Валентина Петровна чувствовала, как все это усиливало страстную и нежную любовь мужа.
Как-то незаметно пришла беременность. Совсем некстати. Как это она не убереглась?!
Не невинная девчонка же!..
Однако несла ее кротко. Даже с некоторой гордостью. Ждала сына. Родила в Харбине, в клинике, и очень легко, девочку. Назвали в честь матери Петрика — Анастасией.
Опять были хлопоты и заботы. В этом краю воспитать ребенка! Но помогать ей бросились все. Старый Ржонд разрывался на части. Письма и телеграммы полетели по всему Китаю до Кантона и Нанкина!..
Наконец, из Тянь-Цзиня приехала с отличнейшими рекомендациями няня-китаянка Чао-ли,
"Ама", как их зовут на Дальнем Востоке. Она училась в английской католической школе и прекрасно говорила по-английски. Валентина Петровна сразу решила, что она будет брать у нее уроки английского языка. И Петрик тоже!..
Она посмотрела на китаянку. Прелестна была Чао-ли. Ей было двадцать три года. На лоб спускалась прямо подрезанная челка блестящих черных волос. Косые глаза блистали и светились преданностью. Длинные шаровары, башмачки на маленьких, не уродованных ножках, расшитая кофта-курма, — точно в модной пижаме оттеняли молодое, стройное тело. Петрику брать у нее уроки?.. Хорошо ли?
Но она Петрику верила.
Когда вернулась из Харбина на пост — ее квартира стала женским царством. Рядом с их спальней — комната Насти и Чао-ли. Рядом с ними Таня и Ди-ди. В этих комнатах всегда смех. Таня учит Чао-ли по-русски, Чао-ли болтает на русском, английском и китайском языках. Даже маленькая Настя мало плакала.
И у всех преданность в глазах. Точно ее подданные… У Чао-ли, как у Диди, у Тани, как у Чао-ли… Рабы?…
Валентина Петровна такое рабство оправдывала. Что было в нем худого? Все были счастливы услужить своей госпоже. А не все ли равно быть счастливым свободным, или зависимым. Дело в счастьи, а не в свободе.
И так прошло незаметно два года. Время не знает остановки. Его поступь неизбежна.
И тогда, когда жизнь на посту утряслась, потеряла новизну, — тогда стала Валентина Петровна замечать оборотную сторону медали. Стала сознавать, как права была она, когда, гуляя по полям и глядя на причудливые горы, сказала с тоскою, что этот вид ужасен, потому что он на многие годы… на всю жизнь.
Тогда, осмотревшись в наладившейся жизни, она вдруг сознала, что ее новая жизнь, ее положение «офицерской» жены и матери на этом далеком посту — просто… тоже ужасно… Тут, впрочем, было и другое. «Военная» барышня — она, оказалось, не знала, что такое военная жизнь.
IV
Валентина Петровна родилась в казарме, на Западной границе в местечке Захолустный Штаб. Она воспитывалась в Петербурге, в Патриотическом институте и ездила каждое лето к отцу в казарму Захолустного штаба. По окончании института она почти шесть лет прожила при родителях, ожидая жениха. И ей казалось, что она военную жизнь отлично знала.
Даже времена года у нее различались и отмечались по полковому расписанию. Пришли новобранцы — и говорят: — "ну, вот и зима наступает". Стал ее любимый папочка отлучаться, делать смотры молодых солдат, испытания разведчиков, экзамены полковой учебной команде — значит: весна на носу. Лето делилось на три части — период эскадронных учений, период полковых учений и общекавалерийский сбор — папочка с полком уходил недели на три из Захолустного Штаба. Маневры отмечали осень, а там и опять: новобранцы — значит, зима!
И все это для Алечки было весело. По всякому случаю гремела музыка, пели песенники и нередко широкий большой «загул» в собрании сопровождался рассказами о том, кто, что сделал. Лошадь вводили в собрание, и корнет Мазараки прыгал через нее, как через деревянную кобылу… Чего не делали!.. В офицерских собраниях бывали балы, семейно-танцевальные вечера и любительские спектакли.
Гарнизон был маленький, — однако, все-таки пехотный полк, конная батарея и папины уланы… И кругом были войска. В коляске четвериком ездили в гости к гусарам, к донцам, к драгунам. Танцевали кадриль, вальс, мазурку, па-д-эспань, шаконь…
Алечка помнила и тревоги. Папа за обедом скажет: как бы сегодня тревоги не было?
