Девки - Кочин Николай Иванович 9 стр.


«Хитро обводить темного человека ладят», — подумалось Паруньке, но хитрость эта ей пришлась по нраву.

В горнице было много народу, пахло дымом и разомлевшими телами. На печи, свесив ноги, расположились парни, курили. Дым заслонял их головы, и нельзя было различить, кто они такие. В самом углу за столиком, образованным из положенной на кадку старой двери, сидел угрюмый, морщинистый и седой человек в чапане[50], ликом схожий с апостолом раскольничьего иконописья. Парунька припомнила, что, когда была девчонкой, заправлял он на селе комитетом бедноты и знали его «комиссаром».

Федор, упираясь головой в покрытую сажей матицу, рассевал слова нерешительно и робко, будто боясь кого разбудить.

— До волости пятнадцать верст и все лесом, одни волки да сосны кругом. Поп говорит проповеди о пришествии антихриста. Общество расправляется с сельчанами самосудом, как при Иване Грозном... Вчера Вавила рассказывал, будто к одной бабе забралась под череп лягушка, а святой угодник вырезал ее оттуда хлебным ножом, — и рассказчика слушают и верят! Подобным Вавилам хорошо рыбу в мутной воде ловить.

— Ловит, ловит, да утонет, — вставил нежданно Анныч.

— Где гарантия? — спросил Семен. — И когда это наступит? На западе пишут — мы спускаемся к старой жизни на тормозах... Что это значит? Несомненное возрождение Канашева во всеобщем масштабе! Разве про это мы думали, когда белых гнали? Как только я приехал с фронта, то сразу увидел: нельзя так жить. Беднота совсем разорена, да и неактивная какая-то. Избы развалились, по улицам, поросшим крапивой, бегают голые ребятишки. Хлеба нет, коров нет, нет сельхозорудий. А кулак, понимаете, ширится...

— Кулак организует коммуны, как Анныч бывало... Анныч, кулаки тебя опередили.

— Да, это факт, — сказал Анныч, — чтобы избежать репрессий, под вывеской коммун у нас целые монастыри прикрывались еще при комбеде. Даже помещики в имениях сколачивали компании своих родственников, приказчиков, лакеев и объявляли о переходе в коммуну. Сейчас это усилилось. И это как раз аргумент за то, чтобы беднота сама активизировалась. О чем я и говорю все время.

— Писать надо, освещать положенье, — продолжал Федор. — Прямо центру донесение с низов: так и так, мол, мы, низы, доносим, что заела глухомань, земля родит по старорежимным законам, газеты выписывают немногие, да и то на раскурку.

— Была встряска, повоевали, горели на работе, в комбедах политику вели, а пришло время такое — снова встал знак вопроса, — добавил Семен.

— Бегут люди из деревень, — продолжал Федор. — И выходит, что в городе работы нехватка, а у нас — людей. Обучать грамоте некому!

Он долго и горячо перечислял, кто отбыл в город и обжился там, кто думает убежать, говорил, что стремление это заражает девок.

«Гляди-ка! И все верно, и все правильно, думала Парунька, восхищаясь Федором, Семеном и Аннычем, — распознали они деревенское житье, вникли...»

— От темноты бежит каждый... — досадливо продолжал Федор. — Выходит, многие об учебе думают, но как только за книжку взялся — его багром в деревню не затащишь! Там ведь развлеченья, кино и «легкий» заработок, и культура — вот что тянет. А наше время, братцы, чернорабочее время, в истории запишется на все века... Направлять народ но-новому время приспело.

Он помолчал и заговорил громче:

— Что это за знак вопроса Семен перед нами поставил? Поставить — поставил, а ответ при себе удержал. Говори, Сема, дал ответ или нет?

— Не знаю, — сказал Семен. — Мне самому ничего не ясно. Когда рубил врага — знал, за что. Все было ясно. Приехал в деревню — ничего не ясно. Старое возрождается... За сердце хватает. А как разить врага — не знаю. Да и не распознаешь, где он.

— Правильно. Пробуешь узнать, а толку не получается. Ты Анныча слушай крепче. — Он обратился к старику: — О грамотности говорят, что темнота всему помеха и что от темноты мы лампу какую-то должны найти. Неделовая постановка вопроса!

— Совершенно верно, — ответил старик. — Жизнь изменяют с корня.

