Цемент - Гладков Федор Васильевич 8 стр.


— Что это ты читаешь, Дашок?

Он хотел спросить се мягко и ласково, но сам почувствовал, что вышло фальшиво и глупо.

Не отрываясь от книжки, она сказала сквозь зубы:

— Августа Бебеля… «Женщина и социализм».

— А это что за книги?

— А это товарища Ленина «Государство и революция». Хочешь — возьми.

В открытое окно влетела ночная мошкара, вилась около огня, зажаривалась на стекле и сеялась на стол, как пшено. Свистела пичуга в горных кустарниках — так-нет? так-нет? В окне Савчуков, тоже открытом, зазывно туманился огонек.

Глеб встал и вышел из комнаты.

Савчуки уже ложились спать. На столе были остатки еды. Мотя без кофты, в одном лифчике, копошилась у плиты. Савчук, босой, кудлатый, лежал на кровати.

Мотя стыдливо тянула на грудь лифчик и рубашку.

— Ты — свой человек, Глеб… Я — по-ночному…

— Не стыдись, Мотя: я и без этого знаю, что ты храбрая женщина. Ты лучше скажи, как укрощаешь Савчука.

— А что ж — Савчук? Он у меня сейчас — смирный.

— Да не ври ты. А кому я вчера ремонтировал кости? Забыла?

Мотя сверкнула глазами.

— Ах ты, кудлатая пакля!.. Ну-ка, вспомни, кого я хлестала по морде?..

Глеб засмеялся — веселые ребята эти Савчуки!

— Ну как, Савчук, товарищ? Тебе строго воспрещается воевать с Мотей: готовь руки на другую работу…

Мотя ахнула от радости и подбежала к Глебу.

— Да, да, Глеб… милый!.. Ведь без работы жизнь — только несчастье и слезы. Была работа — была и семья… И с детьми я будто росла из земли как дерево. А вот теперь меня будто выкорчевали и вокруг меня только навоз и камни.

И со слезами на глазах она опять отошла к столу.

А Савчук угрожающе сел на край кровати, опираясь об пол мозольными ступнями с изуродованными пальцами.

— Ну, Глеб!.. Ежели эти руки толкнутся в пустую дыру — не быть тебе живому! Завтра пойду в бондарню — узнаю, как будут петь мои пилы… Твоя жинка — чертова баба: она крутила ячейку, как веревку.

Мотя повернулась к Глебу и пытливо поглядела ему в лицо. Она хотела что-то сказать ему, но не решалась и стала убирать со стола.

— Ну что ж… Говори, Мотя… — усмехнулся Глеб. — Чего же ты трусишь?..

— Уж тебя-то я не боюсь, Глеб… не думай, пожалуйста!.. Только зачем же Даша бросила Нюрку, как щенка, на чужие руки? Баба без детей — дикая баба. Она звала меня в свой гурт, да ведь я же не дура.

Савчук ударил кулаком по коленке.

— Ну и баба ж твоя жинка!.. Прямо, черт ее дери, из ячейки крутила веревку, го-го!..

А Глеб жадно ловил слова Моти.

— Ну, ну, Мотя!.. Ты мне о Даше расскажи… как она тут геройствовала без меня…

Поняла ли его Мотя, знала ли она, как они жили в эти дни, — она поглядывала на него с лукавой пытливостью, точно дразнила его:

— А что, Глеб Иваныч?.. Обжегся?..

— Это верно: Даша стала неузнаваемой. Но, понимаешь… откровенничать со мной не желает… гордая!..

Мотя насмешливо прищурилась и с упреком покачала головой.

— Ты не закидывай удочки, Глеб Иваныч. Я вижу твои подвохи… Какой хитрый, подумаешь!.. Ты бросил ее одну. А она баба не робкая — выдержала. Другая бы костей не собрала. Попробуй взять ее теперь голыми руками! Признайся, поцапал её немножко?.. да?.. Ну, а она и отшила… Ведь правда?.. А я вот тебе ничего не скажу… нарочно… Так и знай…

Глеб  смутился  и  засмеялся,  чтобы  скрыть свое смущение…

— Ну и тонкая же ты, Мотя!.. Тебя не проведешь. Ты права: выработался у нее свой характер… Однако я не пойму, почему она молчит… Хоть бы похвалилась… А может быть, что-нибудь другое? Может быть, поскользнулась по бабьему делу? Пускай бы сказала: ведь я же не злодей.

