Выпашь - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 9 стр.


— Русска мадама чего ю? — отрывисто, срывающимся хриплым голосом спросил Петрик.

Старуха не ответила. И прошло довольно времени в этом напряжении. Петрик сделал движение схватить старуху. Тогда шире раскрылся беззубый рот и в щелях глаз коричневой маски метнулся огонь. Блеющий, нечеловеческий голос раздался в фанзе:

— Мею… мею!.

"Я должен обыскать", — мелькнула мысль в голове Петрика.

Но едва он коснулся рукою тряпья, как отдернул руку. Самое слово — «обыскать» претило его офицерскому достоинству. Позорным казалось рыться в женском скарбе ничтожной старухи. Кого она могла здесь прятать, что хранить? Петрик воровато оглянулся. Старуха села на край кана. Ее голова чуть тряслась. В руке, изсохшей, с тонкими пальцами, дрожала ее трубка. Она смотрела на Петрика узкими глазами. И в ее взгляде Петрик читал страшный, оскорбительный немой упрек.

— Мею… мею-ля… — еще раз проблеяла старуха.

ХХI

Страшный, какого никогда еще не испытывал Петрик, мистический какой-то ужас охватил его. Точно видел он что-то потустороннее. Будто неземные силы стали против него. Так страшна казалась эта такая простая старуха! Петрик, пятясь, вышел из фанзы. Опустив голову, медленно брел он по лесной прогалине; потом карабкался наверх, выбираясь из пади с одинокой фанзой. Он уже жалел, что не взял с собой ни Ферфаксова, ни Похилко, ни кого-нибудь из солдат. Их трезвый ум помог бы ему. Они не стеснялись бы перерыть все старухино тряпье, раскрыть сундуки, заглянуть во все закоулки фанзы. Они сказали бы: действительно ли то были в щели между бумагами глаза-лампады, принадлежавшие тому прошлому, что Петрик так решительно и резко вычеркнул из своей жизни.

"А впрочем", — думал он, — "чего это я? Старый солдат… Как разыгрались нервы!

Вчерашняя драма на Шадринской заимке… Странный разговор с Кудумцевым и это его определение интеллигентского цинизма… "хи-хи-хи".

Ему казалось, что, когда он выходил из фанзы, он слышал это «хи-хи-хи». Не смеялась ли то старуха? Ее блеющее «мею» преследовало его.

"Ну чего это я", — думал он, и сам мысленно говорил себе: — "ну, хочешь, вернусь… Ну вот и вернусь".

Но не вернулся. Напротив, торопился выбраться из пади, жаждал увидеть простодушное честное лицо Факса.

— Кто там может скрываться? Ну, если там была и правда нигилисточка? Если это ее глаза-лампады глядели из-за прорванной бумаги, куда же она девалась? И как могла нигилисточка из Петербурга очутиться в глухой пади среди лесов "Императорской охоты"? Все это вздор".

Но этот вздор всколыхнул мучительные воспоминания прошлого и разбудил, казалось, так надежно усыпленную ревность.

И немалого усилия воли стоило Петрику прогнать мысли о прошлом и доказать себе, что никакая нигилисточка невозможна в этой суровой Манчжурской глуши. Что глаза-лампады только показались, привиделись ему.

А мысль работала дальше.

"А если?.. Если бы там и правда нигилисточка? Если это ее найдет "Пинкертон в пенснэ" и раскроет все прошлое… Портос — и драма его милого, ясного Солнышка!

Нет!.. Не надо, не надо… не надо!"…

И, уже внутренно желая, чтобы следствие пошло по другому пути, выкинув из памяти привидевшиеся ему глаза-лампады, Петрик вылез на поляну шагах в двухстах от того места, где он оставил Ферфаксова с лошадьми.

— Ну, что? — спросил его Ферфаксов.

Петрик молча сел на лошадь и шагом поехал через поляну. Дорогой он рассказал Ферфаксову про найденную им пустую и таинственную фанзу, про старуху и ее блеющий голос, но про привидевшиеся ему глаза-лампады Петрик умолчал.