— Надо почву для деревенского человека найти на месте, — продолжал Федор.

— Зацепки нет, — откликнулся парень на печи. — Пишут, что ладят где-то совместное жилье мужики, а около нас этого не видно. И норовишь думать по-правильному, а в голове вертится: ничего этого нет, хвастают!

— Полей нет показательных, производство на месте стоит, — сказал другой, — нет кооперации. Из-под ног Канашева надо почву выбить... А сельсовет спит.

Анныч взял слово после этого парня:

— Нельзя социализм в деревне строить только председателю сельсовета да секретарю партячейки. Нужна масса. Нужна переделка мелкобуржуазной стихии. Мужик — не рабочий. Его переделать труднее. У него общественный инстинкт гораздо слабее, чем у рабочего класса. Огромная работа предстоит нам, товарищи.

У Паруньки захватило дыхание, так было верно все то, о чем здесь говорили! И в то же время так ново для нее. Значит, большевики обо всех думают и все знают.

— Земля в обществе поделена по едокам. И у кулаков, у бедняков и середняков ее одинаковый подушный надел. А на деле все иначе. Богач имеет инвентарь, а бедняк нет. Богач имеет скота больше, навозу больше. Богач сдает в аренду беднякам сельхозмашины — опять прибыль. Он укрывается от налогов, имеет тайную аренду: бедняки, что уходят в город, сдают ему свою землю. Тайное ростовщичество пышно процветает. Кулак ссужает по-старинке, берет вдвойне. Кулак скупает у сельчан подешевле хлеб осенью, когда нужно платить крестьянам налоги. Весной он продает его втридорога. Кулак растет, извивается, изворачивается, отдыхая от комбедовских гонений. — Анныч говорил гневно и сурово. — Хищный, хитрый, энергичный, он проникает и в кооперацию, и в сельсовет, и в земельные органы. Только деревенские активисты знают все потайные его ходы. Неземледельческие доходы от промыслов вовсе не учитываются работниками наркомфина. Кулаки скупают продукты местного кустарного промысла у бондарей, шорников, столяров: кадки, хомуты, дуги, колеса, шерстяные изделия, деготь — и перепродают, как свои, ускользая от фининспектора. Кулак, формально лишенный прав, захватывает под свое влияние сельчан. Он, оставаясь членом земельного общества, влияет на него, диктует свою волю. Борьба за середняка должна быть отчаянная...

Шарипа оборвала его:

— Надо начинать с ячейки. В селе я одна комсомолка.

Загалдели так, что ничего не было слышно. Семен окриком призвал всех к порядку. Из угла встала девушка, учительница Галя. Она недавно окончила вторую ступень, была родом из соседнего села Зверево, оттуда ходила пешком каждый день за пять километров и в дождь и в стужу. Крышу в школе проливало целый год, а поднять вопрос о жилье она стеснялась и считала «шкурной обывательщиной». А сельсовет тем был доволен.

Краснея, торопясь, дрожа от волнения, охватившего ее, она говорила:

— Мы в селах живем в обстановке ужасающих контрастов. Читают Маркса и рядом по соседству гадают на бобах. Молятся от засухи святому отцу Серафиму и тут же радио на соломенной крыше, слушают лекцию про план ГОЭЛРО и освещаются лучиной, тут элементы социализма и средневековье рядом. Вавила Пудов бегал по деревне и рассказывал: «В Китае побили всех коммунистов, скоро у нас будут бить». Это классовый выпад. Пишут, мы вступили в полосу культурной революции. Так надо работать. Без поголовной грамотности нам ничего не достигнуть. Это мое категорическое мнение... Категорическое... А учебников нет. Карандашей нет. Как же это? — Глаза ее наполнились слезами. — Ведь ребятам писать нечем... а одной водки выпивают в престольные праздники столько, что две школы построишь...

В гаме, непредвиденно наступившем и непонятном для Паруньки, люди враз стали обзывать друг друга всякими словами. Но в том не было гнева против друг друга, то был гнев против старой жизни. Анныч говорил, что земля стоит наша на первейшем месте во всем мире по-земельной громадине, падающей на каждого пахаря, и в то же время на одном из самых последних мест по посеву, приходящемуся на того же жителя. Даже в Европейской части Союза засевается не больше пятнадцати процентов земельной площади, остальная же вся лежит под лесом, под кустарником, пустошами да болотами. Многие из таких земель можно бы при маломальских затратах расчистить, осушить, распахать. А сколько десятков миллионов гектаров пустующей земли лежит за Волгой, в Казахстане, в Сибири — земли, ничем не заросшей, кроме степной травы!