И он опять увидел, что Мотя и тут поняла его затаенную хитрость.

— Ой, Глеб Иваныч! И не стыдно тебе притворяться?.. Иди домой и ложись спать. Не точи зря язык… Очень я люблю твою Дашу, Глеб Иваныч! Только зачем она отдала Нюрку вариться в приютской каше? Ведь Нюрка же была у меня… Ну пускай бы у меня и осталась. Как можно жить бабе без детей и без мужа?.. Ну, да не ее вина-то… А ты и о себе подумай… За тобой тоже долгов много, Глеб Иваныч…

А в сенцах, провожая Глеба, Мотя сжала его руку и стыдливо засмеялась.

— Он, Глеб!.. Милый!.. Ты — свой человек… Ты же не знаешь какая мне радость… ты же не знаешь!.. Уже есть, Глеб!.. Есть!.. Опять буду матерью, как тогда, Глеб!.. Опять!..

И потом, открывая дверь, вздохнула.

— Какая лихая беда, Глеб!.. Не жить вам с Дашей по-прежнему. Нет! Теперь уж ее не привяжешь… Так вам, барбосам, и надо: не бросайте своих баб на собачью судьбу…

Глеб застал Дашу в той же позе — за книгой: голова — на руках, и строгое, заботливое лицо.

Она быстро повернулась к нему и положила локоть на книгу.

— Ну, что ты узнал у товарищей Савчуков?

Глеб ласково обнял ее и сказал не так, как говорил обычно:

— Мне худо, Даша… Со мной ты — как чужая… и будто нож держишь за пазухой…

Она промолчала, но прижалась к нему и стала опять слабой и милой бабой, И почудилось, что пахнуло от нее прежним молочным запахом.

— Ну если что было — так это же не суть… В лихой час это может случиться со всеми…

Она оторвалась от него и вздохнула. Потом взглянула ему в глаза, как Мотя, и сказала тихонько, с болью ломая голос:

— Да… было… было, Глеб…

Будто огромная рука отбросила. Глеба от Даши, и рука эта сдавила ему горло. Сердце замерло и упало. Бледный, он онемел на минуту. Потом хрипло пробормотал:

— Так!..  Давно  бы  с  этого  начала…  значит,  таскалась…  с кобелями?..

Она вскочила, схватилась за спинку стула и закинула голову.

— Опомнись, Глеб!.. Что это такое?..

И замолкла с крепко сдвинутыми бровями.

Он дышал тяжело и смотрел на нее в бешенстве человека, который поражен неожиданным ударом. Он еще не понимал, что произошло с ним, но чувствовал, что случилось что-то страшное и непоправимое и что бунт его против Даши смял его самого. Он растерянно отступил назад, и у него затряслись губы.

Даша помолчала, оглядывая его с ног до головы, потом сказала басовито, с сухой хрипотцой:

— Я тебя испытала, Глеб. Вот видишь? Ты еще не можешь меня слушать, как надо… Так вот: я сказала, чтоб вывести тебя на чистую воду. Я хорошо знаю, чем ты дышишь… Ты — хороший вояка, а в жизни ты — плохой коммунист…

V.   ПОДПОЛЬНЫЙ   ЭМИГРАНТ 

1. Спрятанная комната

Окно в массивных дубовых рамах не открывалось, и пыль с каменоломен через щели и форточку бархатно ложилась на подоконник в междурамье, а по утрам, когда горы горели сиреневым блеском и брызги солнца скользили сбоку, через переплеты рам, между стеклами летали радужные кристаллы. И технорук, инженер Клейст, стоял подолгу пред окном и смотрел на эти летающие миры, на излучение минувших геологических эпох, осязая сгущенную тишину комнаты.

И оттого, что рабочая комната Клейста находилась в глубине коридора, где день молчал вечерней дремотой, а ночь — черными пустотами и лохматыми тенями, эта комната казалась ему отрадно недоступной, далекой, как та вон каменоломня в ущелье, заросшая шиповником и держи-деревом.

Когда завод разрушен, а горные разработки пустынны и бремсберги разбиты и проржавлены, жизнь разлагается на составные элементы — на хаос и покой. Почему же не быть техноруком на мертвом заводе, когда это ни к чему не обязывает?..