И Алечка бежит в гарнизонный сад и шепнет "по доверию" какому-нибудь другу-корнету, или кому-либо из своих «мушкетеров» — "папа сказал: — тревога будет".
И под утро зарокочут красиво трубы, играя сигнал «тревога» — и пяти минут не прошло — их полк выстраивается на гарнизонном поле. Скачут эскадроны.
Алечка в ночной рубашке и темной кофте, кутаясь в оренбургский вязаный платок, прижавшись носиком к стеклу окна, высматривала — чей эскадрон будет первый.
После тревоги бывало ученье, или маневр накоротке — и с музыкой и песнями шли по домам.
И, когда в институте читала Алечка — «Ревизора» Гоголя, смеялась: "музыка играет, штандарт скачет". Она видала, как скакал штандарт, слыхала бодрую полковую музыку.
Не трудной, не тяжелой, а веселой казалась ей военная служба. Маленький гарнизон не страшил. Солдат она любила, как родных, офицеры были — друзья. С таким представлением о службе она приняла предложение Петрика и согласилась жить в Ляо-хе-дзы.
И первый год, когда были частые поездки в Харбин, а потом роды и кормление ребенка — она ничего не замечала. Было иногда скучновато. Мало было офицеров — Кудумцев да Ферфаксов… Не слышно было о балах и семейных вечерах, не готовили спектаклей, но все-таки было сносно.
Но, когда приехала с Настей и амой и прочно, семейно, вселилась на пост — тогда стала замечать, что в службе ее мужа было нечто, чего она в Захолустном Штабе не примечала. Так же, как и в полку ее отца, и тут приходили новобранцы, начиная зиму, и те же были ученья и те же были команды. Но вдруг, — то вся сотня, то один, два взвода срывались и уходили на день, на два, на три в горы.
"Гоняли хунхузов". — Это и была — служба. Первый раз, когда так ушли, и ушел ее Петрик — она с волненьем, но волненьем еще не страшным: "гонять хунхузов" ей не казалось опасным — ожидала мужа. И раньше, чем пришла сотня — пришли слухи.
Бог их знает, как, каким ветром долетели они до поста раньше сотни. Прибежала Таня, взволнованная, возбужденная и ликующая.
— Барыня, что я вам скажу… У наших была перестрелка. Много Китая, сказывают, убили… И наших двоих убитых и одного раненого везут.
— Да кто сказал?
— Александр Иванович, манза, провизию привез, так на кухне сказывал. Таково-то страшно! Храни Бог Петра Сергеича-то! — но сама была — вся один восторг.
Валентина Петровна села у окна, откуда была видна дорога, уходящая в горы. Под вечер показалась сотня. Она шла мирно и спокойно. Шли песенники. Перед ними ехали Петрик на Одалиске, Кудумцев на англотекинской Джемме и Ферфаксов на большом гнедом, простоватом Магните. Сзади шел белый строй монголок. Бунчук звенел бубенцами, блистал медным убором, развивался пестрыми мохрами и лентами.
Все было благополучно. Соврал Александр Иванович. Но почему же у нее так сильно и неровно билось сердце? Она бежала в прихожую и ждала Петрика на площадке. Он — такой педант! — пошел раньше на конюшню — посмотреть, как убирают лошадей.
Внизу, где квартиры холостых офицеров, стали слышны голоса. Это Кудумцев и Ферфаксов пришли. Эхо отдавало по пустой, каменной лестнице без ковров.
— Я тебе говорю, не менее шести их свалили. Я одного славно положил, — сказал Кудумцев. — Сам видел, как понесли! Будут знать.
— Ты думаешь, Лаврентьев выживет?
— Навряд-ли. В живот. Их пуля сам знаешь какая! Из фальконета… — Они скрылись в своей квартире.
Валентина Петровна бросилась к окну во двор, Александр Иванович соврал. Убитых нет. И раненый только один — Лаврентьев. Длинные носилки качаются между двух лошадей, на них накрытый с головой шинелью солдат. Фельдшер ехал сзади.
Вот оно что значить: "гонять хунхузов!" Они — убивали… "Шестерых пронесли. Я сам видел"… Но… и Петрик мог быть так же убит, или ранен, как ранен Лаврентьев!..
Совсем другая тут была служба. Тут убивали… И Петрик…
Но почему в эту ночь ласки Петрика казались ей особенно сладкими и с бурною страстью она отдавалась ему?