И это было с ним в первый раз… В таком простом деле, как розыски манзы и убийц Шадрина, в разговоре с таким чудным и прямым товарищем, как Ферфаксов, Петрик вступал на чуждый ему путь компромисса. Он умалчивал. А компромисс и умолчание и были ложью, противной Петрику. Но вместе с прелестной Валентиной Петровной, вместе с Солнышком, осветившим его постовую солдатскую жизнь, вошла к нему в душу и ложь умолчания. И, как ни хотел Петрик исключить из жизни петербургское прошлое, — он не мог этого сделать. То тут, то там всплывало оно и отравляло ему жизнь мучительным стыдом и ревностью. Он старался простить, но не мог забыть.

Всю дорогу до поста Петрик молчал. Он казался усталым, чего никогда за ним солдаты не замечали. Где было можно — он вел разведчиков рысью. Он торопился и с тревогою посматривал на горы. Тучи сгущались там, и дымные клочья неслись по небу. Чернела его синева. Новая гроза шла из-за гор.

Показались вдали кирпичные казармы. Окно в командирской квартире было раскрыто.

Похилко на правах приближенного сказал Ферфаксову:

— Ваше благородие, мать командирша нас ожидают. Прикажите — Манчжурскую!

Так уж было заведено и без слов условлено, что когда возвращались с маневра, шли из поиска за хунхузами, и все было благополучно, то подходили к казармам с песнями.

Ферфаксов и сам увидал в окне свою мать-командиршу. Его бурое лицо почернело от восторга. Он знаком собрал вокруг себя разведчиков, погрозил пальцем, чтобы смотрели на него, и красивым, звонким тенором завел:

"Любим драться мы с Китаем,
Пуле пулей отвечать,
И с бутылкой пред огнями,
На биваке пировать!"…

Далекие громы идущей из-за гор грозы аккомпанировали ему. Молнии полыхали за его спиной. Непросохшая после вчерашнего ливня дорога чавкала под копытами всадников…

ХХII

Валентина Петровна после возвращения Кудумцева весь остаток дня провела у окна, смотревшего на горную дорогу. Она ждала Петрика. Настенька спала в детской колясочке подле нее. Ди-ди лежала в кресле.

Валентина Петровна наблюдала, как ползли, все становясь длиннее и длиннее, тени от казарм и раин на железнодорожном переезде, как стихал день. Умолкали жаворонки в полях и только ласточки с пронзительным писком носились, ниспадая к земле. Они предвещали ненастье.

Она надела любимое платье Петрика. Из белого креп-де-шина с широкой блузкой, раскрытой на шее, с узким вырезом, зашпиленным золотою брошкою-дракон с бриллиантом в пасти, — большою складкою, упадающею на широкий в сборках пояс, с просторной юбкой, полнившей ее бедра, с кружевной горжеткой, завитая, со взбитыми волосами, она ждала мужа, как невеста ждет жениха, как возлюбленная милого друга. После поисков и маневров, когда приходил он к ней, пахнущий жестким, мужским запахом — леса и полей, лошади и кожи, приходил, пропитанный дождем вчерашней грозы и прокаленный сегодняшним солнцем — он был ей особенно дорог и мил.

И странно — напоминал ей холеного, снобирующего, надушенного крепкими английскими духами Портоса.

Первой почуяла возвращение Петрика Ди-ди. Она, крепко спавшая, вдруг выставила трубочкой розовое внутри ухо, распрямилась, села на кресле, потянула шевелящимися черными ноздрями воздух, тявкнула, побежала к дверям, потом, повизгивая, вернулась к окну и стала у него, опираясь об оконницу напруженными тонкими передними лапками. Черные брилланты глаз были полны напряженнейшего внимания, кончик хлыстика хвоста был в движении.

Почти сейчас же Валентина Петровна услышала хоровое пение и различила слова:

"Пей, друзья, покуда пьется
Горе в жизни забывай!
Издавна у нас ведется —
Пей!.. Ума не пропивай!..

Маленькая Настя улыбалась песне и косила к окну глазами морской волны — точь в точь такими, как были и у ее матери.

Болью сжалось сердце Валентины Петровны. Как, в каких впечатлениях раннего детства росла ее дочь! Что баюкало ее колыбельный сон? Солдатская песня!.. Дочь солдата!..

По-вчерашнему налетали полосами грозовые вихри и гнули к земле зреющие хлеба.

