Выпашь - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 24 стр.


— Никак нет, Ваше Императорское Высочество. Кобылица его смертельно была ранена и умерла, положив голову на грудь своему хозяину. Так их и нашли.

— Картина, Ваше Императорское Высочество, — сказал кто-то из адъютантов.

— Не картина, Борис, а сама Божия правда. Впрочем, конечно, и картина… У нас назовут такую — слащавой… Да жизнь-то гораздо красивее, чем мы думаем, и боимся изображать ее подлинную красоту.

Великий Князь сказал это, в каком-то находясь раздумье. Потом спросил Ферфаксова:

— У вас все тихо?

— Третий день тишина, Ваше Императорское Высочество.

— Так, постреливает понемногу, — сказал сопровождавший Великого Князя полковник Дракуле. — Но никого еще не подбил.

— И слава Богу, — Великий Князь снова обратился к Ферфаксову. Видимо, нравился ему простоватый, в черноту загоревший, скромный офицер.

— Ваш резерв далеко отсюда?

— Всего две версты, Ваше Императорское Высочество.

— Туда верхом можно проехать?

— Так точно. Прямо по дороге до первого хутора.

— Проводите меня туда.

За деревней, в блистании месяца было совсем светло. По узкой и мягкой дороге растянулись в длинную кавалькаду. Ехали по одному и по два. Луна отбрасывала от всадников голубые тени на рожь. Казались таинственными призраками эти мягко и плавно несущиеся по низкой ржи тени.

— Ваше Императорское Высочество, — сказал ехавший почти рядом с Великим Князем ротмистр Аранов, — посмотрите, какое странное сияние на тени над вашей головой.

Все посмотрели на тень Великого Князя и потом на свои.

Тени были так четки, что каждый мог себя и других узнать. Над прозрачною голубою тенью Великого Князя, окружая его голову, как бы нимбом, как пишут святых на иконах, лег прозрачно золотой венчик.

— Это у всех так, — сказал Великий Князь. — Это рожь дает такой отблеск.

И опять все, вдруг замолкшие, пригляделись к теням.

Сияние нимбов было только над Великим Князем, полковником Дракуле и его братом, всадником Ингушского полка.

— Это так кажется, — сухо сказал Великий Князь и тронул лошадь рысью. За ним потянулись люди его свиты. Все почему-то молчали и как-то точно украдкой поглядывали на неслышно несущиеся за ними тени. Смотрел и Ферфаксов. Видел точно: только три тени из пятнадцати были отмечены странными нимбами, золотисто-прозрачными, неведомыми и таинственными.

Рожь кончилась. На лугу сияния нимбов исчезли. Скоро и сама луна зашла за тучи и теней вовсе не стало. Шли рысью и молчали.

Было что-то странное в этих прозрачных и точно призрачных нимбах, вдруг появившихся и исчезнувших. Точно из мира невидимых кто-то какой-то подал знак.

Что означало это призрачное сияние?.. Венец мученичества и смерти, или венок славы и победы? Но долго никто ничего не говорил, и все почему-то запомнили это явление.

Великий Князь доехал до резервных сотен, но не остановился у них, молча пожал руку Ферфаксову и галопом поскакал к своему штабу.

ХIV

Окровавленное и гноящееся тело Петрика было доставлено в санитарном вагоне в Киев и направлено в лучший госпиталь, состоявший под непосредственным присмотром и попечением Великой Княгини Анастасии Николаевны. Она настояла, чтобы его обмыли, осмотрели и самым тщательным образом исследовали все его страшные ранения.

— Только понапрасну будет место занимать, — сказали ей. — Все почти раны смертельные. Разложение в полном ходу. Смерть неизбежна. Только чудо может спасти его.

— Ну и будем молить Господа о чуде, и Господь спасет, а мы сделаем все, что в наших человеческих силах, — спокойно и настойчиво сказала Великая Княгиня.

Все это сквозь свое полунебытие Петрик слышал. Он не молил о чуде. Он не боялся смерти. Ведь он всегда ее желал и именно такою «солдатскою» смертью. Конечно, еще было бы лучше, если бы это было на самом поле сражения рядом с Одалиской. Он точно и сейчас ощущал тяжесть конской головы на больной груди. Смерть в военном госпитале от ран была тоже неплохая для солдата смерть. И напрасно думал доктор, что раненый ничего не слышит. Раненый все слышал и обо всем соображал. Он и о своем Солнышке в эти минуты подумал: "умрет он от ран, она полную пенсию получит".

