Угол - Дурова Надежда Андреевна 2 стр.


Княжна Целестина Орделинская, малютка, по словам ее бабки, и полная луна, по мнению паши Ибрагима, была, в глазах всей остальной массы людей, дева гораздо более нежели полная, с красивым ростом флангового гвардейца. Эту Пелегрину, в своем роде, желала приобрести графиня Тревильская для своего сына, единственного ее наследника, графа Георга Тревильского.

Князь Орделинский, отец Целестины, давно уже находился при испанском дворе в качестве посланника; но княгине почему-то не нравилось жить в Мадриде, и она, верно, не вздумала бы ехать туда, если б мать князя не потребовала настоятельно от своей невестки, чтобы она отправилась сперва путешествовать, а после присоединилась к мужу.

— Давно бы тебе, мать моя, — говорила недовольная свекровь, — давно бы надобно подумать об этом! Посмотри на Целестиночку, на что она похожа! Настоящий заморыш, совсем испитая, ни цвету, ни роста, ни полноты! Поезжай, пусть ее подышит воздухом чужих земель, авось расцветет.

Разговор этот был за три года до того гулянья, о котором теперь идет речь. Целестине было тогда девятнадцать лет и она точно была сухощава, тонка и не слишком высока; и хотя не похожа была на испитую, как называла ее бабка, однакож по виду в самом деле казалась больною: цвет лица ее редко когда оживлялся; во всех движениях заметно было какое-то бессилие, изнеможение и лень, как то бывает у людей, непомерно растущих; но как тогда не предвиделось еще гигантского роста для Целестины, а просто приписывали ее вялость, леность, слабость, неповоротливость болезненному телосложению, то бабка, любившая ее до чрезвычайности, встревожилась и, полагая, что одна только перемена климата и движение могут укрепить силы захиревшей внуки ее, употребила столько убеждений, просьб, упреков, угроз, ворчанья, что княгиня, невестка ее, готова была уехать от них в Камчатку, не только в теплые и прекрасные стороны юга.

Три года прошли, и старая Орделинская с торжеством рассказывала всем, кто хотел и кто не хотел слышать, то же самое, что рассказывала молодому Тревильскому, то есть что ее Целестиночка сделалась как кровь с молоком, выросла, пополнела, похорошела и что скоро возвратится радовать всеми этими совершенствами ее, свою бабку. Впрочем, как это радостное известие пришло накануне гулянья вечером, то и неудивительно, что она не успела сообщить его той, которую оно более всех должно было интересовать, — графине Тревильской.

Задолго еще до отъезда княжны Орделинской в чужие края положено было между семействами Орделинских и Тревильских выдать Целестину за Георга и чрез то соединить имущества обеих фамилий.

Молодой Тревильский, не находя, что сказать против выбора, сделанного его матерью, не противился этому распоряжению и очень покойно готовился сделаться мужем Целестины. По этому ходу вещей и безусловному повиновению графа предполагаемый союз давно бы состоялся, если б малютка Целестиночка не стала хиреть от часу более, может быть, от тех усилий, которые делала натура вытянуть ее трехаршинный рост, а может быть, и от беспрестанной неги, пестованья, шнурованья, танцеванья и двадцати других причин, мелочных, неприметных, но тем не менее успешно разрушающих здоровье.

В три года, проведенные в чужих краях, княгиня Орделинская-мать с испугом увидела, какую великую, неожиданную, а всего более нежеланную перемену произвело путешествие в ее дочери: рост княжны сделался просто страшен; ее можно было б показывать как чудо; полноту же ее без церемонии позволялось бы назвать толстотою, если б она не скрадывалась несколько ее огромным ростом, при нем только она казалась сносною, но не более, однако ж, как сносною. Лицо молодой девицы, прежде бледное, желтоватое, худое, но со всем тем довольно приятное, теперь сделалось кругло как месяц, бело как молоко, гладко как мрамор, цвело самым смелым здоровьем, кожа на нем светилась как под лаком и ко всему этому во всех чертах ни искры чувства, ни тени ума! Это была колоссальная статуя, прекрасно отработанная; большие голубые глаза, красиво оправленные, не выражали никакой мысли; казалось, что это фарфор разрисованный; уста ее, румяные и хорошей формы, улыбались всегда очень бессмысленно, и, сверх того, улыбка эта придавала еще какую-то противность лицу ее, и это было единственное изменение, какое делалось в ее совершенно неподвижной физиономии.