Паруньке стало очевидно, что заговорил Анныч про настоящее дело, но ни парни, ни сам Федор не прислушивались к его словам, и это спутывало все догадки Паруньки, все ее раздумья об этих людях.

«Анныч — делюга и по всему заметно — башковит, — подумалось ей, — все превзошел. Читает книжки необыкновенные... Какие, видно, занятные книжки есть на свете! Все измерили люди, все углядели... А как же болото измерить, ежели им пройти нельзя?»

Переплетались выкрики:

— Черед другой жизни пришел!

— Тактика хитрее, без стрельбы, без ружья...

— Не гладь мужика встречь шерсти, а свою линию гни!

— Понять надо. Умело гадать. Политически укрепляться.

— Это марксизм вверх ногами: хозяйство на самотек, а штудируй политику. Это смеху достойно.

— Общая жизнь — основа всему...

Парунька втягивалась в водоворот споров. Нравились ей речи Гали, ставящей темноту причиной всех бед на селе. «Отколь это слова такие, сердце щемит, дух захватывает? — думала она. — Надо и мне...» У ней горело лицо — тянуло что-то вымолвить. И когда Анныч заводил речь про общую жизнь, про основную точку жизни, которую еще не нашли, тогда она шептала страстно:

— Мы точку жизни не нашли — это правильно, — и уже была на стороне Анныча... И гнев Семена и Федора против всего старого на селе, против крепнущих богатеев был ее собственным гневом.

А спор все разрастался:

— Надо культурных городских партийцев посылать в деревню. Нам одним не справиться, — говорил парень.

— Это не выход. Это пройденный этап, — возражали ему. — Надо выковывать кадры на месте. Надо, чтобы ячейки были опорой политического руководства крестьянскими массами...

— Где они — ячейки? Только в волости...

— А без ячейки никуда. Анныч надеется на кооперацию. Ее тоже кулак приберет. Анныч носится то с машинным товариществом, то с артелью. Коммуну строил — развалилась. Сейчас пятится, уже рад и общественному севообороту.

— Многопланный общественный севооборот был известен еще при земстве, — сказал, крякнув, рыжий мужик.

— Это совершенно верно, — подхватил Анныч, — был известен. Оно устраивало это в рамках частновладельческого капиталистического хозяйства. А диктатура пролетариата создает принципиально иное направление в развитии сельского хозяйства. Общественный севооборот — это не только общественное землепользование, а и процесс коллективизации. Казните меня, ребятки, на этом месте, а скажу я свое: в кооперации спасение. Образовывайте, вводите грамотность. Пашет мужик все той же сохой, сеет мужик из лукошка пригоршней, жнет, ребята, серпом, а молотит деревянными палками. Не забудьте, партия требует, чтобы коммунист на селе был примерным земледельцем. Не забудьте, середняк у нас стал центральной фигурой земледелия.

— Черт возьми. Ну как работать? Кругом мелкобуржуазная стихия. Поневоле фронтовик или рабочий, приезжая в деревню, растворится в массе. Сколько сникло, разве Пропадев единственный пример?

— Поэтому деревенский коммунист и должен быть крепче, чем городской.

— У нас деревенская работа на данном этапе, надо прямо сказать, заброшена...

Опять закипел бой, кто больше тягот несет — город или деревня.

Слышалось то и дело:

«Ножницы... Ножницы!»

По Парунька тут понять ничего не смогла. Догадывалась, что это о чем-то уж очень мудреном.

К полуночи споры поутихли.

— Сколько тут девушек? — спросил Федор.

— Три, — ответила Шарипа. — Остальные не пришли, говорят, комсомолок парни замуж брать не будут, им венчаться нельзя.

— Три на первый случай не так уж плохо. Пиши Паруньку.

Парунька сказала:

— Кому-то начинать надо. Пишите меня первой.

— И меня тоже, — сказала Галя.

— Ладно, и тебя запишем, — согласился Федор, а потом добавил как бы невзначай: — На пожарном сарае в ночь опять стенгазету сорвали... В соседних селах девки давно вступают в комсомол, ведают красными уголками и даже ходят гурьбой на заседания волкома. Нам тоже надо побольше народу вовлечь.

