…А вы говорите – алкоголизм. Ты сел под стену мешком дерьма – и через час встал человеком, который все может, и окончательно ничего не потеряно, и все тебе по силам. В меру выпивший человек – это и есть хозяин жизни и царь природы!
Прогулка
Если честно – никогда я не любил работать. Я любил свободу. Что же здесь плохого. Труд – это принуждение. И какая разница, принуждает тебя государство, семья или Господь Бог. Ненавижу любое принуждение. Сами придумали – сами работайте. Кони тупые.
Память – странная штука. То помнишь все, а то ничего. Утром помнишь одно, а вечером другое. Вдруг – р-раз! – будто все прожектора направлены в одну точку, и тогда ярчайше высвечивается какой-то забытый случай в мельчайших деталях. И серый колпак – хоп на голову! – и вообще ничего не помнишь, хорошо бы только сдохнуть тихо и завязать со всей этой бодягой.
Я иногда не помню, как называется город, в котором я живу. И как я сюда попал. Честное слово. А потом думаю: какая на хрен разница. И перестаю вспоминать. А потом оно само восстанавливается. Но не навсегда.
А другое рад забыть, так застряло и не уходит.
Рука воспитательницы! Голос учительницы! Очки директора! Дневник! Отдел кадров! Аусвайс, виселица, крематорий, фашисты!
Я ненавидел ходить в детский сад. Утром, зимой, в темноте. Ненавидел школу. По звонку, вместе, встать-сесть, всем на перемену, подними руку. Ненавидел страх остаться без работы: страх перед крушением бизнеса, страх перед безденежьем и нищетой.
Ненавидел страх перед тем, что жена мне изменит или вообще меня бросит. Страх перед болезнью детей. Ужас перед смертью матери. Кошмар перед собственной смертью меня изводил до судорог, но им я переболел лет в восемь, собственная смерть перестала быть чем-то личным, а так – деталь анкеты.
Я читал сказки про бродячих рыцарей – идеальные люди вели идеальную жизнь. Я представлял себе утро бродячего рыцаря: встаешь когда хочешь, делаешь что хочешь и едешь куда хочешь. Убил дракона. А мог бы не убивать, мог объехать мимо. Захотел – убил, захотел – к черту послал. Женился на принцессе. А мог бы вообще не жениться. Захотел – женился. Захотел – стал отшельником или уплыл за море.
И вот я пованиваю, возможно, но никого не заставляю себя нюхать. Питаюсь скромно, но ради куска хлеба потеть не стану и уж тем более подлости и злодейства не совершу. Живу без лишнего комфорта, но и в рабство себя на десять лет ради собственной собачьей конуры не продаю.
Уроды вы все тупые. Я-то и есть тот самый идеальный свободный человек, о котором «тысячелетия мечтали лучшие умы человечества», или как там было в учебнике. Подотритесь вашим учебником – и марш обратно на плантацию. Трудитесь, грязные негры, солнце еще высоко!
А пока вы вкалываете и трясетесь перед завтрашним днем, пока из кожи вон лезете, чтоб не потерять достигнутого или достичь большего – свободный человек выходит на прогулку. Джентльмен и денди выходит на прогулку. Выше, чем джентльмен и денди – аристократ духа выходит на прогулку, и ничто не может лишить его статуса и привилегий.
Я тихо гуляю по солнечной стороне улицы Ленина. Проносящиеся машины развлекают меня, они придают пространству энергетику и темп. Они красивые и со всего мира. Больше всего тойот и ниссанов, но ауди и БМВ тоже много. Мерсы почти все черные, а джипы преимущественно мокрый асфальт или серый металлик. Маленькие дамские пежо и рено часто яркие – зеленые, красные, даже желтые. Не знаю, почему синих машин практически нет. Жигулей почти не осталось, и эта квадратненькая коробочка из другой эпохи каждый раз, как толчок сердца, гонит по жилам тихое презрение к родине: где все, а где туземцы мы.
Прогулка по улице не сравнится ни с каким клубом. У мужчин я смотрю на лица и плечи. Большая часть – полный отстой. Озабоченные, слабые, сломанные. Хмурые – а не бойцы. Готовы к злости – а всерьез не опасны. Продукт подчинения. Боже мой, как тяжело, горестно как принадлежать к быдлу. Ведь я сам такой же, просто стою вне толпы.