Муаровыми лентами покрывались поля. Гривы и хвосты лошадей раздувались ветром.

Гроза приближалась скорее всадников. Чернел небосвод. Пахнуло дождем.

Валентина Петровна укатила колясочку с ребенком в детскую, где уже закрыто было окно и задернуты занавеси, и передала ребенка Чао-ли. Она послала Григория пригласить Кудумцева и Ферфаксова к ужину через час.

И только услыхала последние команды на дворе и шаги мужа по лестнице — побежала, как девочка, навстречу Петрику.

Душистые руки обняли шею Петрика, побуревшую от загара, нежные уста прижались к его сухим губам.

Отстегивая ремни амуниции, Петрик невольно вспомнил слова Кудумцева: — "ты человек женатый, тебе нас не понять"…

Тепло, покой и свет встретили его в спальне. За закрытыми окнами и тяжелыми занавесями громы не казались страшными. Петрик видел перед собою сияющие любовью прелестные глаза. Все то, что было вчера и сегодня, затягивалось пеленой прошлого.

"Да ведь это была его жена! Эта несказанно красивая женщина!" В ее глазах бушевало море. Темные ресницы гасили их огонь и не могли погасить. Она, о ком мечтал он с детства, — была его. Он целовал золотые ее волосы и вдыхал их нежный аромат. Он целовал раскрытые, как лепестки розы, нежные уста и чувствовал влажный холод ее ровных зубов. Обняв ее, он тихо, все позабыв, пятил ее к постели. Падая на постель спиною, Валентина Петровна смущенно прошептала:

— Дверь закрой, сумасшедший!.. — За стеною, в детской, напуганная грозою надрывно плакала Настя. Ама шипела, ее успокаивая. В столовой гремели посудой.

Со двора дикие неслись крики. Заведшие на конюшню лошадей и расседлавшие их солдаты с уханьем и свистом бежали под налетевшим ливнем в казарму. Громы ниспадали на крышу. Молнии были приметны сквозь занавеси.

Валентина Петровна ничего этого не видала. Она мельком заметила забрызганные грязью тяжелые сапоги мужа, расстегнутый, смятый, пахнущий лесом китель.

Пронеслась мутная мысль: "солдатская жена!" — и все покрылось восторгом любви…

ХХIII

Когда офицеры, поужинав, разошлись, Петрик прошел с женою в спальню. Так было заведено, что он ей перед сном рассказывал события дня. Он сел в низкое кресло, привлек за талию жену к себе и усадил ее на колени. Ощущая на себе ее теплую, мягкую тяжесть, под шум дождя, лившего за окном, он рассказывал ей сначала о том, что было недавно, о старухе в пустой фанзе, в лесу.

— Знаешь… совсем, как в опере… Волшебница Наина.

О глазах-лампадах он и ей умолчал. Между ними было заведено никогда не поминать старого. В нем было столько тяжелого и больного. А глаза-лампады были из старого.

И притом этих глаз-лампад, нигилисточкиных глаз, не было в действительности. Они привиделись, а мало ли что может показаться.

В уютной тихой спальне, чувствуя подле себя прелестную женщину в расцвете сил, Петрик иначе относился к ужасному преступлению на Шадринской заимке. Оно отошло от него. Завтра он донесет обо всем рапортом. Судебные власти уже копаются там — и это не его дело искать преступника. Это было не преступление, которое нужно было отразить воинскою силою, но преступление, преследуемое судом.

Красивая голова была подле его глаз. Валентина Петровна разбила прическу, убирая волосы на ночь. Среди золотых прядей Петрик увидал серебряные нити. Ему стало жаль свое Солнышко. Он только сейчас, казалось, понял, как было ей, должно быть, скучно и тоскливо одной оставаться в постовой казарме. Теплая нежность к жене залила его сердце. Он рассказывал, как вчера они вошли на Шадринскую заимку.

— Ты говоришь, — глубоко взволнованная сказала Валентина Петровна, — тела китайцев были разрублены?

— Да… Головы лежали отдельно… Руки собраны к рукам… ноги к ногам. Очень страшное зрелище. И что меня поразило… Мухи… Как-то показались они неприличными, точно святотатственными…

— Но… ведь это…

Она не договорила. Она хотела сказать — "это совсем так, как сделали с Портосом!

