Цемент - Гладков Федор Васильевич 4 стр.


Она вздохнула и ласково усмехнулась;

— Да, три года, Глеб.

— Ни черта не понимаю, хоть убей… А помнишь ту ночь, как мы с тобой расставались? Помнишь, как ты за мной ухаживала на чердаке? И как плакала, когда расставались! Эти твои слезы не забывались ни на один день. Что случилось, Даша?

— Ах, Глеб, как много перемен!..

— Ну, вот… я об этом и говорю…

— Видишь ли, Глебушка… когда-то я была дурочкой. Прямо вспоминать стыдно…

— Так. Выходит, Дашок, что я напрасно сюда ехал… Прежнее — к черту?

Даша пристально посмотрела на него, потом задумчиво отвернулась к ночному окну.

— Чего ты хочешь, Глеб? О чем ты думал эти годы? Ты бросил меня одну на произвол судьбы, и я сама боролась за свою жизнь. Я научилась чувствовать тепло даже зимою в нетопленой комнате (топливный у нас кризис). И обедать привыкла в столовой нарпита. — И пошутила с улыбкой: — Видишь, и я — свободная советская гражданка.

Глеб сел на кровать, и в глазах его, видевших смерть и кровь, вспыхнул испуг.

— А Нюрка? Может быть, ты и дочку выбросила свиньям, как свободная женщина?

— Ну, уж это совсем глупо, Глеб!..

Она сняла повязку и бросила се на стол. Стриженые волосы рассыпались, и каштановые косицы упали на глаза. Стала она похожа на мальчишку. А смотрела она на Глеба как-то сверху вниз, с умной снисходительностью, и улыбалась.

Во тьме, за окнами, в ущелье, одиноко вздыхала ночная пичуга: хлип-хлип… и под полом шуршали землею и щебнем голодные крысы.

— Ну, хорошо, Даша. А если я завтра пойду в детдом к приведу Нюрку домой? Что ты на это скажешь?

— Пожалуйста, Глеб. Ты — отец. Ухаживать я за ней не могу — некогда. А если хочешь быть нянькой — сиди с ней. Буду очень рада.

— Но ведь ты же — мать, С каких это пор ты превратилась в кукушку? Бросила ребенка черт его знает куда, а сама носишься высунув язык…

— Я — партийка, Глеб. Не забывай этого.

Глеб встал с кровати и отошел к двери. И опять почувствовал, что ему тесно: душили стены, и пол зыбился и трещал под сапогами. Даша взяла с кровати подушку и одеялку, вынула из комода простыню и постелила на полу постель. Потом быстро приготовила кровать и Глебу.

Нужно было решить: любила ли она его, как прежде, или эта любовь умерла, и вместе с любовью ушла в прошлое и сама Даша?

Кого она за эти годы грела и ласкала своим телом? Разве может здоровая и сильная женщина оставаться пустоцветом?

— Да, гражданка, было дело… Расставались — плакали, встретились — слова сказать не о чем…

— Почему же, Глебушка? Я очень хочу говорить… И много у меня хороших слов. А ты сводишь все к одному…

Но  он   не   слушал   ее   и   ворчал:

— Три года я думал: вот, мол, ждет меня жена. Ждет и — все такое… А приехал — стал вдовцом. Будто женатый я был только во сне. Конечно, был муж, да только — не я.

Даша повернулась к нему в изумлении, и глаза ее блеснули гневом.

— А разве там у тебя не было баб без меня? Признайся. Ведь я еще не знаю: здоровый ли ты или пришел с гнилой кровью.

Сказала это она сквозь зубы, небрежно, по убежденно. Она видела его насквозь, и он смутился.

— Ну, на фронте всяко случается. Нельзя же становить на одну линию мужчину и женщину. Что допустимо мужику — бабе недопустимо.

Даша разделась, но не легла — прислонилась к стене, не стыдилась. Знающим взглядом она скользнула по фигуре Глеба и опять ответила небрежно, сквозь зубы:

— Милое дело: у бабы — иное положение. У нее, вишь ты, лихая судьба — быть рабой и не знать своей воли: быть не в корню, а в пристяжке. По какой это ты азбуке коммунизма учился, товарищ Глеб?

Он не узнавал ее: какая-то невиданная сила дышала в ней. Ее прямота и дерзость сбивали его с толку. Разве она раньше смела говорить с ним таким независимым тоном? Она жила тогда его умом и отдавалась ему вся без остатка. Откуда у нее такая смелость и самоуверенность?