Эта мысль мелькнула, впрочем, так, между прочим. Потом все путались мысли, смежались сладковатым небытием, полною путаницей, сном, сквозь который только сквозили, не останавливая внимания, ощущения внешнего мира. Так на минуту он очнулся от крайне болезненного прикосновения к его ранам. Он застонал, но сейчас же вспомнил, что солдату стонать не полагается — и запел:

Под зеленою ракитой
Русский раненый лежал
И к груди, штыком пробитой
Крест свой медный прижимал…

Впрочем, это только ему казалось, что он поет эту песню. Ему даже казалось, что он ее очень хорошо и выразительно поет, во всяком случай очень трогательно. На деле же он мучительно стонал. Его тело дергалось, и два лазаретных служителя и сестры с трудом могли его удерживать на лазаретном столе.

И опять, как уже и раньше, услышал сквозь сонную дрему слова:

— Только чудо может спасти его.

Он теперь верил в чудо.

И оно явилось.

ХV

Чудо пришло в виде необычайно внимательного ухода, каким его окружила в лазарете его хозяйка, Великая Княгиня, а потом и в виде появления при нем сестры милосердия — самой Валентины Петровны.

Валентина Петровна приехала на фронт через два дня после ранения Петрика. Она кинулась разыскивать мужа. Нелегко было это сделать. Но и ее искали по приказанию Великой Княгини, и она нашла Петрика вскоре после операции, когда спасение его зависело исключительно от умелого и непрерывного ухода. Надо было, чтобы кто-нибудь всего себя ему отдал — и этим человеком и стала Валентина Петровна. Распоряжением хозяйки госпиталя ей с раненым была отведена отдельная комната, и в ней замкнулась Валентина Петровна и вступила в непрерывную борьбу со смертью.

В эти долгие недели, глядя на неподвижно, без сознания лежащего мужа, Валентина Петровна точно перегорала в каком-то внутреннем огне. В нем без остатка сжигалось ее прошлое. С какою-то страшною, необычайною силою загоралась в ней любовь, и любовь эта была совсем новая. Будто так неожиданно и до жестокости грубо прерванная ее материнская любовь к похищенной дочери вспыхнула снова и обратилась на этого большого и тяжелого ребенка, безпомощно отдававшегося ее ласке и уходу.

Она не чувствовала своей жертвы. Великой Княгине приходилось насильно выпроваживать ее на прогулку и хотя бы на недолгий отдых. Валентина Петровна шла в Софийский собор молиться. Только молитва ее могла утешить. В горе, так ей казалось, приходило к ней прощение и забвение прошлого. Если выздоровеет, вернее, воскреснет от ран ее Петрик — вся жизнь ее начнется сначала: все будет по-новому.

Не будет стоять между ними ее позорное прошлое. Она писала Тане. Она готовила в Петербурге, подальше от фронта, квартиру. Она боялась и думать о том новом, на этот раз полном, ничем не затемненном счастье, которое ее ожидало, если он поправится, если удастся ей вырвать его от смерти.

Все это время Петрик был во власти снов, грез, мира невидимых, овладевшего им и не желавшего отдавать его Валентине Петровне, и он не чувствовал и не понимал того, что происходило кругом него.

Он очнулся первый раз, сознательно открыл глаза и потянулся, как ребенок к открытому настежь окну.

В комнате не было солнца, но золотые его лучи наполняли все за окном и прозрачные отсветы вливались легкими струями в высокую белую комнату. И от них была в ней какая-то живительная радость. Окно было в кружеве ветвей цветущей липы. Ее благоухание входило в комнату вместе с золотым светом, и Петрику показалось, что это солнечные отсветы несут сладкий запах. Радость жизни охватила его, и он потянулся всем телом и огляделся. Он сразу увидел свое Солнышко. В небыли, в мире невидимых, он постоянно ощущал ее незримое присутствие, и чувствовал ее борьбу за него. Она была без сестринской косынки, и волосы ее были так непривычно убраны в простую гладкую прическу. Большие косы были завязаны крепким узлом на затылке. Не было ее милых локонов и завитков ни на лбу, ни на висках. И на голове волосы лежали просто, без блестящих изгибов.

