Выпашь - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 46 стр.


ХIV

Анеля мало изменилась с тех пор, как ее видал на фантастическом биваке Кудумцева Петрик. Она только еще более похудела и приобрела те модные тогда в Париже мальчишеские линии тела, без бедер и без округлостей. Одета она была бедно, но чисто и опрятно. Черный суконный колпачок прикрывал ее стриженые волосы. Брови были подщипаны двумя узкими черточками. Большие глаза от наложенной туши казались огромными. Щеки были подрумянены. На губах кармином было изображено сердечко. В узком черном платье она казалась куколкой. Стройные ножки были в простых желто-розовых чулках. Она сейчас же узнала Петрика. Вероятно, Ферфаксов уже сказал ей о нем — и она не удивилась, но искренно обрадовалась.

— Маш тобе, — какого гостя нам Бог послал! — Она бросила ручку ребенка и просто и сердечно протянула обе руки Петрику.

— Страшно рада, что вижу вас, — сказала она. — И какой вы пышный. Нисколечко не изменились… Седина… Но она вам идет… Папочка, да возьми же Стася.

— Ты знаешь, Анелечка, он меня прямо своею щедростью убил, — начал Старый Ржонд, но Анеля прервала его.

— Ну и досконале, — бросила она отцу. — Тут мы вчетвером никак не уместимся…

И запах какой!.. Отчего не открыли окно?… Совсем не холодно… Пойдемте отсюда, Петр Сергеевич. Вечер еще теплый. Посидим в парке на скамеечке. Я расскажу вам про моего Толечку.

Привычным движением она сама, без помощи, быстро вдела рукава снятого, должно быть, на лестнице пальтишка, подправила перед зеркалом волосы и вышла за дверь.

— Анелечка… Если бы ты знала… Поблагодари хорошенечко Петра Сергеевича…

Прямо убил… Такое благородство, — торопился сказать ей Старый Ржонд.

— Веше паньство… Але-ж то зух!.. — кинула уже из корридора Анеля.

Петрик пожал руку Старому Ржонду и вышел за Анелей.

Анеля ждала его этажом ниже. Тонкая папироса дымилась у нее в зубах. Хорошенькая головка была поднята кверху навстречу Петрику.

— Видали?… Но это ж окропне. Я и рада, и не рада, что вы у нас были. А все-таки…

Так мне хотелось с вами, именно с вами, поговорить и даже попросить совета. Вы лучше всех знали моего Толечку.

Каблучки башмачков быстро и звонко стучали по узким ступенькам крутой лестницы.

Анеля вышла на улицу и пошла рядом с Петриком. Они вошли в прозрачный сумрак осеннего парка.

— Трудно здесь в праздник найти скамейку, где не сидели бы четверо, — говорила Анеля. — Но все равно. Здесь нет русских — и мы можем поговорить… А французы?…

Цо то ми обходи…

Анеля ошиблась. Парк пустел и они без труда нашли свободную скамейку. Анеля села и опять раскурила папиросу.

— Вы, конечно, помните ту ужасную ночь, — пуская дым через ноздри, тихо сказала она. — Как помог вам Бог спастись?

Петрик очень коротко рассказал про свою встречу с Лисовским, про тиф и про чудесное спасение в ламаистском монастыре. Анеля его внимательно слушала.

— Действительно, все это чудесно, — сказала она задумчиво. — Если бы не от вас слышала, не поверила бы… Мне… тоже… повезло… Если жизнь считать везением?

Горькая улыбка появилась на ее лице. От нее мелкие побежали морщинки к углам рта.

Анеля сделала затяжку, и откинула руку с папиросой.

— Да… Я, если хотите… Жива… Но что это за жизнь? Вы видали во всей красе все прелести нашего существования. И этот Стасик! Наизабавнейше, что я сама не знаю, люблю я его или ненавижу… Казалось бы, ненавидеть должна бы… А вот подумаю: он умрет — и жалко станет… Ну, я вам все по порядку. У Толи, что касалось меня и этого, что у нас называлось «драпа», все было продумано на ять.

Верные… есть ли теперь где-нибудь верные люди? — Киргизы помчали меня в Суйдун, а потом в Кульджу, и я ничего не видала и не знала, что там у нас вышло.

У меня в тарантасе были и деньги и драгоценности. Жить было на что… В Кульдже оказалось немало русских, даже консул там был наш старый. Меня уговаривали свое там открыть дело… Но, Петр Сергеевич, — Анеля положила свою покрасневшую от холода руку без перчатки на руку Петрика и тихо пожала ее. Она давала этим понять, что сейчас она будет говорить самое интимное и самое дорогое. — Я любила Толю гораздо крепче, чем это думали другие, чем это и я сама думала.

