров Петрик, выяснилось, что наша пехота бьется отлично, стреляет во много раз лучше противника, наша артиллерия во всех отношениях превосходит артиллерию противника, а о его кумире — коннице — и говорить нечего: ни немецкая, ни австрийская конница и близко не смели подойти к нашим кавалеристам и казакам. Летчики наши в лучшем виде сбивали летчиков противника. Чего же, однако, не хватало? И Петрику начинало казаться, что не хватало малого, но это-то малое, пожалуй, и было самое главное и самое нужное: не хватало: — воли к победе. Не хватало: веры в победу… Такой веры, какая горами движет. Не верили, что можно и что должно идти на Берлин… Казалось это несбыточно невозможным… Смешным… Дон-Кихотским.
Забывая свое личное горе, а отчасти, чтобы заглушить его, Петрик в пути не сидел в классном вагоне, где мрачно играл на гитаре или целыми днями раскладывал пасьянсы Кудумцев, но ходил по вагонам эшелона; один перегон едет в одном, другой в другом. И всюду говорил о войне. Его радовало, как его солдаты воспринимали войну и как от него они научались правильно на нее смотреть.
— Каждый выбери себе земляка односума. В бою ли, на походе, следи один за другим и один другому помогай. Тогда нигде не пропадешь. Слыхал: патронов мало.
Что из этого следует?… Береги патрон. Стреляй редко, да метко. Тогда и патронов хватит, а если стрелять дуром, так и никаких запасов не хватит. Не вина правительства, то есть начальства, что оно не приготовило достаточно патронов, а вина солдат и начальников, что зря их расстреливали. Патрон дорог. Береги свою же народную копейку.
Петрик говорил прописи. Он повторял то, что читал еще у Суворова. Он говорил то самое, что говорили его предки, целая галерея предков, офицеров и солдат. Он удивлялся одному, почему так мало, особенно «ученые» военные, говорили и повторяли эти такие простые истины, неизменно ведущие к победе. Напротив, он теперь часто слышал, что в этой войне ничего этого не нужно, что теперь совсем новая война машин и роль человека в ней ничтожна и незаметна. Петрик не спорил.
Куда же ему спорить с людьми, кого он считал умнее себя, но он неустанно продолжал обходить вагоны и в этом находил забвение от тяготивших его забот и тяжелых воспоминаний.
Душевное горе его было громадно.
II
В Иркутске Петрик получил телеграмму от Валентины Петровны. Поиски Ферфаксова не привели ни к чему. Ни живых, ни мертвых аму и Настю найти не удалось. Не было найдено и никакого следа. Ферфаксов возвращался ни с чем.
В Челябинске Петрика нагнало письмо от Валентины Петровны. Оно поразило и тронуло Петрика своим спокойным тоном.
"Бог дал — Бог и взял. Да будет благословенно Имя Его", — писала Валентина Петровна. "Я одеревенела под постоянными ударами судьбы и о себе я не думаю.
Только тебя, моего ненаглядного, сохранил бы мне Господь. Меня окружают хорошие люди, и я сама на себя дивлюсь, как я спокойно могу нести свое исключительное горе".
За Самарой на скором поезде приехал Ферфаксов.
Петрик пошел с ним со станции, и они ходили по местечку, где были какие-то, видимо, временные лавки и где пахло пригорелым салом. Пыль тяжким слоем ложилась на их сапоги. Петрик ходил, низко опустив голову, Ферфаксов шагал в ногу со своим сотенным командиром и тихо рассказывал ему все свои похождения и поиски.
Он еще более загорел. Лицо его стало бурым. Концы тонких, слегка вьющихся волос ударяли в золото. Он исхудал за время своих скитаний по лесам и дебрям Маньчжурии — и все пешком! — он исстрадался за свою «командиршу» — что скрывать, — был он в нее влюблен чистой рыцарской любовью.
— Петр Сергевич, верь мне, я был везде, где только они могли их укрыть. Танг-Вен-Фу дал мне самых опытных своих офицеров и солдат. Меня познакомили и свели с хунхузскими вождями Ли-Чи-Тсунгом и Лин-Шен-Ксиеном. За Мопашанем, в глухой пади, я имел с ними свидание. Я пришел к ним, как между нами было сговорено, один и без оружия. Они поклялись мне, что они не имели никакого отношения к этому похищению. И я им верю. Когда разбойник клянется, он никогда не обманывает.
Какая им, в самом деле, корысть похищать твою дочь?
— Месть.
— Это, Петр Сергеевич, не Кавказ. Тут это не принято. Хунхуз знает, что ты не по своей охоте гоняешься за ним, но выполняешь свой долг. Тебя он не осуждает.
Для него это та же война.
— Ты был на Шадринской?…
— Первым делом — туда… Ничего… Был я и у Ванга. Допытывал, подкупал… К тебе там такое хорошее отношение, что я далек от мысли, чтобы это мог сделать он.
— А там… помнишь… где ты упал с коня и ободрался?
