Том 5. Произведения 1856-1859 гг. - Толстой Лев Николаевич 18 стр.


Напрасно я себя успокаивала: я и ждала и жалела чего-то.

Он вернулся сверху и сел подле меня.

— Кажется, помочит наших, — сказал он.

— Да, — проговорила я, и мы оба долго молчали.

А туча без ветра всё опускалась ниже и ниже; всё становилось тише, пахучее и неподвижнее, и вдруг капля упала и как будто подпрыгнула на парусинном навесе террасы, другая разбилась на щебне дорожки; по лопуху шлепнуло, и закапал крупный, свежий, усиливающийся дождик. Соловьи и лягушки совсем затихли, только тонкий водяной звук, хотя и казался дальше из-за дождя, но всё стоял в воздухе, и какая-то птица, должно быть забившись в сухие листья недалеко от террасы, равномерно выводила свои две однообразные ноты. Он встал и хотел уйдти.

— Куда ты? — спросила я, удерживая его. — Здесь так хорошо.

— Послать зонтик и калоши надо, — отвечал он.

— Не нужно, сейчас пройдет.

Он согласился со мной, и мы вместе остались у перил террасы. Я оперлась рукою на склизкую мокрую перекладину и выставила голову. Свежий дождик неровно кропил мне волосы и шею. Тучка, светлея и редея, проливалась над нами; ровный звук дождя заменился редкими каплями, падавшими сверху и с листьев. Опять внизу затрещали лягушки, опять встрепенулись соловьи и из мокрых кустов стали отзываться то с той, то с другой стороны. Всё просветлело перед нами.

— Как хорошо! — проговорил он, присаживаясь на перила и рукой проводя по моим мокрым волосам.

Эта простая ласка, как упрек, подействовала на меня, мне захотелось плакать.

— И чего еще нужно человеку? — сказал он. — Я теперь так доволен, что мне ничего не нужно, совершенно счастлив!

«Не так ты говорил мне когда-то про свое счастье, — подумала я. — Как ни велико оно было, ты говорил, что всё еще и еще чего-то хотелось тебе. А теперь ты спокоен и доволен, когда у меня в душе как будто невысказанное раскаяние и невыплаканные слезы».

— И мне хорошо, — сказала я, — но грустно именно оттого, что всё так хорошо передо мной. Во мне так несвязно, неполно, всё хочется чего-то; а тут так прекрасно и спокойно. Неужели и у тебя не примешивается какая-то тоска к наслаждению природой, как будто хочется чего-то невозможного, и жаль чего-то прошедшего.

Он принял руку с моей головы и помолчал немного.

— Да, прежде и со мной это бывало, особенно весной, — сказал он, как будто припоминая. — И я тоже ночи просиживал, желая и надеясь, и хорошие ночи!.. Но тогда всё было впереди, а теперь всё сзади; теперь с меня довольно того, что есть, и мне славно, — заключил он так уверенно небрежно, что, как мне ни больно было слышать это, мне поверилось, что он говорит правду.

— И ничего тебе не хочется? — спросила я.

— Ничего невозможного, — отвечал он, угадывая мое чувство. — Ты вот мочишь голову, — прибавил он, как ребенка лаская меня, еще paз проводя рукой по моим волосам, — ты завидуешь и листьям, и траве за то, что их мочит дождик, тебе бы хотелось быть и травой, и листьями, и дождиком. А я только радуюсь на них, как на всё на свете, чтò хорошо, молодо и счастливо.

— И не жаль тебе ничего прошлого? — продолжала я спрашивать, чувствуя, что всё тяжелее и тяжелее становится у меня на сердце.

Он задумался и опять замолчал. Я видела, что он хотел ответить совершенно искренно.

— Нет! — отвечал он коротко.

— Неправда! неправда! — заговорила я, оборачиваясь к нему и глядя в его глаза. — Ты не жалеешь прошлого?

— Нет! — повторил он еще paз, — я благодарен за него, но не жалею прошлого.

— Но разве ты не желал бы воротить его? — сказала я.

Он отвернулся и стал смотреть в сад.

— Не желаю, как не желаю того, чтоб у меня выросли крылья, — сказал он. — Нельзя!

— И не поправляешь ты прошедшего? не упрекаешь себя или меня?

— Никогда! Всё было к лучшему!

— Послушай! — сказала я, дотрогиваясь до его руки, чтоб он оглянулся на меня. — Послушай, отчего ты никогда не сказал мне, что ты хочешь, чтобы я жила именно так, как ты хотел, зачем ты давал мне волю, которою я не умела пользоваться, зачем ты перестал учить меня? Ежели бы ты хотел, ежели бы ты иначе вел меня, ничего, ничего бы не было, — сказала я голосом, в котором сильней и сильней выражалась холодная досада и упрек, а не прежняя любовь.