Она была совсем новая и еще более прекрасная. Жена и мама. Обе вместе. И кого он любил больше, он не знал. Еще увидал Петрик в солнечных отблесках, что редкие серебряные нити протянулись сквозь золото волос. Они не портили, но вносили в ее облик нечто серьезное и трогательное. На лице по-прежнему не было морщин, но маленькие ямочки внизу щек куда-то исчезли. В них так любил целовать Валентину Петровну Петрик и, когда их не стало, лицо стало серьезным и точно недоступным, но и несказанно милым. Мама и жена, обе вместе, и потому каждая вдвойне милая.

Петрик посмотрел на Валентину Петровну и улыбнулся. И она улыбнулась ему.

Безпредельная ласка и любовь были в ее улыбке. Он потянулся к ней обеими руками, как когда-то тянулась к ней ее Настя, и она взяла его за горячие руки.

— Солнышко — тихо сказал Петрик. — Ты?…

Он не спросил ее, как она оказалась здесь, как он сам очутился в этой светлой, золотом солнечных лучей напоенной комнате: все это он знал еще тогда, когда невидимый мир окружал его и когда около него шла борьба за его жизнь.

— Солнышко, — повторил он. Что мог он сказать больше этого? В этом слове было все: и любовь, и ласка, и вера в спасение, ибо все через солнце и все от него.

Он мог бы сказать еще слово: "мама", — но он не посмел его сказать: она была его женой. И еще мог он на нее молиться, как Богу, но чувствовал, что она только посредница между ним и Богом. Слезы навернулись на его глазах.

Он их закрыл. И опять началась фантасмагория борьбы с невидимым миром, но на этот раз она продолжалась недолго. Когда он снова открыл глаза, сильнее был запах липового цвета. Вся листва была пронизана красными отблесками. Солнце садилось.

Он взял руку Валентины Петровны и потянул ее к своим губам. Она поднесла ее. Он ее поцеловал.

— Ты знаешь, Солнышко: Одалиска убита… Она умерла.

Это было так естественно, что он сейчас же вспомнил про свою лошадь. Валентина Петровна знала, чем была для Петрика его Одалиска.

— А твой Мазепа?

— Он в полку.

— Хорошо ли ходят за ним?

И сейчас же его мысли обратились к полку.

— Что Старый Ржонд? Я видел, как он упал с лошади. Жив ли он?

— Он был только ранен и вернулся к полку. Мне Ферфаксов писал.

— А, милый Факс. — Ласковая улыбка бледною тенью прошла по лицу Петрика.

— Он командует твоей сотней.

— А где теперь наш полк?

— Этого я точно не знаю. Кажется, все в тех же местах.

— Кудумцев?

— Кудумцев был легко ранен. Теперь опять в строю. Командует Банановской сотней.

— Как хорошо, — прошептал Петрик.

— Что хорошо?

— Да, все оказались такими хорошими солдатами. Гордиться можно полком.

— Все вы, я слышала, представлены к георгиевским крестам.

— Не это важно… А жаль…

Он не договорил. Он не хотел ее огорчать.

— А что теперь на фронте? — быстро спросил он.

— Ничего… Все то же…

— Плохо?.. Ты скажи… Я не испугаюсь… Я ко всему готов.

— Нет… Было даже наступление. Наши взяли много пленных.

— Ну, слава Богу!.. Патронов, говорят, мало, — еле слышно сказал Петрик, — а как им и быть, когда их совсем не берегут. Не по-суворовски ведут себя.

Эта короткая беседа утомила его. Он закрыл глаза и снова забылся. Но с этого дня пошло выздоровление.

ХVI

И опять Великая Княгиня властно вмешалась. Она потребовала, чтобы Валентина Петровна с Петриком поехали в Ялту. Она устроила им две комнаты совсем отдельно и окружила из Киева своим не ослабевающим вниманием и заботой. Но поправлялся Петрик медленно.

На фронте железная шла борьба. Но точно чего-то не хватало нашим. С ужасом прочитал в газетах Петрик, что наши оставили Варшаву. Невозможным и непоправимым это казалось ему. Штаб, однако, нашел это возможным и неизбежным. Отступали…

Поговаривали, что, если надо, и Киев отдадут. Подготовляли эвакуацию Петрограда.

Ничего этого никак не мог понять Петрик. — "Отступление — поражение, гибель", — так учили его на школьной скамье.