Или… между страстью и смертью есть что-то общее?.. И тот, кто дерзает убивать, имеет больше прав на женщину?
Какая жуткая мысль!.. А в животном мире?
Драки… бои самцов?..
V
С этого дня совсем иначе стала смотреть Валентина Петровна на все окружающее.
Все приняло другую окраску. Все стало: страшным.
Лаврентьев на другой день к вечеру в страшных муках умер. Его хоронили на постовом кладбище. Как много было там могил!.. И все: — «убит»… "скончался от ран"… "убит"!
Вот она: военная служба!
В день похорон вечером Валентина Петровна и Петрик ездили кататься верхом. Она первый раз была на Одалиске — и как этим гордилась! — он на Мазепе.
От стройных раин на железнодорожном переезде ложились длинные синие тени. Листья карагачей и груш в китайской деревушке висели неподвижно. Вечер был тихий и жаркий. Безобразные китайские дети с круглыми вздутыми животами красно-бронзового цвета с грязевыми потеками бежали за ними, прося милостыню — "ченна мею!.. денег нет… ченна мею"… Они были отвратительны, но их было жалко.
Валентина Петровна обратила внимание на то, что Петрик был без оружия.
Щегольской стик, — ее подарок — только и был у него в руке: "для стиля".
— Петрик, ты не боишься… так?.. без револьвера?
Он засмеялся.
— Чего же мне бояться! Я — русский офицер.
— А хунхузы?..
— Хунхузы!.. Никогда они нас тронуть не посмеют.
— А… меня?.. Я так часто остаюсь одна… А Настеньку?
Он продолжал смеяться. Горд и полон задора был его смех.
— Нас тронуть?… Не посмеют никогда! За это им такое мои пограничники пропишут!..
— Но бывали же случаи… Мне Александр Иванович говорил: детей крали… хунхузы…
— Да… крали. Китайских. Богатых купез, чтобы выкуп содрать. Тут, моя милая, безопаснее, чем в любом Париже.
И тронул по мягкой пыльной дороге галопом. Они поскакали.
Но она не забыла этого разговора. Петрик ее не успокоил. Теперь она так ясно вспомнила страшную рожу бога полей и его выпученные глаза. Не зря он такой страшный. Она с тревогой смотрела на лиловевшие горы и темные леса по их скатам.
Они таили опасность.
К скуке однообразного существования прибавился страх. Она поделилась своими чувствами с Ферфаксовым — он ей казался проще Кудумцева — и Ферфаксов отнесся к этому так же, как и Петрик.
— Помилуйте, командирша, — это же неслыханное дело, чтобы они на нас напали. Я их знаю.
И точно: он их знал. Он с Берданом и Похилко с охотничьими ружьями исходили все здешние сопки, все пади, он всех знал.
Даже Таня — и та посмеялась.
— Да, что вы, барыня!.. Манзы — и на Российскую державу!.. Так, когда их гонят — ну стреляют, конечно, а, чтобы на нас напасть, — да, что вы, помилуйте… Мы Российские…
Они продолжали гулять по дороге вдоль полотна. Впереди ама с колясочкой, с Настенькой, за ними Валентина Петровна с Таней… и шагах в двухстах денщик Григорий — безоружный… Для чего?.. Не все ли равно… Если они не посмеют напасть?.. Но страх не проходил. Теперь у нее явилось какое-то особое чутье. Она наперед знала, когда будет тревога. Сердце болело и билось.
"Шестое, что ли, чувство у тебя", смеялся Петрик.
Шестое, или какое другое по счету это было чувство — это было все равно. Оно было мучительное и больное. Оно отравляло ей жизнь…
VI
Валентина Петровна проснулась точно от какого-то внутреннего толчка. Сильно болело сердце. Она прислушалась. В их спальне была полная тишина. Петрик спал так тихо, что не было слышно его дыхания. В открытое окно со спущенными синими шелковыми китайскими занавесками, расшитыми шелками, доносилось непрерывное, мягкое, однообразное пение лягушек. Будто правда там, на недалеком болоте был лягушиный капельмейстер, управлявший их хором. Все в одной трепещущей ноте, то усиливаясь, то ослабевая, временами затихая, потом опять нарастая, шел этот непонятный концерт. Он не умалял тишины ночи. Он ее подчеркивал. В нем было что-то жуткое, непонятное и мистическое. Кому? для кого? Зачем так пели лягушки? — и какая была магическая сила таинственности в их голосах! Он раздражал — и, усыпляющий однообразием своих музыкальных колебаний, он мешал заснуть. И страшно было безсилие человека перед ним — перед лягушками! Его жуткость еще была в том, что он звучал тогда, когда вся ночь молчала. Что хотели сказать лягушки? Какому богу они пели свои гимны?!.. Богу полей?..