— Чего бы не было? — сказал он удивленно, оборачиваясь ко мне: — и так ничего нет. Всё хорошо. Очень хорошо, — прибавил он, улыбаясь.

«Неужели он не понимает, или, еще хуже, не хочет понимать?» — подумала я, и слезы выступили мне на глаза.

— Нe было бы того, что, ничем не виноватая перед тобой, я наказана твоим равнодушием, презрением даже, — вдруг высказалась я. — Не было бы того, что без всякой моей вины ты вдруг отнял у меня всё, что мне было дорого.

— Что ты, душа моя! — сказал он, как бы не понимая того, что я говорила.

— Нет, дай мне договорить... Ты отнял от меня свое доверие, любовь, уважение даже; потому что я не поверю, что ты меня любишь теперь, после того, что было прежде. Нет, мне надо сразу высказать всё, что давно мучит меня, — опять перебила я его. — Разве я виновата в том, что не знала жизни, а ты меня оставил одну отыскивать... Разве я виновата, что теперь, когда я сама поняла то, что нужно, когда я, скоро год, бьюсь, чтобы вернуться к тебе, ты отталкиваешь меня, как будто не понимая, чего я хочу, и всё так, что ни в чем нельзя упрекнуть тебя, а что я и виновата, и несчастна! Да, ты хочешь опять выбросить меня в ту жизнь, которая могла сделать и мое и твое несчастье.

— Да чем же я показал тебе это? — с искренним испугом и удивлением спросил он.

— Не ты ли еще вчера говорил, да и беспрестанно говоришь, что я не уживу здесь, и что нам опять на зиму надо ехать в Петербург, который ненавистен мне? — продолжала я. — Чем бы поддержать меня, ты избегаешь всякой откровенности, всякого искреннего, нежного слова со мной. И потом, когда я паду совсем, ты будешь упрекать меня и радоваться на мое падение.

— Постой, постой, — сказал он строго и холодно, — это нехорошо, чтò ты говоришь теперь. Это только доказывает, что ты дурно расположена против меня, что ты не...

— Что я не люблю тебя? говори! говори! — досказала я, и слезы полились у меня из глаз. Я села на скамейку и закрыла платком лицо.

«Вот как он понял меня!» думала я, стараясь удерживать рыдания, давившие меня. «Кончена, кончена наша прежняя любовь», говорил какой-то голос в моем сердце. Он не подошел ко мне, не утешил меня. Он был оскорблен тем, что я сказала. Голос его был спокоен и сух.

— Не знаю, в чем ты упрекаешь меня, — начал он, — ежели в том, что я уже не так любил тебя, как прежде...

— Любил! — проговорила я в платок, и горькие слезы еще обильнее полились на него.

— То в этом виновато время и мы сами. В каждой поре есть своя любовь... — Он помолчал. — И сказать тебе всю правду? ежели уже ты хочешь откровенности. Как в тот год, когда я только узнал тебя, я ночи проводил без сна, думая о тебе, и делал сам свою любовь, и любовь эта росла и росла в моем сердце, так точно и в Петербурге, и за границей, я не спал ужасные ночи и разламывал, разрушал эту любовь, которая мучила меня. Я не разрушил ее, а разрушил только то, что мучило меня, успокоился и всё-таки люблю, но другою любовью.

— Да, ты называешь это любовью, а это мука, — проговорила я. — Зачем ты мне позволил жить в свете, ежели он так вреден тебе казался, что ты меня разлюбил за него?

— Не свет, мой друг, — сказал он.

— Зачем не употребил ты свою власть, — продолжала я, — не связал, не убил меня? Мне бы лучше было теперь, чем лишиться всего, что составляло мое счастье, мне бы хорошо, не стыдно было.

Я опять зарыдала и закрыла лицо.

В это время Катя с Соней, веселые и мокрые, с громким говором и смехом вошли на террасу; но, увидав нас, затихли и тотчас же вышли.

Мы долго молчали, когда они ушли; я выплакала свои слезы, и мне стало легче. Я взглянула на него. Он сидел, облокотив голову на руки, и хотел что-то сказать в ответ на мой взгляд, но только тяжело вздохнул и опять облокотился.

Я подошла к нему и отвела его руку. Взгляд его задумчиво обратился на меня.

