- В другую камеру? Правда? Вы, может быть, нарочно говорите?
- Станем мы еще выдумывать! - сказала надзирательница. - После приговора в одиночках не держат, таков уж порядок. В общую пойдешь, к смертникам.
- Что?! К смертникам? Не пойду. Нет, нет! Оттуда не возвращаются! Бумага о помиловании придет сюда, и если меня не будет...
- Чего городишь? Пойдешь, коли велят. Сейчас собирай тряпки. Не затеряется твоя бумага.
Леля в отчаянии уцепилась за койку, но грубая рука схватила ее за плечи.
- Слушаться! Некогда нам тут с тобой хороводиться! Ну! - В голосе уже послышалась угрожающая нота.
Вся дрожа и всхлипывая, она стала собираться: накинула пальто, повязалась шарфом и вышла в темный, холодный коридор.
- Господи! Помоги, защити! Прости, что я так дерзка была! Прости мне всю мою жизнь, - шептали дрожащие губы. - Хоть бы увидеть Олега или Нину Александровну: я возьму их за руки... не так страшно, как совсем одной. Пожалей и не осуди меня, Господи!
Она уже покорилась и затихла, только изредка судорожно вздрагивала. Долго шли холодными, темными коридорами; в одном из них, наконец, остановились; опять забряцал затвор - камера смертников... Обреченные, такие же, как она!
Глава восьмая
Олег отказался подписать обвинительный акт, несмотря на щедро применяемые "методы воздействия", и это усугубило тяжесть обвинения. После того, как приговор о расстреле был зачитан, его перевели в камеру смертников. Подать просьбу о помиловании он не захотел, не надеясь на успех и считая это напрасным унижением; притом смертный приговор мог быть заменен в лучшем случае двадцатью годами лагеря, а это казалось ему страшнее расстрела.
Смертники имели одну льготу: им не возбранялось лежать с утра до вечера на откинутой койке; для того, кто был измучен допросами и карцерным режимом, это было наслаждением - последним, которое еще оставалось в ожидании развязки. Увидев откинутые койки и угрюмые фигуры, распростертые на них, Олег тотчас откинул свою и тоже улегся.
Выкрашенная серой масляной краской стена около его койки была испещрена надписями, сделанными карандашом; он прочел некоторые: "Долой Сталина!", "Умираю ни в чем не повинный", "Оставь надежду навсегда, сюда вошедший!" Последняя фраза уже давно занимала его воображение и теперь прозвучала, как тема рока в симфонии Бетховена.
То неизбежное, что он всегда ждал, приблизилось. Бедная Ася! За эти три неполных года счастья она поплатится теперь целой жизнью: биться с двумя детьми в глухом, далеком углу, в ссылке, отмеченная, как проклятьем, знаменитой княжеской фамилией и белогвардейским прошлым мужа! В деревне, в избе, на лежанке... Хорошо, если среди русских, а то как загонят к киргизам или якутам... Сознание Славчика будет формироваться в сельской семилетке, где ему на каждом уроке будут внушать на якутском языке, что отец его враг народа и мерзавец... Он возненавидит свое имя и не захочет прийти даже на могилу отца... а впрочем, ведь у Олега не будет могилы!..
Мысли его были прерваны бряцанием затвора; принесли нарезанный порциями хлеб и кипяток в чайнике, который поставили на стол посреди камеры. Сумрачные фигуры зашевелились, разбирая и наполняя металлические кружки при тусклом свете маленькой лампы под потолком.
- Ну, сегодня уж я в остатний раз чайком греюсь; сегодня в ночь уж беспременно придут за мной. Я уж всех тут пересидел. И тебя, паря, поди, прихватят, засиделся и ты, - сказал молодой вихрастый уголовник, обращаясь к товарищу - самому юному в камере.
- Отстань, - огрызнулся тот, передергиваясь. Олегу бросился в глаза его пришибленный вид.
Но вихрастый парень не захотел отстать:
- А ты повеселей немножко: нюни-то не разводи. Бога, что ли боишься? Небось не засудит, оттого что ничего-то там, по ту сторону, нет - пар вон, и вся недолга.
- Попридержи язык, не всем твои шутки по сердцу! Лучше бы молитву прочел, чем глумиться тут, - прикрикнул кто-то басом из угла.
- А что мне молитва? С такой катушкой, как у меня, к чертям разве, и там, почитай, не примут, - засмеялся принужденным смехом приговоренный.
"Бандит, наверно", - подумал Олег.
- Молчи, говорю, - повторил тот же бас, и снова стало тихо.
- Не видать и не видать нашей Матушки Узорешительницы: стало, Господь наложил запрет ей прийти в нашу камеру, заказал путь! Ох, ох-ох, грехи наши тяжкие! Не придтить ей, никак не придтить! - заохал вдруг маленький старичишко, ставя на стол кружку.