Он подошел к ней и тяжело посмотрел в ее лицо.

— Так, значит, это — правда? Да?

За окном была душная тишина в звездах, сверчках и ночных колокольчиках.

Там, за заводом, у пирсов, — море в фосфорическом дыме. Оно поет и вздыхает прибоем.

— О твоих бабах, на фронте я тебя не спрашиваю, Глеб. Какое тебе дело до моих зазноб?

— Так имей же в виду, Дашка: я добьюсь… я сумею докопаться до твоих тайных дел… Запомни!

Она отошла от стены и сверкнула глазами.

— Поосторожнее, Глеб. Я умею играть бровями не хуже тебя.

Откуда у нее эта небоязливая речь? Где она научилась так гордо вскидывать голову и отражать глазами занесенный удар?

Не на войне, не с мешком на горбу, не в бабьих заботах: проснулся и окреп ее характер от артельного духа, от огненных лет, от суровых испытаний и непосильной женской свободы.

Чувствовал он, что теряет почву под ногами, что становится смешным в ее глазах. Взбешенный своим бессилием, он схватил ее руки и сдавил их так, что затрещали косточки. Но она и виду не показала, что ей больно.

— Брось руки, Глеб! Слышишь? Уходи прочь!

Но он сгреб ее в охапку и бросил на кровать. Завязалась борьба. Она извивалась, рвалась из его рук, и голое ее тело бесстыдно корчилось от натуги. Вдруг ловким ударом ног она сбросила его на пол и быстро вскочила с кровати. Бледная, она одернула рубашку и, задыхаясь, с презрением сказала;

— Я не позволю так с собой обращаться, Глеб. Ты еще не знаешь меня с этой стороны? Узнай — не лишне. Вот так большевик!.. Вояка, а мозгов не завоевал…

Он сидел на полу и, укрощенный, скрипел, зубами.

— Туши огонь, Глеб, ложись. Пусть схлынет дурь. Сейчас ты не способен думать. Все равно ни к чему не придем.

— Я ничего не понимаю, Даша… У меня огонь в душе…

— Ложись и успокойся, Глеб. Я задыхаюсь от усталости. Завтра опять командировка в деревню. Кругом — бандиты, нападения…

Она подошла к столу и потушила лампу. Он слышал, как она легла, зашуршала одеялом и замолкла. И ему было мучительно и от обиды и от стыда. Хотелось броситься к ней, бить ее, терзать и плакать, — плакать и умолять о ласке. Так молчали они долго и не шевелились. Он ждал, надеялся, что она встанет, подойдет и нежно, без слов прижмется к нему. Но она лежала без движения, даже дыхания ее не было слышно.

— Даша, родная!.. Не мучай меня… Почему ты такая неласковая?..

Она взяла его руку и приложила к груди.

— Милый, возьми себя в руки… успокойся… Давай немножко поймем друг друга… Подожди, родной… Мне тоже нелегко. Но такое, о чем надо подумать. Я только о тебе тосковала эти три года…

В окне звенело небо звездами, и где-то — должно быть, в горах — раскатистым эхом рокотал далекий гром. Это пел лес в ущельях от ночного норд-оста.

2. Детдом

Утром сквозь сон почувствовал Глеб, что в комнате играет солнце. От окна к двери и от двери к окну гулял воздух, насыщенный весной. Даша стояла у стола и закручивала на голове огненную   повязку.

Она поглядывала на него и улыбалась.

— Я уже, Глебушка, успела набросать доклад о детских яслях. Выработала смету, а взять негде… Такие мы голоштанные!.. Надо бы маленько ущемить буржуазию. Да! ведь ты еще не видал Нюрки. Хочешь, пойдем вместе в детдом? Он здесь рядом!

— А ну-ка, Дашок, пойди сюда!..

Даша подошла с лукавым вопросом в утренних глазах.

— Ну? А дальше что?

— Дай руку. Вот. — Оба помолчали, улыбаясь и прислушиваясь друг к другу. — Черт тебя поймет: будто и прежняя, а все-таки — новая… А может быть, и я сам — не слесарь? Хорошо… будем учиться. Теперь и солнце работает не тем боком.

— Да, Глеб, может быть, и солнце стало другим. Все изменилось — это правда. И ты стал иным: не то моложе, не то старее — не знаю… А у меня все внутри перевернулось… Ты вот на меня злишься, а ведь сам виноват: ты и не поинтересовался, как я жила и в каком огне горела. Если бы ты хоть немножко меня узнал и почувствовал, не так бы грубо со мной обращался. Эх ты, детина!..