— Да, — заговорил он, как будто продолжая свои мысли. — Всем нам, а особенно вам, женщинам, надо прожить самим весь вздор жизни, для того чтобы вернуться к самой жизни; а другому верить нельзя. Ты еще далеко не прожила тогда этот прелестный и милый вздор, на который я любовался в тебе; и я оставлял тебя выживать его и чувствовал, что не имел права стеснять тебя, хотя для меня уже давно прошло время.

— Зачем же ты проживал со мною и давал мне проживать этот вздор, ежели ты любишь меня? — сказала я.

— Затем, что ты и хотела бы, но не могла бы поверить мне; ты сама должна была узнать, и узнала.

— Ты рассуждал, ты рассуждал много, — сказала я. — Ты мало любил.

Мы опять помолчали.

— Это жестоко, что ты сейчас сказала, но это правда, — проговорил он, вдруг приподнимаясь и начиная ходить по террасе, — да, это правда. Я виноват был! — прибавил он, останавливаясь против меня. — Или я не должен был вовсе позволить себе любить тебя, или любить проще, да.

— Забудем всё, — сказала я робко.

— Нет, что прошло, то уж не воротится, никогда не воротишь, — и голос его смягчился, когда он говорил это.

— Всё вернулось уже, — сказала я, на плечо кладя ему руку.

Он отвел мою руку и пожал ее.

— Нет, я не правду говорил, что не жалею прошлого; нет, я жалею, я плачу о той прошедшей любви, которой уж нет и не может быть больше. Кто виноват в этом? не знаю. Осталась любовь, но не та, осталось ее место, но она вся выболела, нет уж в ней силы и сочности, остались воспоминания и благодарность: но...

— Не говори так... — перебила я. — Опять пусть будет всё, как прежде... Ведь может быть? да? — спросила я, глядя в его глаза. Но глаза его были ясны, спокойны и не глубоко смотрели в мои.

В то время как я говорила, я чувствовала уже, что невозможно то, чего я желала и о чем просила его. Он улыбнулся спокойною, кроткою, как мне показалось, старческою улыбкой.

— Как еще ты молода, а как я стар, — сказал он. — Во мне уже нет того, чего ты ищешь; зачем обманывать себя? — прибавил он, продолжая так же улыбаться.

Я молча стала подле него, и на душе у меня становилось спокойнее.

— Не будем стараться повторять жизнь, — продолжал он, — не будем лгать сами перед собою. А что нет старых тревог и волнений, и слава Богу! Нам нечего искать и волноваться. Мы уж нашли, и на нашу долю выпало довольно счастия. Теперь нам уж нужно стираться и давать дорогу вот кому, — сказал он, указывая на кормилицу, которая с Ваней подошла и остановилась у дверей террасы. — Так-то, милый друг, — заключил он, пригибая к себе мою голову и целуя ее. Не любовник, а старый друг целовал меня.

А из саду всё сильней и слаще поднималась пахучая свежесть ночи, всё торжественнее становились звуки и тишина, и на небе чаще зажигались звезды. Я посмотрела на него, и мне вдруг стало легко на душе; как будто отняли у меня тот больной нравственный нерв, который заставлял страдать меня. Я вдруг ясно и спокойно поняла, что чувство того времени невозвратимо прошло, как и самое время, и что возвратить его теперь не только невозможно, но тяжело и стеснительно бы было. Да и полно, так ли хорошо было это время, которое казалось мне таким счастливым? И так давно, давно уже всё это было!..

— Однако пора чай пить! — сказал он, и мы вместе с ним пошли в гостиную. В дверях мне опять встретилась кормилица с Ваней. Я взяла на руки ребенка, закрыла его оголившиеся красные ножонки, прижала его к себе и, чуть прикасаясь губами, поцеловала его. Он как во сне зашевелил ручонкою с растопыренными сморщенными пальцами и открыл мутные глазенки, как будто отыскивая или вспоминая что-то; вдруг эти глазенки остановились на мне, искра мысли блеснула в них, пухлые оттопыренные губки стали собираться и открылись в улыбку. «Мой, мой, мой!» — подумала я, с счастливым напряжением во всех членах прижимая его к груди и с трудом удерживаясь от того, чтобы не сделать ему больно. И я стала целовать его холодные ножонки, животик и руки и чуть обросшую волосами головку. Муж подошел ко мне, я быстро закрыла лицо ребенка и опять открыла его.

— Иван Сергеевич! — проговорил муж, пальцем трогая его под подбородочек. Но я опять быстро закрыла Ивана Сергеевича. Никто, кроме меня, не должен был долго смотреть на него. Я взглянула на мужа, глаза его смеялись, глядя в мои, и мне в первый раз после долгого времени легко и радостно было смотреть в них.