Молодой Тревильский хотя и не знал еще ничего о том богатом приращении в вышину и ширину, какое получила его нареченная невеста, малютка Целестиночка, от благословенного климата теплых стран, начал, однако ж, почему-то чувствовать смертельное нехотение сделаться ее мужем. Не раз уже приходило ему на мысль, что он слишком скоро и безусловно покорился воле матери в важнейшем случае своей жизни. Его видимо беспокоил и приводил в замешательство всякий разговор о княжне Орделинской, ее скором возвращении, свадебных приготовлениях и бесчисленных планах в отношении к их общей будущности, обо всем этом графиня толковала с наслаждением, часа по два сряду, не замечая, что сын ее в это время отирал холодный пот с лица и мысленно призывал на помощь все препятствия и затруднения, какие только существуют в мире, чтоб расстроить союз, который он начал считать гробом своего счастья. Судя по этим чувствам, можно угадать, чего стоило графу исполнить приказание своей матери оставаться близ княгини Орделипской до самого конца гулянья и слушать, улыбаясь радостно, нескончаемый разговор о малютке Целестиночке.

Но вот наступила пора разъезжаться. Экипажи пустились в разные стороны, карет от часу становилось менее, и, наконец, молодой граф вздохнул свободнее, услышав, что старая Орделинская, пожелав ему доброго вечера, приказала кучеру ехать домой.

Как птица, вырвавшаяся на волю, полетел Тревильский мимо остающихся еще экипажей в надежде увидеть в ряду их карету Федуловой; но как лучший тон оставил уже место гулянья, то что ж могло удержать там Федулову? Что она будет делать между теми, которым гулянье в такую диковину, что они как можно позже с ним расстаются? Нет, наперекор всему Федулова постоянно копирует поступки людей высшего тона; она приезжает и уезжает в условное время, никогда, ни одною минутою не продолжит своего визита долее, нежели позволяет приличие; одета всегда богато, со вкусом, с изяществом даже; она дорого платит, чтоб быть так одетой, потому что у нее самой вкус только ее природный, и если б она последовала ему, то вместо эфирных газов, тонких, как паутина, кружев прелестных цветов она охотно бы надела парчу, которую нельзя согнуть, как будто она выкована, а не соткана; на шею повязала б сорок ниток жемчуга; на голову платок, такой, от которого блистало б, как от солнца, и, облеченная во всю эту лепоту, любовалась бы ею пред старинным туалетом столько же, сколько и своею роскошною толщиною, которую теперь она, скрепя сердце, без милосердия стягивает шнуровкою.

Итак, кареты Федуловых нет… Граф теперь только способен видеть вещи как они есть и, чувствуя, что смешно оставаться среди толпы людей, с которыми он не имеет ничего общего, притрогивается легонько шпорою к крутому боку своего арабского коня и улетает, несясь галопом стройным, ровным, быстрым.

— Маменька! Что такое угол?

Ничто не могло быть в такой ужасной противоположности с мыслями, которым предавалась теперь Матрена Филипповна Федулова, как вопрос ее дочери, прелестной Фетиньи Федотовны. Купчиха вздрогнула, хотела перекреститься, но — это не в моде! Хотела сказать: с нами сила крестная! Но это выражение тоже не в моде; хотела по крайности назвать дочь дурою, но ведь и это не в моде!.. Что тут делать? То не в моде, другое не в моде!.. Высший тон не крестится в изъявлении того, что удивляется чему-нибудь; не призывает святых на защиту от глупцов и не бранит людей, сказавших без намерения что-нибудь для него неугодное, — высший тон благочестив истинно и благоразумен во всех случаях жизни. Федулова не понимает: что, как, почему и отчего делается у них так, а не иначе, но копирует верно.

— Какой угол, милая? Что ты говоришь? Где видишь его?

— Да вот, маменька, вот сейчас проезжаем мимо; видите, на окне бумажка с той стороны стекла приложена? Теперь худо видно, а как мы ехали на гулянье, то я хорошо рассмотрела и прочитала слово «угол», написанное на этой бумажке. Что это значит, маменька? Я почти все гулянье думала об этом слове.