И она засмеялась и выбежала из комнаты на крылечко.

— Ну, ну, сражайся! Я жду тебя…

Вплоть до детского дома Даша шла впереди, по дорожке, которая виляла в кустах туй и кизила. Она пряталась в них и опять вспыхивала красной повязкой.

Детский дом имени Крупской громоздился в ущелье, в охапках садовых деревьев. Стены были сложены из дикого камня грубой, крепкой кладки, с потоками цемента. Окна большие, как двери, — были открыты, и из темных пустот вырывался птичий разноголосый гам. Массивная лестница шла на второй этаж изломами, с цементными вазами на тумбах. На веранде спелыми дыньками зрели на солнце головенки ребят, а лица их издали казались мертвенно-исхудалыми. Кто они — мальчики? девочки? — не поймешь: все в серых длинных рубахах. И няни — тоже серые, в белых косынках — млели на солнце.

А вправо, за корпусами и над корпусами, небесной синью кипело в ослепительных искрах море.

Черным жучком-плавунцом бежал от пирса и каботажей портовой катер, и между ним и каботажами натягивались нити треугольника. И город, и горные дали были четки и близки.

…Вот оно — и горы, и море, и завод, и город, и дали, уходящие за горизонты, — вся Россия — мы… Все эти громады — и горы, а завод, и дали — поют в недрах своих о великом труде… Разве руки наши не дрожат от предчувствия упорной работы? Разве сердце не рвется от напора крови?.. Это — рабочая Россия, это — мы, это — новая планета, о которой мечтало а веках человечество…

Даша стояла у лестницы и пристально улыбалась ему навстречу.

— Какой воздух хороший, Глеб, — будто море!.. Весна! Нюрка живет на втором этаже.

И опять пошла на несколько ступеней впереди. И шла, как домой, и была она здесь своя, как дома.

С веранды увидел Глеб детишек, которые рыскали в кустарниках, в чаще чахлых деревьев. Кучками барахтались в земле — рылись жадно, торопливо, по-воровски, с оглядкой. Копают, копают — рвут друг у друга добычу. А вон там, у забора, детишки копошатся в навозе.

Глеб кивнул на ребятишек и, пораженный, уставился на Дашу.

— Ведь они передохнут у вас с голоду, Дашок… Расстрелять вас надо за вашу работу…

Даша удивленно подняла брови, взглянула вниз, и подбородок у нее дрогнул от улыбки.

— Ах, это? земляные работы?.. Это не так страшно: бывает хуже, Если бы не было глаза — все передохли бы как мухи. Пооткрывали дома, а кормить ребят нечем. Персонал, дай волю, перегрыз бы горло детям. Впрочем, есть кое-кто хорошие… нашей выучки…

— И Нюрка — тоже? И она так же копается в земле и в навозе, как эти голодные чушки?

— А чем же Нюрка лучше других? Бывала и с Нюркой беда. Если бы не наши женщины — детей бы съели вши и зараза.

Когда они шли с горы, дети были уже на веранде, а когда поднялись на веранду — и дети и няни пропали. Должно быть, побежали передать весть о гостях.

В зале было много солнца, и воздух был густой и горячий. Топчаны стояли в два ряда, в белых и розовых одеялках в прорехах и заплатах. Дети одеты были в серые балахончики. На стенах висели мазюльки — клубные работы ребят. Няни почтительно останавливались.

— Здравствуйте, товарищ Чумалова! Заведующий сейчас придет.

Даша чувствовала себя здесь хозяйкой.

— Нюрка, я — здесь!.. Нюрка!..

Девочка в балахончике (маленькая — меньше всех) уже с визгом и смехом бежала навстречу. Дети тоже визжали и неслись за нею.

— Тетя Даша пришла!.. Тетя Даша пришла!..

…Нюрка! Вот она, чертенок, какая — совсем не узнать: чужая, но что-то узнается родное.

Она с разлету вросла в мать и утонула в се юбке.

— Мама! Мама моя!.. Мама!..

Даша тоже смеялась. Она подхватила ее на руки, закружилась с ней и зацеловала ее.

— Нюрочка моя!.. Девочка моя!..

…Опять — прежняя Даша, — та, которая была дома, когда с Нюркой встречала его вечером. И нежность, и ласка — прежние, со слезою глаза, и певучий голос с нервной дрожью…

— А вот — твой папа, Нюрочка… вот он… Помнишь своего папу?..