Закатывалась слава Русской армии, и долго Петрик не мог понять, что же там случилось? Он понял это только весною, когда на одной прогулке, — его возили в колясочке и это было ему почему-то очень стыдно, — они встретили Стасского.

Была нежная и точно больная Крымская весна. Цвели мимозы. Ночью налетела с гор снежная вьюга, а с утра стало так тепло, хоть и лету впору, и снежные хлопья обращались в маленькие лужицы воды, и те исчезали, дымясь прозрачным туманом. На цветущих камелиях белыми клочьями ваты налип снег. Море было синевы необычайной.

Красота несказанная была повсюду. Скалы Алупки были розовые и прозрачные, точно и не из гранита были они.

Валентина Петровна вывезла Петрика за Ливадию и вместе с поехавшей к ней Таней катила колясочку с раненым по сырому скрипучему гравию. Навстречу ей показался худой, костлявый старик. Он шел в легкой парусиновой разлетайке. Серая шляпа с широкими полями закрывала его лицо. Валентина Петровна не узнала его. Только странно знакомыми и зловещими показались ей торчащие из-под шляпы космы грязных седых волос. Когда они поравнялись, старик снял шляпу, взмахнул ею и сказал:

— Валентине Петровне мое почтение… А… воин! Ну как?

Пришлось остановиться. Петрик молчал. Не находила, что сказать, и Валентина Петровна. Их тяжелое молчание нисколько не смутило Стасского.

— Ну, что же, воюем… Это хорошо: для Франции стараемся. Мне Стахович говорил…

Вы знаете его, конечно: член Государственной Думы… И какой!.. Октябрист!.. Вот какие нонче люди военными делами заниматься стали. Ничего не поделаешь, батюшка, коли ваши-то никуда не годятся. Нынче война не чета прежним… Суворовским-то…

Летом, сказывал мне Стахович, пятнадцать миллионов рассейских мужичков на фронт поставят, Европу защищать. Вот это я понимаю!

— А скажите?.. — Петрик очень смутился, — скажите?… вы думаете… мужички-то эти будут воевать?..

— Ну, как… Заставят!! Это ваше уже дело погнать их!.. В окопы, что ли, посадите… Как у союзничков… От моря и до моря создадите сплошной окоп… Не мне вас учить…

— А, если?.. Разбегутся…

— Рассейские-то? Да что вы, голубчик, не вам это мне говорить. Это я, интеллигент, штафирка, так могу судить.

— Ведь это не солдаты же будут, а мужики.

— Во фронт поставят, вот вам и солдаты. Чего еще надо…

Стасский увидал какого-то знакомого и, сняв шляпу и кинув: "мое почтение, Валентина Петровна, мое вам, воин", — пошел к какому-то пожилому человеку в длинном штатском на меху, не по теплому дню, пальто.

Петрик попросил, чтобы его везли домой. Всю дорогу он молчал. Напрасно Валентина Петровна показывала ему, как красиво налип на камелиях снег, он даже не повернул головы посмотреть на них. Он не слушал, что говорила Таня. Свои были мысли у него.

"Пятнадцать миллионов мужиков гонят на фронт" — думал он. — "Пятнадцать миллионов! — а кто их будет обучать? Есть ли офицеры для этого? Вот в их полку сколько их выбыло. Пришел ли кто на смену? А может ли Россия дать эти пятнадцать миллионов? Не выпахиваем ли мы Россию? А что, если она станет, как паровое поле и потребует отдыха, как требует его выпашь? Отдых, — ведь это мир или, по крайней мере, перемирие"? Он вспоминал все длительные войны. И во времена Наполеона бывали перемирия, когда давали выпаханному людскому полю отдохнуть, чтобы с новыми силами начать войну.

"Пятнадцать миллионов мужиков гонят на фронт", — все думал он, — "да нужна ли этакая силища? Кто это потребовал? союзники, или такие, как Стасский, не признающие военного искусства, бранящие Суворова и Скобелева и теперь ставшие военными авторитетами?" "Нет, надо самому. Надо поправляться во что бы то ни стало. А то как же эти-то пятнадцать миллионов без офицеров-то? Необученные они. Их в бой-то не вести, а гнать придется, гнать, как скотину! Они за нами не пойдут".

Сердце сжималось болью.

Его подвезли к их даче. Солдат-санитар и Таня хотели, как всегда, вынести его.

Назад Дальше