Валентина Петровна открыла глаза. В комнате был полумрак. В углу, у большого Лика Казанской Божией Матери, в зеленом стекле лампады недвижно стояло маленькое пламя. Оно бросало мертвенный зеленый свет на икону, на пол и на стул, где аккуратно, по-школьному, было сложено платье и белье Петрика. Углы комнаты тонули во мраке.
Глаза постепенно привыкали к полусвету. На постели, стоявшей рядом, спал Петрик.
Валентина Петровна приподнялась, села и нагнулась к нему.
"Ты спишь", — думала она. — "Ты ничего не чуешь? А как мне страшно!.. Как мне больно!.. Ты сильный… Пойди и прогони лягушек"…
Но, как только подумала об этом — испугалась. Тогда будет — полная тишина — и это будет еще страшнее!
Петрик лежал на боку. Он так быстро и крепко сразу заснул, что его вьющиеся на концах волосы, разобранные на пробор, не были смяты. На его лице была сладость покоя. Он ходил вчера с сотней на боевую стрельбу, куда-то далеко, вернулся поздно, проверял ведомости и не рано лег спать.
Он не слышал ее мыслей, и безпокойство ее ему не передавалось.
В соседней комнате вдруг заплакала Настя. Было слышно, как встала ама, ходила по комнате, шаркая туфлями, и шипела на ребенка. Валентина Петровна накинула китайский шелковый халат, вдела на ноги туфли и скользнула к девочке.
Есть что-то жалкое и безпомощное и, вместе с тем, страшное в плачущем ребенке.
Маленький лоб сжался в розовых, кривых морщинах. Что предвещали эти морщины?
Какие заботы, какие молчаливые, невысказанные мысли их проложили по нежной атласной коже? Глаз не стало видно. Все ее лицо сморщилось. И страшен был булькающий, захлебывающийся плач. О чем?
— Ма-а… Ма-а… — неслось по спальне. — Ши-ши, — шипела, топчась в мягких туфлях, Чао-ли. Ночник в тазу с водою бросал вверх, к потолку, уродливые тени. И звуки, и тени, и то, что нельзя было узнать, нельзя догадаться, о чем плачет ребенок, и то, что его няня была китаянка, с чужою душою, — да с душою-ли? — вон Похилко на кухне утверждал, что у китайцев не душа, а пар, — и ее странный черный наряд — панталоны и курма, и прическа с серебряными стрелами в волосах, отражавшимися на тени, как рога — все это было страшно. Нагоняло тоску.
Она взяла ребенка. Он сразу затих и в узком прорезе розовых век чуть блеснула зеленая глубина заплаканных глаз.
"Что ждет его? В этом краю?" И вдруг каким-то длинным свитком развернулась будущая жизнь. Эта малютка тянула их из глуши. Ее надо будет учить? Воспитывать? Школа, учителя, гимназия…
Какие таланты у нее будут?
"Кем?.. Какою ты будешь?" — мысленно спрашивала Валентина Петровна, качая ребенка на руках. Все показалось ей теперь значительным. "Да, вот… да, конечно, жить для нее! Ее воспитать и научить… не ошибаться". — Точно в темной ночи показался просвет. Ребенок заснул. Валентина Петровна с амой уложила его в постельку. Ама легла на свой диван. Валентина Петровна прошла в спальню и нарочно громко притворила дверь.
— Ши, ши… — зашипела на нее китаянка. Петрик все так же тихо лежал. Ни ее тревога и безсонница, ни плач ребенка никак и ничем не встревожили его души. Он не пошевельнулся. Ей стало досадно. Она подошла к окну и распахнула тяжелые шелковые занавеси.
От полей потянуло жарким ночным воздухом. Запах цветущего мака, гаоляна и чумизы, пресный запах бобов и терпкий запах ладана — «экзотический» запах широкой долины — вошел в комнату. Слышнее стал лягушачий концерт. Он мог с ума свести.