Главное, не открывать дубовых рам в комнате и понять огромный смысл великой строительной работы пауков между стеклами. С некоторого рубежа между прошлым и настоящим Клейст вдруг увидел глубокую красоту архитектурных нагромождений паутин в воздушных пространствах междурамья. Он подолгу стоял у окна, сутулый, длинноногий, с серебристым ершиком, и смотрел на жемчужную ткань тенет — на множество ажурных плоскостей в разных наклонениях и пересечениях, на бесчисленные радиусы лестниц, переплетов и сцеплений, насыщенных силой огромного напряжения.

В его рабочую комнату никто не входил: кому нужен технорук, когда завод могильно пуст и цемент в сырых лабазах давно превратился в чугунно-твердые болванки? Кому он нужен, когда порваны стальные канаты, а вагонетки, сброшенные под откосы, засыпаны щебнем и заросли бурьяном? Кому нужен технорук, когда квалифицированные рабочие бродят бездельниками по шоссе, по тропинкам территории завода, по пустым корпусам и дворам — тащат клепки и обручи для топлива, медные части машин для зажигалок, ремни от трансмиссий?..

Там, внизу, в полуподвальном этаже, в полутьме нежилых конур, ежедневно грохотал в топоте и криках завком, и Клейсту казалось, что это — таверна, притон бунтовщиков и разбойников. И из своего окна, сквозь пыльную муть стекол, он видел рабочих, снующих по бетонным ступеням спуска, с угрюмыми лицами, истощенных голодом и страданиями. Они заняты были своим — страшной и непонятной игрой, — и им не было никакого дела до него. Все слагалось в его пользу силою его мудрой осторожности и умелой постановки простой математической задачи. Из своего обособленного угла он смотрел на них с насмешливым презрением и тревожной ненавистью. Все эти изнуренные голодом и бездельем существа принесли разрушение и великую трагедию — революцию. Это они раздавили его будущее, а мир сожгли, как обрывок пакли, и только частицы прошлого забыли в этой спрятанной комнате.

Бетонная площадка и лестница спуска перед окном дымились и плавились на солнечном блеске. Чудилось, что они горят белым накалом и вот-вот взорвутся пламенем. Трещали и взвизгивали раковины и выщербленный цемент на площадке под ботами рабочих. Они муравьиным хороводом сновали из дверей — в двери, из завкома — в завком.

Почему нужен теперь завком, когда раньше его совсем не было, а завод потрясал целый мир? Какие могут быть дела у рабочих, обреченных на безделье среди обломков минувшего, величаво организованного труда? Зачем эта заботливая торопливость, если завтрашний день — такой же, как вчера, и за ним — нить таких же бестолковых дней, как в зеркалах повторного отражения?

Курьер Якоб заходил в комнату ровно в час с маленьким латунным подносом. Он появлялся молча и строго, чуть-чуть сутулясь. Седые усы и щетина на красном его черепе — странно прозрачны, как стекло. Он ставил на стол стакан с чаем, крошечные таблетки сахарина в бумажке. Потом отступал назад на два шага, наклонялся, щепотью бережно подбирал соринки с пола и заботливо клал в проволочную корзину под столом. Стены комнаты были опрятно белы, и архитектурные чертежи так же строго чеканились в дубовых рамах, как в прошлые дни.

— Уже час, Якоб?

— Ровно час, Герман Германович.

— Очень хорошо. Можешь идти. Ко мне никого не впускать.

— Слушаю-с!

— С окна только стирать пыль, Якоб… но рам не открывать.

— Слушаю-с!

Клейст стоял у окна, спиною к Якобу. Серебряный ершик сердито хрусталился, и старый пиджак оттопыривался хвостиком от низу до лопаток.

Где-то очень далеко за коридором пустые комнаты конторы пели одинокими голосами и цыплятами цыкали счеты. Там были уже новые люди, присланные сюда совнархозом. Кто они и что они там делают — инженер Клейст не знал и не хотел знать. У него оставалась забытая всеми рабочая комната, охраняемая Якобом, где есть только одно прошлое. А настоящее мчалось по шоссе автомобилями, телегами и людьми, толкалось артелями рабочих, которые сорвались с цепи и научились бестолково кричать и ругаться (раньше это строжайше воспрещалось дирекцией).

Он смотрел на крутой горный сброс, иссеченный каменными пластами, в кудрях можжевельника. Высоко, на ребре горы, массивными глыбами, в арках и башнях, вздымался замок из дикого камня.

— Что там теперь у них, Якоб?