Когда я узнала, что Толю и Перфишу отвезли и будут судить в Верном, я стала сама не своя. Я, знаете, поехала в Верный…

— К ним?

— Да… К большевикам… — просто сказала Анеля. — Это же был мой долг!

— Ну и?… Дальше?

— Я присутствовала на суде и на казни.

Густели осенние сумерки. Лиловый парижский туман вставал между черными липами и белыми в пятнах, точно облезлыми платанами. С набухшей редкой листвы падали тяжелые капли. Розовато-серый, пестренький зяблик бочком попрыгивал подле них.

Склонял головку на бок: хлебных крошек просил. По дорожке, усыпанной гравием, проходили женщины. Они везли колясочки с детьми. Их поступь была усталая. Люди в праздничных пиджаках и пестрых галстуках их сопровождали. Мимо прошла влюбленная парочка. Она остановилась в пяти шагах от Анели и Петрика и стала вкусно целоваться. Поцеловались, защебетали, запели что-то говорком — и пошли дальше.

Точно дело какое сделали. Все здесь дышало миром и покоем после труда в продолжение целой недели. И странно было слышать именно здесь рассказ Анели.

— Ну, только какой же это был суд! — начала после некоторого тяжелого молчания Анеля. Она закурила новую папиросу. — Як же-шь так, просто з мосту и к расстрелу. Явились и свидетели. Никогда они наших черных гусар и в глаза не видали. Больше бабы, немного наглой деревенской молодежи и какие-то древние старики. Они их всех набрали тут же под Верным. Бабы в хороших ковровых платках и в шубах. Какие морды, однако, у них были! Ничего, то есть, человеческого не было в них. Тупые, с маленькими, маленькими глазками и донельзя довольные и влюбленные в советскую власть. Чего только они не рассказывали! И грабили-то их, и невинности лишали… Кто на таких польстился бы! И казалось мне, что они все это говорили про красную армию и ее насилия приписывали моему атаману. Толя и Перфиша были в своей форме. В черных венгерках и в серебряных шнурах. По тюрьмам и по этапам все это потерлось, но было красиво и импозантно. Атаман сидел молча и, казалось, даже и не слушал, что на него наговаривали. Перфиша был страшно бледен. После каждого показания, судьи, — какие-то интеллигенты, наполовину жиды, обращались к залу, полному народа и говорили: — "вы слышали?"… Толпа ревела, как дикие звери: — "расстрелять!.. Смерть им!.." Ругались последними словами… Было все это очень жутко.

— Вы, Анна Максимовна, за себя не боялись? Вас могли узнать. Догадаться.

— За себя?… нет. Мне было все-все равно… Какое-то отупение на меня нашло.

Был и правозаступник. Лучше бы он, впрочем, ничего не говорил. Он ссылался на классовую ненависть, на несознательность атамана, с детства воспитанного в ненависти к пролетариату. Он и сам понимал всю ненадежность своей защиты и даже не просил о снисхождении. Потом громил прокурор. Последнее слово было предоставлено подсудимым. Атаман и Перфиша встали. Атаман обвел красивыми спокойными глазами зал и все в нем примолкли. — "Все, что я делал", — медленно, отчеканивая слова, сказал он, — "сотая доля того, что делает ваша красная армия.

Да, мои черные гусары насиловали женщин… Да, мы грабили… Но мы грабили награбленное. Делали то, чему вас учит и что проповедует ваш учитель и вождь — Ленин"… Тут раздались неистовые вопли: — "он оскорбляет рабоче-крестьянскую армию!.. Не сметь так говорить о Владимире Ильиче!.." Атаман спокойно ожидал, когда уляжется буря криков и воплей. Его лицо было холодно и замкнуто. Глаза горели, как уголья. Как он был прекрасен в эти минуты!.. Он дождался, когда в зале смолкло, и с необычайною силою сказал: — "да, я гулял и давал гулять моим гусарам. Когда же и погулять, как не теперь?…" Эти слова точно заколдовали толпу. Гробовая стала тишина: народ любит и понимает дерзновение. Он преклоняется перед разбойниками. Наступил, Петр Сергеевич, большой, решительный, психологический момент. Отдай Толю сейчас толпе и его на руках бы вынесли, как народного героя… Их сейчас же вывели… В народе говорили, что им предлагали служить в красной армии, но они отказались… Их приговорили к высшей мере наказания. Зал молча выслушал приговор. Стояло какое-то благоговейное молчание…

По саду звонили сторожа. Сад запирали и надо было уходить куда-то. Анеля повела Петрика по улице Нансути, вдоль решетки парка. В улице редкие зажигались огни.