Красивый мужик редок. Твердое лицо, костистый подбородок, широкие плечи, движения с запасом. Такие редко движутся по тротуару. Иногда выходят из хороших тачек. От них излучается уверенность и превосходство – неброско так, сдержанно.
Самые красивые мужчины – азербайджанцы. Мы с ребятами интересовались – те же турки, только горские. А турки веками крали лучших баб и увозили в янычары лучших мальчиков. Вот и вывели породу. Селекция. Я, конечно, жирных торговцев в виду не имею. Слащавые и трусливые хачики нас не интересуют. Но часто даже бомбила на «копейке», цветочник какой-нибудь: лицо точеное, медальный профиль, квадратный подбородок, резкие морщины воина, широкие прямые плечи.
Красивый славянин, похожий на викинга с картинки, крайне редок. Не то перевелись, не то съехали, не то и не было никогда: затерялась Русь в мордве и чуди, как писал поэт.
А у женщин гораздо больше есть на что смотреть. Лицо, грудь, талия, попка, бедра, ноги. Мужчина – это организм для делания дел и получения денег. А женщина – это человек, имеющий ценность сам по себе. Господи, сколько же у нас красивых женщин! Почему, каким образом в стране уродов столько красивых женщин? И лица-то у них добрые почти всегда… Почему обрекли их жить с этими чмошниками тестомозглыми, в чем здесь смысл…
Вот у этой такие волосы белокурые, пепельные, чуть вьющиеся, что остальное уже лишнее. Ох, вот это ноги прошли – точеные колонны от самых ушей, лица сзади мне не видно, да и незачем. А вот это бюст! вот это сиськи! вот это гордость женская! и как же ловко эти дыни в плащ-то упакованы! У мужиков глаза должны просто пеленой заволакиваться. А попки хороши каждая третья, от силы четвертая; я считал. Есть плоские, есть треугольные, если сползающие под колени, все, конечно, есть. Но каждая четвертая – просто произведение искусства, музей скульптуры по ним плачет. Ах грива рыжая подвитая по ветру летит! Глаза, господи милый, какие глаза-та бывают, блестящие, с раскосинкой, зеленоватые, прозрачные, а внутри грустинка дрожит, умереть на месте за эту грустинку, и на миг удалось взглядами с ней встретиться, я этого взгляда долго не забуду…
А обувь какая красивая в витрине. А бутылки какие разные, красивые, этикетки – высокая живопись, и все ведь есть. И я могу остановиться и рассматривать эти бутылки сколько угодно, надписи читать, градусы, представлять себе вкус, и что чем лучше закусывать.
Пассажиры лезут в подошедший автобус, на скамейке остается книжка, и маленький хроменький бомж ловко вдвигается под навес остановки и сует книжку себе в карман.
– Здорово, Белинский!
Белинский
– Чего разорался, – недовольно сипит он. Сипит-то он сипит, но как выпьет и разойдется – такие речи произносит, не то соловей, не то соловей-разбойник. И все на литературу сворачивает. Он и был учителем литературы. Пока его один родитель в ухо не наладил – за двоечника. Не то колотуха у родителя была поставлена, не то уши у наших литераторов слабые и не слышат они предупреждений судьбы. Родитель его год предупреждал. А после въехал. И половина мозга у Белинского вылетела из противоположного уха. Теперь он с нами. Для нашей жизни любой половины мозга вполне достаточно.
– А угадай-ка, что это: в одно ухо влетает, в другое вылетает?
Намек его злит: всплакнет или укусит.
– Лом!.. – наставительно говорю я, он не выдерживает и хохочет вместе со мной, брызгая сквозь редкие коричневые зубы. Диковатое это зрелище – хохочущие середь людей бомжи. Энергия у нас не та, разве что на жиденькое гыгыканье хватает. Смех требует молодости, здоровья; и благополучия. Смех – это показатель общего счастья человека, а вернее даже – его жизненной перспективы.