- Кого вы ждете? Разве дают свидания осужденным на высшую? - спросил, насторажива-ясь Олег.
- Каки таки свидания? С ней, со Смертью-матушкой разве что свидание нам заготовлено! - опять заохал старик.
- Так кого же вы ждете в таком случае? - опять спросил Олег.
- Вас только что перевели сюда, а мы все его рассказы уже наизусть знаем, - заговорил человек интеллигентного вида, еще молодой, но с профессорской бородкой, - он святую Анастасию Узорешительницу, видите ли, поджидает, но высокая гостья заставляет себя слишком долго ждать.
- Анастасию Узорешительницу? - переспросил с удивлением Олег.
- Да, ни больше ни меньше! Рассказывает длинную историю, как эта высокая особа, специальностью которой стало утешение заключенных, забрела раз, оставаясь невидимой конвою, к таким же смертникам, как мы с вами. Кого-то она ободрила обещанием помилования, а на нескромный вопрос ответила, что этот человек с ней увидится в одном из московских переулков. Когда же сей счастливец, получивший и в самом деле помилование, пошел вскоре после этого в Москву, и именно в тот переулок, он вошел в маленькую церковь, мимо которой проходил, и увидел икону святой Анастасии, в которой будто бы признал неизвестную женщину, приходившую к нему в камеру. Обслуживавшая церковь монашка, которой он рассказал случившееся, разъяснила ему при этом, что такие случаи уже бывали и она наблюдала много благодарных клиентов. Как вам нравится такое повествование?
- Я счастлив был бы, если б мог этому поверить, и не вижу здесь ничего, над чем можно было посмеяться! - ответил Олег. - Это все очень трогательно.
- Вы по пятьдесят восьмой, очевидно? - спросил интеллигент, приглядываясь к нему.
- Точно так. Очевидно, и вы?
- И я. Приклеили мне контрреволюцию за то только, что позволил себе несколько неосторожно высказаться по поводу черепов отсталых рас, а именно: отметить некоторое различие в их строении с черепами русских. Обвинили в злостном расизме, - и ученый усмехнулся, - А вы?
- Я - гвардейский офицер в прошлом. Гепеу стала известна моя подлинная фамилия.
- Какая же именно? - спросил интеллигент, снимая очки.
Олег назвал себя, и они обменялись рукопожатиями.
- У вас семья? - спросил ученый.
- Жена и ребенок, - и, не желая затягивать разговор, Олег поклонился и ушел на свою койку.
Через несколько минут дали отбой, и установилась тишина; только старичок шептал на коленях молитву.
Олег вспомнил картину, которая была создана под впечатлением его фантазии, - княгиня Дашкова рассказывала однажды знакомой ей художнице, каким рисуется ад в воображении ее сынишки, и та изобразила на полотне кудрявого ребенка, который огромными испуганными глазами смотрит на призрака зла - страшные рептилии, кишащие в темной пещере. Головка ребенка была окружена нимбом, который говорил о его незапятнанности.
"Таким я и был тогда, но с тех пор было столько горя и боли, крови и зла. Теперь я могу надеяться только на милосердие; как в той заветной молитве: яко разбойник исповедую... Подлости я за собой никакой не знаю, за тех, кого я люблю, я жизнь отдам, но тех, кто вне моей орбиты, я любить не умею. Ася права: я слишком горд!"
И он вспомнил слова своей жены: "Я хочу, чтобы сердце твое распространилось".
Она тогда расчесывала волосы, и точеное, как у камеи, лицо было окружено их мягкими душистыми волнами... Откуда взяла она эти слова? Ася? Вот она всех жалела! И мужа, и собак, и этого уродливого ребенка, и даже цветы... Она никогда не жаловалась, не упрекала...
Качество, редкое в женщине! Если она огорчалась, то толъко "сворачивалась", как мимоза. Было что-то детское в той ласке, с которой она прижималась к нему: трется, как котенок, о его плечо и ерошит ему волосы... Ему вспомнилось, как один раз она его упрекнула, да, упрекнула! При этом воспоминании густой румянец стыда залил его лицо... Это было за два дня до рождения Славчика! Прежде подвижная, тонкая, резвая девочка изнемогала под тяжестью десятифунтового ребенка; жизнерадостность начала ей изменять; она, видимо, истосковалась ожиданием и огромным животом - ни сесть, ни лечь, ни наклониться... В этот вечер, когда они ложились в своей спальне, она прибегала к обычной уловке... О, он хорошо знал эти уловки - ляжет, бывало, и закроет глаза: делает вид, что заснула... Она это часто проделывала, но в этот раз он не пожелал уступить - ему досадным показалось это постоянное желание избегнуть страстных ласк. Даже странно было, что это - такое юное, и влюбленное, и ласковое - существо оставались таким бесстрастным! Он насильно повернул ее к себе... Она молчала, но после, когда он опять уложил ее, закрыл, перекрестил и, целуя в лоб, сказал "спокойной ночи", она вдруг проговорила с жалобой в голосе: "Сегодня уж ты мог бы оставить меня в покое", - и обиженно уткнулась в подушку.