Анеля и Петрик шли очень тихо, в ногу. Анеля кротким и странно спокойным голосом досказывала печальную повесть о Толиной судьбе.

— Я была на расстреле. Мне почему-то казалось, что мой атаман так даром не дастся. Будет драться. Выхватит у кого-нибудь из караульных ружье?… Может быть, убежит? Мне говорили, что и ведшие его на казнь ожидали этого и боялись.

Обыкновенно там «жмуриков» заставляют самих рыть себе могилы. Моему атаману побоялись дать в руки лопаты. Ведь и лопата — оружие!.. Был бледный зимний рассвет. Прекрасны были далекие Алтайские горы все в снегу. Черная разрытая земля резким пятном лежала на поле. Небольшая кучка любопытных стояла поодаль и взвод красной армии в длинных неуклюже надетых шинелях… Атаман и Перфиша были все в тех же своих гусарских мундирах. Им, должно быть, было холодно. Их поставили у кирпичной стены каких-то построек. Мой атаман протянул руку, показав, что хочет что-то сказать. Кругом была необычайная тишина. Никогда ни раньше, ни потом, я не слышала, не ощущала такой тишины. Мое сердце разрывалось от любви к атаману. Я боялась, что он узнает меня и я помешаю ему в чем-либо. И почему-то я была уверена, что он сейчас убежит. Красноармейский командир был страшно бледен и волновался. Его руки тряслись. Ружья ходуном ходили в руках красноармейцев. Я стояла в толпе и горячо молилась, чтобы Матерь Божья помогла атаману сделать то, что он хочет. И вдруг мой атаман запел: — "Схороните меня, братцы, между трех дорог"… Это любимая была его песня последнее время. Он и "черных гусар" так не любил, точно чуял свой конец. Запел и оборвал. Вы знаете, он был неверующий…

Тут скинул с себя гусарскую шапку, перекрестился и сказал очень громко и проникновенно: — "судить меня не вам", — он сказал очень скверное слово. — "Меня рассудит Господь Бог. К Нему для суда праведного я иду". Я поняла: все кончено.

Сопротивляться он не будет.

Анеля с Петриком вышли на окраину города. В темноте наступившей ночи красным огнем вдали горел фонарь у спуска в метро. За площадью были низкие постройки, сараи, склады, заборы, фабричные здания. Оттуда с пригородной дороги валила в Париж толпа. И странно было слушать этот тихий и полный несказанной печали рассказ Анели и видеть толпы людей и слышать непрерывный шум и гул города.

— Краском скомандовал — и спутал команду. Красноармейцы не шелохнулись. Что-то страшное творилось. В толпе любопытных прокатился глухой гул. Комиссар вынул из кобуры револьвер. Вот, когда бежать-то было можно. В моем сердце все кричало: — "Беги! Беги!.." Я сама молчала и тряслась, как осиновый лист. Мой атаман грозно выпрямился и крикнул: — "сволочь!.. и этого не умеете". И подал сам команду.

Так отчетливо и спокойно, как вы в Ляо-хе-дзы командовали. Каждое его слово зарубилось в моей памяти на веки. — "Прямо по доблестному атаману Кудумцеву…

Пальба"… — он сделал выдержку и властно оборвал: — "взводом"!.. Перфиша откинулся к стене и быстро повернулся спиною. Мой атаман продолжал: — "свол-л-лочь!.. пли"!.. Грянул залп… Мой атаман упал ничком и лежал недвижимый. Перфиша осел на колени и дергался всем телом. Стоявшая сзади толпа кинулась на тела и буквально разорвала их на части.

Анеля и Петрик подошли к метро. Из полутемной потерны дохнуло сырым теплом.

Анеля остановилась.

— Я читала когда-то у Достоевского, — медленно, тихим голосом говорила она, — в «Идиоте», князь Мышкин рассказывает о виденной им казни и о том невероятном ужасе, который должен переживать казнимый, отсчитывая последние минуты и секунды своей жизни… Надо теперешние казни повидать… Говорят: нервный век!.. Маш тобе, да какой же это нервный век? Играют со смертью!