Только сжечь головы и запаковать куски тел не поспели"…

— Что ты хочешь сказать?

— Нет… ничего… Какой ужас!.. Что же ты думаешь — это сделали китайцы?

— Кто их знает. Вот Кудумцев такую теорию развил. Просто страшно… Что это какой-то русский… Рыжий.

— Рыжий?

— Да… Факс в прошлом, или позапрошлом году видал там рыжого мужика и с ним женщин… Табаком пахло… Так вот будто это он… И секта ужасная… Ну, ты слыхала… Вроде хлыстов.

Она не слыхала. В смятении и ужасе она встала с колен мужа и прошлась по ковру.

Волосы царственной мантией лежали на ее спине.

"Рыжий", — думала она. — "Здесь, где-то подле, орудует какой-то рыжий.

Распилил тела китайцев, как тогда распилили тело Портоса".

— Петрик, — воскликнула она. Отчаяние было в ее голосе. — Петрик!.. да ведь это!..

И опять сдержалась. Она остановилась в углу спальни у большого зеркального шкафа.

С ее уст чуть не сорвалось имя — Ермократ! Но слишком казалось невозможным.

Если это он, значит, он до нее добирается. И доберется, и будет душить обезьяньими руками с широко отставленным большим пальцем, а потом распилит ее тело на куски и разбросает по полям.

— Да ты, Солнышко, не пугайся. Его теперь поймают. А не поймают — сам уйдет от греха подальше.

— Уйдет… Да, хорошо, если так!.. Но как страшно все это, Петрик!..

Она не спала ночью. И Петрик, несмотря на усталость, плохо спавший, часто просыпался. При свете лампадки видел, что она не спит и плачет.

— Что ты, Солнышко?

— Ничего, родненький, так… страшно стало… За тебя страшно… За Настеньку…

Какие люди тут ходят… И так близко.

— Сюда не придут.

За окном ровный лил дождь. Шумела вода по крыше. Громы ушли далеко. Зарницы не мерцали за портьерами.

— Это здешние грозы тебя раздражают.

— Да, может быть… Спи, мой ясный. Ты же устал. Обо мне не думай.

Он закрывал глаза и думал о ней. "Как ей одиноко и скучно, должно быть".

За ужином она рассказывала о посещении Старого Ржонда и приглашении к Замятиным.

"Она жидовка… и там игра будет", — думал Петрик. — "но для нее это развлечение. Не может она жить, как я, одними казарменными интересами. Там она поиграет на рояли. Может быть, и ценители найдутся".

Он открыл глаза. Она лежала на спине. Свет лампадки отражался искорками в ее широко раскрытых глазах. В них были слезы.

— Ты все не спишь? Спи, пожалуйста, — сказал он.

— Я сейчас засну.

— Знаешь, что я надумал. И правда: поедем к Замятиным девятнадцатого. Все людей повидаем.

— Там, Петрик, азартные игры. И нельзя там не играть… Они обижаются.

Петрик долго не отвечал. Какая-то, должно быть, дерзкая мысль пришла ему в голову. Он сел на постели.

— Ну, что же, Солнышко, — сказал он. — У меня есть отложенные на приданное Настеньки деньги… Там две тысячи… Игранем. С волками жить по-волчьи выть. С игроками надо играть… Ну, а если — с подлецами?

— Мы, Петрик, к подлецам не пойдем. Не думай об этом. Делай, как знаешь. Я вовсе уже не так этого хочу. Мне только не понравилось, как Старый Ржонд говорил о белой вороне… А потом эта история… Я боюсь… Друзей-то у нас так не будет, если тебя за гордого будут считать.

— Черного кобеля, Солнышко, не отмоешь добела… Да я решил… Меня это самого забавит. Офицер — кавалером при жидовке… Ну и сыграю… Я покажу им, как надо играть!

И злоба загорелась в его серых глазах.

— Спи… Не думай… Полно!.. Теперь ты не спишь. А уже светать начинает.

И точно: сквозь щели портьер серый свет входил в спальню. Дождь перестал и только еще из труб лилась на двор вода. Река Плюнь-хэ ревела грозным потоком.

Валентина Петровна закрыла глаза и заснула крепким сном переволновавшегося человека.

Назад Дальше