— Ходил и туда. Там все разорено. Пустая фанза. Ты, конечно, знаешь, что следователь нашел там сильно разложившийся труп женщины и считает, что эта именно женщина и была "китайской богородицей".
— Значит: нигде? Ничего? Девушка китаянка и такая разумная, как была наша Чао-Ли, и ребенок пропали без всякого следа… Прости меня, Факс, невероятно это как-то…
Ферфаксов густо покраснел. Его лицо стало почти черным. Петрик взял его под руку.
Он понял, что невольно в своем горе обидел напрасно Ферфаксова.
— Не сердись на меня и не обижайся, милый Факс, пойми, как мне это тяжело. И в самом деле: не живыми же они попали на небо?
— Все от Бога, — тихо сказал Ферфаксов. — Из Его святой воли не выйдешь.
— Знаю, Факс, от этого, однако, не легче… Что Аля?
— Командирша… Она впрочем просила ничего этого тебе не говорить… Не хотела тебя тревожить…
— Глупости… Что может меня теперь встревожить?…
— Валентина Петровна думает, что… Но она, правда, просила не говорить тебе этого…
Петрик молча пожал руку Ферфаксова.
— Какие, милый мой, могут быть секреты между мужем и женой, открытые тебе?
— Видишь ли?… Валентина Петровна с Таней и Анной Максимовной прожили на станции Ляохедзы всю первую неделю моих поисков. Валентина Петровна, и Таня тоже, настаивала, что ребенка похитили не хунхузы, но русский… Она даже мне наружность описывала предполагаемого ею похитителя… Рыжий, в веснушках, на обезьяну похожий.
— Ах, это, — густо краснея, сказал Петрик. — Это… да… навязчивая идея…
Давнишние страхи… Ну, а все-таки ты этого рыжего искал?
— Конечно… Раз командирша сказала… как же я мог не искать? И, представь, даже напал на след какого-то варнака. Он жил в городе некоторое время, но незадолго до нашей отправки он исчез, и про него никто из китайцев ничего не слыхал. Знаешь, есть даже подозрение, что это он и есть тот, кто убил Шадрина и женщину на заимке. Но зачем ему могла понадобиться твоя Настенька?
— Ну, значит… живыми на небо!.. Пойдем, однако, сейчас отправлять будут.
Петрик пошел к поезду. Ферфаксов шел сзади него и, когда Петрик оглянулся, — он увидал Факса с опущенной головой. Сзади Факса шел его Бердан с поджатым хвостом.
Странное сходство было между ними. Петрик подумал, что, если бы у Факса был хвост, он был бы так же поджат, как хвост Бердана. И ему стало жаль Ферфаксова.
В их «миксте», где было два отделения — большое и малое — в большом на верхней полке крепко спал Кудумцев. Петрик с Ферфаксовым прошли в малое отделение.
— Как ты нашел Алю? На чем же она порешила?
— Я проводил командиршу до Харбина и перед отъездом навестил ее. Она поступает «сестрой» в ту же летучку, где и Анна Максимовна. Она бывала, и довольно часто, у Замятиных… Знаешь того инженера… — Ферфаксов опять покраснел.
— Что меня на дуэль хотел вызвать? Скажите, какая дружба!
— Матильда Германовна приняла большое участие в горе Валентины Петровны.
— Что же? Аля там, поди, в карты играет?
— Там больше в карты не играют.
— Новости… С каких это пор?
— С того самого дня. Оказывается, Замятин тогда казенные деньги проиграл — и крупную сумму. И дал зарок…
— Скажи, пожалуйста, какая добродетель!.. Ну, спасибо, милый Факс, ты, поди, устал с дороги. Ступай, отдохни. Премного тебе благодарен. Невозможное, конечно, невозможно… Значит: на небе. Я думаю, однако, что Але легче было бы увидеть Настеньку мертвой, чем так ничего о ней не знать?
— Не думаю. Валентина Петровна глубоко верит, что Настенька жива и что Господь ее спасет.
Когда Ферфаксов вышел, Петрик сел у окна. Странное чувство свободы и какой-то легкости охватило его, точно опять он был в холостом полку, где не было никаких забот.
"Все от Бога" — думал он — "и это от Бога". Видно, дает ему Господь эту свободу от семьи в грозный час войны не даром. Дает, чтобы легко ему было умереть на поле брани. Умирать когда-то надо. И что может быть лучше и красивее, как не смерть на войне? Была семья — и вот нет семьи. Жена «сестрой»… при деле… Дочь пропала без вести… И ничего у него. Только его долг перед Родиной".
Было тихо на душе и покойно. Точно уже предопределено ему было все, и оставалось только ждать того, чтобы предопределенное совершилось.
Ферфаксов вошел в свое отделение. Кудумцев проснулся и узкими со сна золотыми глазами тигра, смотрел на развязывавшего свою дорожную сумку Ферфаксова.
— Ну что?. Отысповедывался… — сказал он, — рассказывай мне теперь, что Анелька?
И Кудумцев могуче, так, что кости захрустели в суставах, потянулся всем телом на лавке.