Анеля замолчала. Она стояла на парижской площади у входа в метро. Голова ее была опущена. Она перебирала руками концы носового платка. Ее фигурка казалась маленькой и жалкой. Петрику было жаль ее. Сердце его сжималось от боли. "Да", — думал он, — "каждый из нас пережил столько, что на целое поколение людей хватит рассказов. И что мои переживания перед ее муками и страданиями?" — Что же было дальше?… И как вы вырвались оттуда? — сказал Петрик.

Анеля подняла голову. Ее глаза были прекрасны. В них было то самое выражение безконечной любви и скорби, какое Петрик видал в Ликах Богоматери, писанных великими мастерами.

— Видали Стасика?… Так знаете, когда толпа кинулась грабить и рвать мертвых, я осталась одна на месте. Я вся дрожала. На меня показали, что я была с казненными. Меня тоже чуть не разорвали. Вмешался комиссар. Он оказался поляком.

Он увел меня к себе и сделал своей любовницей… Там, Петр Сергеевич, женщина рабыня… В сто раз хуже рабыни!.. Рабыню хоть у кого-то покупают… Там просто берут, как приблудившуюся собачонку. Комиссар оказался неплохим человеком. По-советски, конечно. Он полюбил меня. Через два года у меня родился ребенок — сын… Вот этот самый Стась. Мы тогда были недалеко от Польской границы. Я уговорила своего комиссара бежать в Польшу. Красноармейцы убили его при переходе границы. Я с ребенком перешла благополучно. В остатках Бредовской армии, в концентрационном лагере, куда я попала, я нашла папочку. Чудо?.. Может быть!.. Мир полон чудес!..

Была тяга во Францию. Папочке все казалось, что там он что-то может делать…

Приехали в Париж… То-то пышна пара… Только такой Парижу и не доставало!

Папочка заделался ночным сторожем… Стасика отдала в детский дом, а сама "вандезкой".

Теперь вы сами видали… Все на мне… Но я хотела вам сказать совсем о другом…

О настоящем… А увлеклась прошлым.

ХV

Они пошли от входа в метро. Опять отошли от шумного, кипящего людьми и говором Парижа и погрузились в те тихие кварталы, где рядом с нищетою гнездятся порок и преступление.

— Мне страшно и стыдно говорить об этом. Так все это не соответствуем всему моему теперешнему положению и тому, что я только что вам рассказала… Петр Сергеевич, помогите мне. Вы хорошо знаете нашего милого Факса. Вы давно дружны с ним. Слово хонору, я тут не при чем. Он все пристает ко мне, чтобы я вышла за него замуж… Это ж окропне!.. Я понимаю, если бы любовь?… Но тут… Это сложная история. Он, как и я понимает, что папочка недолговечен. На мне ребенок.

Я его покинуть не могу… И Факс вдолбил себе, что он должен спасать меня. Цо то за выбрыки!.. Слава Богу, не маленькая! Чего не повидала на своем веку. Это же просто благотворительность. Видите — я могу петь и танцевать у них в хоре.

Стася он устроит. Глупо все это, хотя и очень благородно. Но я-то так не могу. Я же все-таки живой человек, и здесь не совдепия. Понимаете, я не могу губить его жизни. Достаточно того, что я свою загубила. А у него постоянные планы.

Варшавскую цукерню мы с ним откроем… На какие это, спрашивается, капиталы?

Просто падшую хочет поднять…

Анеля резко остановилась. Слезы блистали в ее печальных, наивных и все еще прекрасных глазах.

— Так я же, Петр Сергеевич, не падшая! Ей Богу же, не падшая! Меня жизнь исковеркала. Меня валили, а я не падала и падать не хочу. Вы скажите ему…

Понимаете… Этого не будет… После такой-то жизни!.. Нет, никогда… Не надо!..

Не надо!.. Не надо!..

Они тихими шагами подходили к «отелю». Анеля плакала. Петрик совсем не знал, что ему надо делать и что сказать.

— Вы любите Факса? — несмело спросил он.

— Могу ли я кого-нибудь любить после того, что было?

Анеля погрозила в воздух в направлении Парижа кулаком.

— Они у нас все отняли, — с каким-то надрывом воскликнула Анеля. — Семью, дом, имущество… Право любить. У нас, у пролетариев, этого права нет. Это для богатых… Любить?… Где же тут любить? Целый день, от восьми утра до семи вечера стоять на ногах… Улыбаться… Быть приветливой… "Quе desirе, Mаdаmе"?… "Quе desirе, Mоnsiеur?… Заворачивать, завязывать, носить квиточки в кассу…

Назад Дальше