С этого дня кончился мой роман с мужем; старое чувство стало дорогим, невозвратимым воспоминанием, а новое чувство любви к детям и к отцу моих детей положило начало другой, но уже совершенно иначе счастливой жизни, которую я еще не прожила в настоящую минуту...

————

ВАРИАНТЫ ИЗ ПЕРВОНАЧАЛЬНЫХ РЕДАКЦИЙАЛЬБЕРТ. *№ 1 (I ред.).

Онъ думаетъ, вѣрно, что я только притворяюсь поэтомъ,[26] потому что нѣтъ у меня другой дорожки. А может быть, думаетъ, что я теперь сочиняю что-нибудь, и что ему придется рассказывать через нѣсколько лѣтъ, что онъ ѣхалъ съ Крапивинымъ послѣ ужина отъ Дюса, и что именно тутъ-то Крапивинъ сочинилъ свою извѣстную пьесу «Хоть сумракъ дней...» также какъ про Пушкина рассказывалъ недавно Алфонсовъ. Будетъ разсказывать, что онъ былъ такъ простъ, веселъ и вдругъ.... а может быть, и точно теперь вдругъ придетъ удивительная пьеса. Онъ попробовалъ продолжать, но далѣе 3-х словъ: хоть сумракъ дней, которыя Богъ[27] знаетъ зачѣмъ пришли ему въ голову, ничего не выходило. — Ничего, утѣшалъ онъ себя, это придетъ завтра, я чувствую какую-то тоску ужъ нѣсколько дней — это вѣрный признакъ. (Онъ забывалъ, что эту тоску, будто бы предшественницу вдохновенія, онъ чувствовалъ ужъ давно, почти съ тѣхъ пор какъ выступилъ на поэтическое поприще).[28]

** № 2 (III ред.).

Но о чемъ и зачѣмъ плакалъ тотъ, который лежалъ на диванѣ? Вотъ о чемъ и зачѣем онъ плакалъ. Ему теперь было 35 лѣтъ, онъ былъ очень богатъ и ему давно ужъ всегда и вездѣ было скучно. Быть скучающим человѣкомъ сдѣлалось даже какъ бы его общественнымъ положеніемъ. И всегда особенно было ему скучно и вмѣстѣ грустно тамъ, гдѣ надо было веселиться. Кромѣ того у него была плѣшивая голова, и волосы продолжали лѣзть, ревматизмы въ ногахъ и гиморой въ поясницѣ. Каждымъ днемъ своимъ отъ утра до вечера онъ былъ недоволенъ, какъ будто раскаянье мучало его, и не только онъ, несмотря на доброе сердце, не могъ любить кого-нибудь, онъ самъ себѣ былъ невыносимо противенъ. А было время, когда онъ былъ молодъ, хорошъ собой, когда он любилъ и другихъ и отъ себя ждалъ чего-то необыкновенно прекраснаго. Первые звуки Меланхоліи,[29] но какому-то странному сцѣпленію впечатлѣній, живо перенесли его къ тому славному старому времени. —