Я заметил уже года как два или сколько-то там: вообще я отупел в поряде, и думаю о чем-то редко. Чаще или тошно, или заботы решить: выпить надо, голод как-то утолить, согреться в холод, от дождя вовремя в нору залезть или потом сушиться. Шмотки, опять же, нормальные иметь. И на глаза особо не лезть – в дезах злые суки грозят, дворники палкой метлы по голове целят, суки, матерят что мы везде ссым и срем и помойки из баков раскидываем. И жильцы случаются садисты, в лютый мороз из подъезда гонят несчастного, которому зайти некуда оказалось, наших сколько зимой мерзнет. А уснул днем на скамеечке, куда мент по дурости зашел – возьмет да оттянет дубинкой по почкам. А почки и так еле фурычут, отбить их нечего делать, и умирают потом ребята.
А вот когда выпил в меру, и живот насытил, и не болит ничего, и погода хорошая, теп лая, и заботы не грызут, – тогда счастье. И размышляешь о жизни. Неожиданно всплывают в голове знания, когда-то туда попавшие.
– В Грецию надо перебираться, – втолковывает мне Белинский (он беспрерывно болтает свое), ведя узкими дворами вдоль заборов в свой сарай. Забытая сараюшка, не снесли почему-то. Со скрипом отходит снизу край дос ки вместе с гвоздем, и мы лезем сквозь щель в его «библиотеку». Он сюда сволок деревянные поддоны от супермаркета, и пластмассовые ящики (тару от бутылок) составил на них рядами – боком, типа стеллажей. Ящики громоздились салатовые и голубые. И там у него книги. Много, разные, некоторые совсем как новые. Сейчас много книг выбрасывают. Особенно если кто умер, их среди старья и ремонтных обломков прямо в эти мусорные контейнеры, такие вроде кузовов для самосвалов, прямо по рукавам из окон ссыпают. А иногда оставляют аккуратно рядом с подъездами. Старушки у рынка их по десять-двадцать рублей продают.
Подобранную на остановке «Месть вора» Евгения Сухова Белинский аккуратно поставил рядом с Чингизом Абдуллаевым. Русские боевики, значит.
Он рехнутый, Белинский, книг от жизни не отличает. Говорит нормально, и вдруг – раз! – несет ересь нездешнюю, и смотрит при этом чистыми глазами. Чистая шизофрения. Замели бы в дурку, да там своих девать некуда. В дурке быстро превращают всех в овощей, и они гниют на койках в своих лужах, дожидаясь близкого кладбища.
– Карательная психиатрия! – неожиданно выскакивает из меня, и мы с Белинским удивленно смотрим друг на друга.
– Греция – родина Диогена, – недовольно продолжает прерванный Белинский. – Теплый климат и плодородная почва позволяют человеку пускать больше энергии на умственные процессы. Обилие пищи снижает уровень агрессии, люди там толерантнее. Греки чтят своих предков, и если мы поселимся в бочках, к нам будут хорошо относиться. Не говоря уже о том, что гений русской литературы Антон Павлович Чехов написал, что в Греции все есть. А он был очень реалистичен в деталях!
– А он не написал, как туда проехать?
– Нет. Он учил географию по учебнику. А ты?
– Что – я?
– Ты – учил географию по учебнику? В школе? Не отвечай – я угадаю! Если нет – или ты болел, или тебя украли цыгане и заставили просить милостыню. Как мало мы знаем друг о друге!.. – сокрушенно поник Белинский.
– Однажды я уже это слышал от фээсбэшника, – сказал я.
Белинский снял с полки, в смысле вытащил из ящика «Атлас мира» и раскрыл политическую карту Европы.
– Через Киев в Кишинев… – вел он ногтем, – Бухарест, София. А дальше – Греция.
– Через Киев нельзя, – предупредил я. – Там сейчас фашистская хунта.
– Когда?! – подпрыгнул Белинский. – Какая?!
– Ты что, дурак? Которая совершила кровавый переворот.
– Ужас какой… – прошептал он. – Тогда… мы пойдем через Полтаву и Черкассы. В Полтаве жил Гоголь, там нет фашистской хунты.
– Есть, – сказал я.
– Откуда?
– Из Киева.
– А… зачем она там?..
– Чтобы совершить кровавый переворот, – предположил я.