"Сколько надо было иметь эгоизма и чувственности, чтобы заслужить такой упрек! Да, мы - мужья - бываем слишком часто и грубы, и безжалостны. А вот теперь на нее одну ляжет вся тяжесть семейной жизни: она останется одна с двумя младенцами... с двумя! Смерть, да - смерть, теперь, когда я так нужен и семье, и Родине, когда... наконец, счастлив... смерть!
Чей-то голос сказал:
- Ну вот и накликали - идут!
А другой подхватил:
- И впрямь идут. Ну, братцы, крышка!
Олег приподнялся на локте, прислушиваясь: из коридора доносились голоса и бряцание затворов.
- Не к нам,- сказал кто-то. Но как раз в эту минуту стали отворять камеру. Олег сел на койке, чувствуя, как тревожно отбивает дробь его сердце.
Надзиратель и конвойные остановились в дверях.
- Выходи, кого назову: Иванов, Федоренко, Эрбштейн, Муравин.
Заключенные один за другим подымались с коек. Последняя фамилия принадлежала молодому ученому.
Олег схватил его за руку и крепко пожал.
- Спасибо, - проговорил тот.
- Прощайте, товарищи! - сбывающимся голосом крикнул уже с порога уголовник - тот, который был всех моложе.
- Того же и вам желаем! - бравируя, развязно выкрикнул его вихрастый товарищ и взмахнул шапкой.
Дверь за партией затворилась.
"Маленькая отсрочка! - подумал, опускаясь на койку, Олег. - Отчего так колотится сердце? Кажется, трусом я никогда не был! И зачем они медлят? Только затягивают агонию. Еще ночь или несколько ночей до тех пор, пока в одну из них..."
В тот день, скитаясь из угла в угол по камере, он прочел одну из надписей, не замеченную им прежде: "Корабль уплывал к весне".
Весна - одно из многих нежных наименований, придуманных им для Аси, и, стоя перед надписью, Дашков вдруг ощутил, что это и есть его последнее свидание с Асей на земле.
Через час или два, когда все хлебали суп, седой старичишко, тщетно поджидавший Анастасию Узорешительницу, вдруг забормотал:
- Сегодня, должно, придут меня ослобонить. Вы вот все только потешаться над стариком умеете, а кабы вы побольше веровали, может, она и вошла бы к нам - Матушка Анастасия; теперича только у двери малость постояла, а и то в камере стало ровно поблагодатней; я вот, убогий, учуял в сердце своем. Неужели вовсе никто того не заприметил?
- Кажется, я заметил что-то! - вымолвил Олег и смутился.
Один из "пятьдесят восьмых" сказал:
- Вот и сладь тут с верующими: на все свое объяснение подыщут - не надула, мол, а не учуяли по причине вашей же толстокожести - на-кось, выкусите!
- Смейся, милый человек, смейся, а только меня ослобонят сегодня, настаивал старик. - Вот помяни мое слово: она, Матушка, на то и приходила, чтобы утешительное слово сказать.
Олег пристально взглянул на старика.
- За что приговорен? - спросил он, изменяя своей привычке не задавать вопросов.
- Монашек из Страстного монастыря. Обитель нашу вовсе порешили, а меня на поселение упекли да на отметку взяли. Спервоначалу на Север: едва Богу душу не отдал - гоняли нас безо всякой жалости, скользили мы по наледям, руки да ноги ломали, и голода и холода натерпелись - курочку мою черную я на руках тащил; благослови ее, Господи! Одна-то она жалела меня, убогого; кажинный день по яичку мне несла, силы мои поддерживала; да после, как в Узбекис-тан нас перебросили, еще пуще ожесточились наши гонители: отобрали и мою курочку. В песках горше, чем в сугробах: народ пошел злой, горбоносый, христианской веры вовсе ни в ком не встретишь; тоска забрала сбежал, и с тех пор не сидится нам, бродяжничаем. Раз случилось в одном селе мне перед сходкой против колхоза ратовать, оттого что родом я псковский крести-анин; ну, а как изловили, одно к одному все и засчитали; злостный вредитель, заявили мне. Тем только утешаюсь, что хоть и краешком, а все за веру Господню претерпеваю!