— Рабочий клуб и комячейка, Герман Германович.

— Они принесли с собой новый, непонятный язык. Пожалуйста, не впускать в эту комнату никого и ни в коем случае не открывать окна. Можешь идти.

Он как будто впервые видел дом директора (комячейка!), любовался его колоссальной мощностью и вздыбленным величием. Этот дом строил он, Клейст.

Налево за горой, в пятнах зелени и камней, прозрачно взлетали ввысь железобетонные трубы завода, канатная дорога, а под трубами за канатной дорогой — купола и аркады заводских корпусов. Их тоже строил он, инженер Клейст. Он не мог эмигрировать за границу, не разрушив своих сооружений. Его создания стояли на его пути неприступнее гор, неотвратимее времени: он был их пленником.

Эта комната с глянцевым полом дышала ароматом прежней деловой лаборатории: чертежи висели на стенах, чертежи лежали на массивном дубовом бюро, сохранялась благородная важность резной тяжелой мебели. Здесь остановилось время, и минувшая жизнь сгустилась до телесной осязаемости.

2. Враги

Была ли допущена ошибка в логических построениях Клейста или с некоторого момента жизнь перестала подчиняться законам человеческого разума, но замкнутая орбита обособленного его мира непоправимо лопнула и рассыпалась, как проржавленная проволока.

Еще час назад, когда Якоб своим обычным приходом утверждал неизменность обычного течения времени, все представление его о жизни четко выражалось строгой графической схемой — кругом и касательной. В минуты блаженного покоя, безопасно скрытый за множеством стен, он сидел за письменным столом над старыми проектами заводских построек и, охраняя традиционную чинность своего рабочего кабинета, бессознательно рисовал карандашом в английском блокноте один и тот же чертеж: крут и касательную — аксиому, верную при всех обстоятельствах.

И вот сразу все разлетелось вдребезги. Аксиома вдруг оказалась нелепостью: касательная превратилась в камень, раздробивший раковину. И оттого, что это случилось просто и тихо, душу инженера Клейста смял смертельный ужас.

Он ходил в уборную и немного задержался там: от недоброкачественной пищи у него часто болел кишечник. И когда возвращался, издали увидел, что дверь в его комнату открыта. Этого никогда не допускал ни он, ни Якоб.

Рабочие стояли на площадке, смотрели на каменоломни и на его окно. Это было сейчас же после ухода Якоба. Тогда он почувствовал внутри легкий электрический разряд. Была тревога, но она была мгновенна — и забывалась. Теперь — открытая настежь дверь и — тоже электрический разряд и тошнотное беспокойство.

Сохраняя холодную важность и привычную уравновешенность, Клейст ровным шагом вошел в комнату. Он остановился у порога и не сразу понял, что случилось. Окно было открыто, и дымилась пыль над столом и подоконником. В воздушном провале окна огромно поднимались склоны гор в пятнах весенней зелени и каменных отвалов. Очень далеко, на верхней террасе разработок, четко выступал маленький домик с двумя окнами. Табачный дым и обрывки паутин прозрачно сплетались в общем полете.

У окна стоял с трубкой во рту бритый человек в гимнастерке и синих обмотках. У него были крепкие квадратные челюсти, а щеки проваливались черными ямками.

— А, сколько лет!.. — с веселой развязностью приветствовал он Клейста. — Мое почтение!.. Вы так надежно здесь забаррикадировались, что к вам трудно пробраться…

И шлемом сбивал с косяков и рам паутину и бил ползающих очумелых пауков.

— Ну, и нора же у вас, товарищ технорук, — тупик какой-то! И все — под защитный цвет. Придумано неплохо…

Разбитым шагом Клейст прошел к столу. Был час, когда этот человек, истерзанный побоями, обречен был на смерть и кровавой маской гримасничал ему в лицо. А теперь он неожиданно здесь и так странно и жутко спокоен.

— Да… я совсем не открываю окна…

— Правильно, товарищ технорук: сквозняк у нас ядовитый… Большевики к чертовой матери искромсали все на преисподний манер. Окаянные люди!.. Есть от чего прийти в панику… я понимаю вас!

— Почему же о вас не предупредил меня Якоб?

— Вашего Якоба мы отправим на резку дров в бондарный цех: холуи — не к чести нашей жизни. Вы меня должны помнить, товарищ технорук…

— Да, я вас помню… Пусть так, но что же из этого следует?

Назад Дальше