Нюрка нелюдимо уставилась на Глеба синими глазенками и насупилась.

Он засмеялся, протянул руку и почувствовал, как горло у него сдавила судорога.

— Ну, поцелуи меня, Нюрочка. Какая ты стала большая!.. Как мама, большая…

А она отшатнулась назад и опять впилась в мать пристальным взглядом.

— Это — папа, Нюрочка.

— Нет, это — не папа. Это — красноармеец.

— Но я же — папа, и я же — красноармеец.

— Нет, это — не   папа.

Глаза Даши налились слезами, но она улыбалась.

— Ну пускай, для первого разу я — не папа. А ты все же — моя дочка. Будем товарищами. Я принесу тебе в другой раз сахару. Из горы выкопаю, а принесу. Но мама чем лучше меня? Ты — тут, а она — там.

— Мама — тут. И днем — тут, и не днем — тут. А папы нет. Я не знаю, где папа… папа бьется с буржуями…

— Овва, вот откатала знаменито!.. Ну, дай же я тебя поцелую…

Дети с любопытством пялились па Глеба, смеялись и жадно ждали, когда обратит на них внимание тетя Даша. Девочки, стриженные под мальчат, вперебой тянулись к ней ручонками с кудрявыми пучками фиалок, и каждая непременно хотела первой вложить цветочки в ее руку.

— Тетя Даша!.. Тетя Даша!..

Где-то далеко в комнатах барабанили на пианино, и детский хор разноголосо кричал изо всех сил:

Вставайте, дети обновленья,
Всех стран свободные юнцы…

Даша смеялась, трепала ребят по головенкам, и видно было, что они привыкли к этой ласке и ждали ее так же, как обычной порции еды.

— Ну, детишки, что вы кушали, что вы пили, у кого — брюхо полное, у кого — пустырь?.. Говорите!..

А они кричали ей в ответ и царапали головенки и животы. Чумазый дитенок шмыгал носом, глотал сопельки и, выпучив глазенки, кряхтел и чесал грудь. Глеб подошел к нему и поднял рубашку. Мальчишка заорал и в испуге убежал за топчаны, в угол. Из-за топчанов видна была одна голова и выпученные глаза.

— А-та-та-та!.. Вот лютый герой, шкет, — разом кроет на баррикады!..

Все весело смеялись. А солнце играло в открытых окнах — больших, как двери.

С Нюркой за руку Даша пошла впереди. Глебу было больно: и здесь он — чужой. Даша, с Нюркой на руках, звенела среди ребят колокольчиком. А он и здесь и дома был одинок и бездетен.

Да, надо и тут завоевывать жизнь…

Прошли по всем этажам: были в столовой, где — посуда и дети, и в кухне были, где — пар и запах шрапнели и тоже дети; заглянули и в клуб, где — пусто, а стены — в плесени и мазюльках, Это здесь сбитые в кучу около стриженой девицы, с бурым родимым пятном во всю щеку, дети разноголосо пели:

Вставайте, дети обновленья…
Вы — мира светлого творцы…

Домаха и Лизавета — соседки — тоже здесь хозяйничали. Ив них Глеб увидел что-то новое, не виданное никогда, Домаха была на кухне и помогала стряпать. Распаренная, с засученными рукавами, она хлопотала, как у себя в комнате. Встретила она Дашу поцелуями.

— Ну вот, пришла наша атаманша. Ты пробери там этот паршивый наробраз: надо дело делать, а не сморкаться в платочки. А продком — особо, лбом об стенку: где это видано, чтоб детей кормить червями и мышиным дерьмом?.. Что, опять благоверный навязался? Гони его в шею!.. Мой не пришел — и ладно: черт с ним! Не пужай своим колпаком!.. А в продком я сама пойду и ботинкой буду бить им хари…

Даша похлопала ее по широким лопаткам и засмеялась.

— Ну, загорланила, гусыня… Лихая же ты баба, Домаха, уф!..

— Морды всем надо колошматить… Все они, черти, глядят только в свою утробу. Я им всем там штаны спущу.

Глеб смеялся.

Лизавету нашли в кладовой, у завхоза. И завхоз и Лизавета были обе высокие, гордые; обе — опрятно одетые, похожие на сестер милосердия. Только завхоз была черная, с армянскими усиками, а Лизавета — белобрысая, полнотелая (голод, разруха, а вся — налитая). Отвешивали продукты, проверяли, записывали.

И с Дашей встретилась Лизавета гордо, а улыбнулась одной вспышкой в глазах.

Назад Дальше