Вдругъ передъ нимъ явилась старая зала, съ досчатымъ поломъ, въ которой еще[30] дѣтьми они бѣгали вокругъ стола, но въ которой столъ этотъ теперь раздѣленъ на двѣ половинки и придвинутъ къ стѣнкѣ. Въ залѣ теперь блеститъ 8 свѣчей, играютъ 4 Еврея, и деревенской свадебной балъ кипитъ во всемъ разгарѣ. Вотъ старушка мать въ праздничномъ чепцѣ, улыбаясь и по-старушечьи пошевеливая губами,[31] радуется на красавицу дочь молодую и на молодца сына; вотъ красавица молодая, счастливая сестра, вотъ они всѣ простые друзья и сосѣди; вотъ и горничныя, подгорничныя и мальчишки, толпящіеся въ дверяхъ и любующіеся на молодого барина. Да, былъ молодецъ, красавчикъ, весельчакъ, кровь съ молокомъ, и радовались на него, и онъ съ возбужденіемъ и счастіемъ чувствовалъ это. А вотъ и барышня и изъ всѣхъ барышень, она, Лизанька Тухмачева, въ розовомъ платьицѣ съ оборками. Чудное платьице! хорошо и холстинковое дикинькое, въ которомъ она по утрамъ; но это лучше, вопервыхъ, потому что оно на ней, и вовторыхъ, потому что открываетъ ея чудную съ жолобкомъ сзади шею и пушистыя, непривычныя къ обнаженію руки. Она не переставая почти безпрестанно улыбается, почти смѣется; но какой радостью и ясностью сіяетъ эта розовая улыбка на ея раскраснѣвшимся, вспотѣвшемъ личикѣ. Блестятъ бѣлые зубы, блестятъ глаза, блестятъ розы щекъ, блестятъ волоса, блеститъ бѣлизна шеи, блеститъ вся Лизанька ослѣпительнымъ блескомъ. Да, она вспотѣла, и какъ прелестно вспотѣла! <какъ потѣютъ только деревенскія барышни; отъ нея дышитъ силой и здоровьемъ.> Коротенькія вьющіяся волосики на вискахъ и подъ тяжелой косой лоснятся и липнутъ, на пурпурныхъ щекахъ выступаютъ прозрачныя капли, около нея тепло, жарко, страстно. Онъ ужъ разъ дватцать танцовалъ съ ней вальсъ и все мало, все еще и еще, вѣчно, вѣчно чего-то отъ нея хочется невозможнаго. Вотъ онъ сдѣлалъ шагъ отъ двери, и ужъ она улыбается, блеститъ на него горячими глазками, она знаетъ, что онъ идетъ опять обнять ее молодой и сильный станъ и опять понесется съ ней по доскамъ залы. А звуки вальса такъ и льются, переливаются, такъ и кипятятъ молодую кровь и нагоняютъ какую[-то] сладостную тревожную грусть и жаръ въ молодое сердце. — И какъ ей не знать, что онъ идетъ къ ней, тутъ хоть и 10 барышень, и 10 кавалеровъ и другіе еще есть, но вѣдь это все вздоръ, всѣ знаютъ, что тутъ только одна красавица Лизанька и одинъ молодецъ — онъ. Никого больше нѣтъ, кромѣ его и Лизаньки, другіе только такъ, притворяются, что есть. — Одна есть моямоя Лизанька! и потому моя моя Лизанька, что я весь ее, что со слезами счастія готовъ[32] сію же минуту умереть, принять истязанія за нее, за Лизаньку. Вотъ я подхожу къ ней, а первая скрипка жидъ выводитъ съ чувствомъ, подмывательно выводитъ тонкія нотки вальса, а матушка и другіе, всѣ, всѣ смотрятъ и думаютъ: вотъ парочка, такой нѣтъ другой во всемъ свѣтѣ, и они думаютъ правду; я подхожу къ ней, она ужъ встала, оправила платьице; что тамъ таится подъ этимъ платьицемъ, я ничего не знаю и не хочу знать, можетъ быть ноги, а можетъ быть ничего нѣтъ. Она подняла ручку, около локотка образовалась ямочка, и пухлая твердая ручка легла мнѣ на сильное плечо. Я дышу тѣмъ горячимъ воздухомъ, который окружаетъ ее, тамъ гдѣ-то подъ платьемъ ея ножки зашевелились, и все полетѣло; вотъ жиды, вотъ матушка, вотъ сестра съ женихомъ улыбаются, а вотъ ея глаза, посмотрѣли на меня, не посмотрѣли, а что-то сдѣлалось со мной и съ нею. Вотъ они. Сдѣлалось что-то чудесное, въ этомъ взглядѣ, сдѣлалось то, чего я не смѣлъ желать и желалъ <и я знаю, что это есть. Я бы хотѣлъ ревновать ее и ревную ее воображаемо, тогда еще> всѣми силами души. Ножки летятъ, ноги летятъ, рука, грудь, гдѣ она, гдѣ я? никто этаго не знаетъ. Мы летимъ, летимъ, что-то блеститъ, что-то двигается, что-то звучитъ, но я ничего не знаю и не хочу знать. — Но вотъ звучитъ ея голосъ, но я и того не слышу и не хочу слышать, и не голосъ, а шопотъ; она жметъ меня за руку, чтобы я опомнился, и повторяетъ: — Давайте прямо въ гостиную, говоритъ она, радостно улыбаясь. И чему она всегда улыбалась? Я понималъ однако тогда, чему она улыбалась. Нельзя было не улыбаться. Силы утрояются, удесятеряются въ ногахъ — всякая жилка дрожитъ отъ безполезнаго напряженія, несемся, несемся кажется прямо на притолку, на горничныхъ, но ничуть не бывало, и гор[ничныхъ] и притолки мы не цѣпляя [?] проскакиваемъ въ гостиную. Звуки скрыпокъ чуть слышны, тихо, одна свѣча нагорѣла, стулья стоятъ, и я въ гостиной....... и она въ гостиной.

Назад Дальше