— Надобно, чтоб голова твоя была очень пуста, милая Фетинья, когда целое гулянье думала об одном слове, написанном на лоскутке бумаги, приклеенном за окном! Это не стоило минуты размышления; и как можно обращать внимание на какой-нибудь уличный вздор! Не люблю я этого, Фетинья! И прошу тебя, если не можешь мыслить о чем-нибудь лучшем, то хоть не говори мне о тех пустяках, который лезут тебе в голову!.. Угол! Г-м! И это сказала мне дочь моя?

Федулова с досадою отвернулась и стала смотреть в окно кареты, противоположное тому, близ которого сидела пленительная Фетинья. Так доехали они домой. Федулов ждал уже их, чтоб вместе пить чай. Заметя унылый вид дочери, он стал было спрашивать, отчего она так невесела, но Матрена Филипповна упредила ответом, что у Фетиньюшки разболелась голова: «Она сегодня слишком рано встала; ей надобно успокоиться; поди, милая, в свою комнату, я пришлю тебе туда чаю, выпей чашечки две погорячее и ляг спать. Прости, дитя мое, ступай с богом». Говоря это, Федулова шла с дочерью до дверей залы и, кликнув девку, велела проводить ее в спальню, а самой тотчас прийти за чаем.

Управясь с этим делом, тучная Федулова роскошно уселась на пышном диване, пододвинула к себе поднос, положила в чайник чаю, совсем седого, и, подставив его под кран серебряного самовара, стала методически наливать, переставать, опять доливать и наконец поставила его на конфорку.

Настал антракт. Время, в которое чай на конфорке получает приличную крепость, посвящается обыкновенно кой-какому мелочному разговору; Федулова начала:

— Заметил ли ты, Федот Федулович, сколько знатных молодых господ ехало близ окна кареты нашей? И как все вежливы; сколько ловкости! Какие молодцы собою! А граф Георг Тревильский? Он остался бы при мне до конца гулянья, если бы эта старая Орделинская не подозвала его к себе.

— Остался бы при тебе, говоришь ты, Матрена Филипповна! Вот чему я никак уже не верю, хотя и желал бы, чтобы он точно ехал при тебе только.

— Это что еще за загадки такие? Нельзя ли говорить по-людски.

— Изволь, очень можно: Тревильский ехал подле твоей кареты совсем не для того, чтоб быть при тебе — ты была не одна, и так гораздо правдоподобнее заключать, что его привлекало то, что молодо и красиво, нежели… однако ж мы заговорились, не пора ли снять чайник с конфорки?

Федулова сняла чайник и, отлив из него до половины, долила опять и тогда уже, дополнив чашки, снова поставила его на конфорку и подала мужу чашку. Вся эта церемония не помешала ей продолжать начатый разговор. Прихлебнув из чашки, она поставила ее перед собой на поднос и, облокотись на подушку дивана, стала опять говорить:

— Какой ты нынче сделался хлопотун, Федот Федулович! Нельзя уж и в одном слове ошибиться, ну что за беда, что сказала «при мне», пусть будет: при тебе, при карете, при окне кареты; не все ли равно? Довольно, что ехал с нами, пока ему было можно. — Федулова взяла свою чашку. — Кушай же чай, об чем ты думаешь? Ведь простынет.

— Я думаю, почему ты не хочешь сказать, что граф ехал с той стороны кареты, где сидела наша дочь? Это было бы всего справедливее.

— Я думала, что нет надобности говорить о том, что нам с тобою так хорошо известно. Для кого ж, как не для Фетиньюшки, граф Георг так учтив с нами, так ласков, почтителен, так ухаживает, прислуживает мне при каждом случае? Разумеется, что все это делается для нее.

— Лучше было бы, если б все это делалось для тебя; я был бы покойнее и, право, первый смеялся бы этому, да и ты тогда была б уже в точности похожа на знатную и модную даму.

— С тобой сегодня мудрено говорить; господь помилуй тебя! Что за слова: он смеялся бы, если б за мною гонялся всюду молодой, красивый офицер… Граф!.. Безбожник ты, Федот Федулович!

— Полно, Матрена! Мы из пустого в порожнее переливаем, а к делу не подвигаемся ни на шаг. Налей-ка мне еще чашечку. Есть вода в самоваре?

— Есть немного; прикажешь подбавить?

— Нет, довольно будет: сегодня мы званы на именинный вечер к Викулу Терентьевичу.