Стали расходиться. Тяжелые лапы ветвей, перегруженные снегом, застеняли небо. Оно уж посветлело. Снежный стог огораживал баню с двух сторон, перекидываясь на поветь. Яблоневые сады хранили совершенную тишину. Федор приостановился и придержал Паруньку за рукав.

— Вернулась к мужу Маша?

— Вернул отец. Принимает Марья муку, а терпит.

— Зачем терпит?

— Бессловесница она. Да и где она найдет защиту?

— В суде защита.

— Отец ей задаст — «в суде».

— Суд и против отца управу найдет. Да и Семен ей поможет...

— Духу у ней на это не хватит. Она и Семена осуждает, что он отца обидел...

Федор стал умолять ее:

— Скажи ей, что я хочу увидеть ее... Где-нибудь...

— Она не решится.

— Утром корову гулять выгонит, пусть остановится у плетня.

— Умрет, а не остановится. Свекровь за ней по пятам ходит.

— Домостроевщина, — пробурчал Федор и зашагал к дому.

Глава десятая

У богатого свекра жить — лошадиную силу надо снохе иметь.

Марья вставала с петухами. Еще было темно, а она наскоро умывалась и бежала во двор за дровами. Потом разжигала лучину, затопляла печь. После этого будила в клети[51] работника Яшку Полушкина и вместе с ним шла на колодец с ведрами. Поили скот. Затем отправлялись за сеном, каждый с двумя огромными корзинками сзади и спереди, наперевес. По занесенным тропам, уминая сугробы, проносили сено ко двору. Веревки резали грудь, ныли плечи, ноги заплетались под тяжестью ноши. Иногда Марья падала голыми коленками в снег, и Яшка подымал ее. Надо было еще кормить овец, доить коров. Процедив молоко и составив кринки под пол, Марья становилась к печи помогать свекрови: чистила, мыла, скребла посуду, в ступе толкла просо на кашу. Вслед за этим кормила кур и следила, чтобы куры соседей не появлялись на дворе. Когда просыпался муж, Марья приводила в порядок постели, прибиралась по дому. Целый день суета, некогда присесть. Скота целый двор и крупного и мелкого: корми его, чисти хлева, запасай корма. Если куда-нибудь уезжал свекор, а муж еще спал, свекровь посылала ее торговать в лавку. Сельский покупатель не признает положенного для торговли времени, он стучится под окнами и в самую рань и в полуночь, а нужно ему товаров на копейку. У Канашева был заведен порядок не отказывать никогда и никому, хотя бы покупатель шел за щепотью соли.

Все тело у Марьи ныло, ломило руки, терялся аппетит, нападала сонливость. А по ночам муж щипал ее, совал под бок кулаки, потому что Марья была неласкова.

Исполнять желания мужа было омерзительно. Но деться некуда — такова кручина бабья.

За обед Марья садилась после всех, долго молилась, потому что видела, что свекор следит за ней. Робко брала огурец из чашки, ела боязливо, опустив глаза. Из-за стола вылезала всегда голодной.

За обедом свекор, засучив рукава, отрезал ломти хлеба, раскладывая их на оба конца стола. Надевал старинные очки, брал счеты и долго хлопал костяшками.

Говорил о налогах, о том, сколько в минувшем месяце ему задолжали крестьяне, заставлял сына переписывать имена должников на грязные листы приходо-расходной книги. Свекровь всегда намекала об особенном их положении на селе, о чванстве молодой, которая будто бы недовольна своим житьем. Марья тогда совсем теряла аппетит и выходила из-за стола:

— Благодарю вас, батюшка и матушка, за хлеб, за соль, — смиренно говорила она.

Однажды Ванька видел, как она плакала.

— Это еще что? Или дурь-то еще не прошла? Смотри, я остатки выбью! — пригрозил он.

С той поры Марья и плакать боялась, если становилось невмоготу, убегала на улицу.

Отец ее стакнулся со сватом накрепко, — засиживался у него вечерами в сообществе с Пудовым Вавилой, мозговитым старичком и хапугой, обмышлял хозяйские дела.

Однажды, развешивая за задними воротами белье, Марья услышала во дворе голос свекра:

Назад Дальше