Супруги выпили еще по чашке, молча; но жене Федулова очень хотелось говорить и как будто допытаться чего-то. Она опять начала:

— Ну, а я все-таки спрошу тебя, Федот Федулович, уж мне это любопытно стало: почему тебе приятнее было бы видеть графа Георга угождателем моим, нежели дочери нашей? Скажи, пожалуйста.

— Потому, друг мой, что волокитство за тобою было бы просто глупость молодого человека, которая возбуждала бы один только смех и не давала б никакого повода к злоречию; потому что в нашем быту и с нашим воспитанием жены купеческие и во сне боятся увидеть изменить мужу; и так дурачество Тревильского смешило б только всех, но не имело никакого худого последствия ни для кого, тогда как постоянное ухаживание его за Фетиньей дело совсем другого рода: дочь наша молода, красавица, по твоему настоянию дано ей прекрасное воспитание, а велением судьбы имеет она отцом — бывшего крестьянина Федулова, а матерью — отпущенницу Матрену Вертлякову. Первые обстоятельства влекут к ней сердце молодого графа; последние лишают его возможности согласить это чувство с честью и своими обязанностями.

— Хоть бы слово поняла!.. Скажи просто.

— Графу нельзя быть любовником нашей дочери, ему надобно жениться на ней, иначе она не может достаться ему; но на эту женитьбу никогда не согласится мать его, которая высокое происхождение считает дороже богатства, хотя б это богатство было в десять раз более моего. И так пойми все это, моя добрая жена, и устрой так, чтоб Тревильский не появлялся у нас ни под каким предлогом, тоже и в обществах постарайся устранять его от Фетиньи.

— Ну, теперь-таки понимаю: ты боишься, что будут дурно говорить о Фетиньюшке? А что скажешь, если граф посватается за нее?

— Ничего не скажу, потому что этого никогда не будет. Не посватается Тревильский за нашу дочь, могу тебя в этом уверить.

— Женится, хотела я сказать, посвататься нельзя, он не смеет женится на Фетиньюшке. Что тогда?

— Что тогда, Матрена? — сказал купец, вставая. — Тогда вот тебе мое честное купеческое слово и вот свидетель Спас Нерукотворенный, что я прогоню тебя и на дорогу больно побью — в первый раз в жизни побью и, разумеется, в последний, потому что во всю остальную жизнь нашу мы уже никогда с тобою не сойдемся. Теперь подумай же об этом обещании и постарайся, чтоб Тревильский не женился на нашей дочери!..

Федулов допил двадцатую чашку чаю и ушел в контору отдохнуть до того времени, как надобно будет ехать на званый вечер к Викулу Терентьевичу.

Слово «побью» было так несообразно, в такой противоположности с местом, видом и обстоятельствами, при которых было сказано, что посторонний свидетель, если б он мог тут случиться, расхохотался б от души. Прекрасная, богато убранная комната, накуренная благовониями, вазы с цветами, атласный диван, на нем, небрежно облокотясь, сидит женщина в прелестном роскошном пеньюаре, волосы ее по-домашнему подобраны и приколоты просто на голове бриллиантовым гребнем, и этой-то женщине, так величаво сидящей на ее диване, окруженной стольким богатством, такою изящною роскошью, говорят, что ее побьют. Нельзя опомниться после этого. И точно Федулова долго сидела в раздумье; чашка чая осталась недопитою, правда, что, вопреки тону высшего круга, она была пятнадцатая, но все-таки Матрена Филипповна не допила ее, потому что была ужасно ошеломлена словом, до сего времени никогда ею не слышанным от своего сожителя.

«Осердился же он!.. Вот несчастный день выбрался! Давеча должна была слышать о проклятом угле, сердце у меня так и замерло от этого слова; а теперь тоже не легче: „побью“! Вот что повернулся язык его выговорить! Ну, пусть бы уж „прогоню“! Это еще не так прискорбно; это водится у знатных. Прогоню, значит, разойдусь с тобою! А то: „побью“! Точно простой мужик говорит работнице, безбожник, безбожник!..» Матрена Филипповна отерла слезы и пошла одеваться на званый вечер, она уселась против своего дорогого туалета, и несмотря на то, что слово угол заставляло ее вздыхать, а от другого слова: побью — щемило ее сердце, она оделась блистательно и по последней моде.

Назад Дальше