– Тогда… через Харьков и Львов.
– Там тоже хунта.
– Я не понимаю. Она что, везде? И давно? Сколько уже?
– Сколько надо, столько и хунта.
– А… у нас?.. – со страхом спросил Белинский.
– При чем тут мы? У нас, слава Богу, демократия.
– Ф-фух… – облегченно выдохнул он. – А то я уже испугался.
Отцы и дети
И тогда я делаю ошибку. Я иду погулять в наш парк. В нем желтые листья, и почти нет в начале дня людей, и танк Т-34 на постаменте. Звездочка алеет на башне. А на другой маленькой полянке, или внутреннем скверике, как сказать, куда звездой сходятся несколько аллеек, стоит гипсовый лев. Или алебастровый. Белый. Сероватый от погоды, облупившийся, конечно. К этому танку и этому льву меня водили гулять еще ребенком, только ходить начал.
Теперь я часто думаю об этой символике. Страна готовила меня к боям и победам. Воспитывала из меня солдата и повелителя. И где та страна с ее гордыми идеями? В глубокой заднице. А на самом дне этой задницы – я, верный сын своей родины. Повелитель помойки семнадцатого дома.
Я выбираю удобное место на траве, чтоб светило солнце и был виден лев. Он скалит клыки, а морда у него старая и удивительно добрая. Лежу, удобно опираясь плечами и головой на мою сумку, пристроенную к березе.
От этого льва начался мой жизненный путь. Совершил огромный, почти полувековой круг и замкнулся. Но это только кажется, что замкнулся. Когда у тебя ничего не болит, и тебе не мокро и не холодно, и ты сыт, и ничего не боишься – ты понимаешь, что еще не поздно. И силы, оказывается, еще есть. И – самое главное и удивительное! – желание есть, воля есть! Я еще поднимусь, ребята. Прорвемся. Я умею. И знаю как. И не из такого поднимались.
Злая и трезвая точка в мозгу, как мент с дубинкой среди поющей толпы, беззвучно предрекает тщету всех надежд: не в первый раз. Но злой и трезвый внутренний мент едва уравновешивает чашу весов – а на другой чаше как раз поющая толпа. И малейшее усилие сдвинет мечту к движению в реальность. Все зависит от тебя самого, вот в чем дело. Э, доводилось мне делать вещи и покруче.
…В голову попала разрывная пуля, голова взрывается! Рука оторвалась! От следующего удара я прихожу в себя. Проснулся. Меня пинают, быстро, зло! Хотя несильно. В ухо больше не попадают.
Это мелкие. Беспризорники. Промышляют. Я их добыча. Все случилось из-за сумки. Ее рвут с лямки, перекинутой через шею подмышкой.
Черная лакированная туфля с острым твердым носком бьет особенно больно. Пацанов человек шесть, на вид еще дети, и жалости они не знают. Зверенышам убить – азартная игра. Я прикрываю лицо руками, подтягивая колени к животу.
Сумка. Я заснул с сумкой. Клетчатая клеенка, как у челноков, но поменьше. У каждого вольного человека есть сумка. В ней хранится его собственность, необходимая для жизни. Куртка на поролоне, болоньевый плащ или кусок пластиковой пленки – от дождя и на подстилку, шерстяная шапочка. Еда в пакетике, ложка, нож. Пара пластиковых стаканчиков, кружки сейчас не достать. Может быть еще годный будильничек, какая-нибудь красивая безделушка на обмен. Может быть рубашка, свитер, носки-трусы практически целые.
Вот на сумки они и охотятся. Они растут, им есть надо…
Как бы не убили! Могут плеснуть бензином и поджечь. Могут полоснуть лезвием. Могут камнем по голове. Надо встать!!! Убью одного – остальные убегут.
Отдать сумку? Поздно. Они завелись всерьез. Мое счастье, что слабенькие и хилые. Дети подвалов, наркоманы. Их рваные кроссовки и боли не причиняют, только один в больших берцах бухает с размаху в ребра, как таран. А вот черная остроносая туфля так и гвоздит!
Я перехватил тонкую щиколотку выше туфли и сильно дернул. Пацан упал, я мигом дотянулся схватить его за яйца и вывернул с силой. Он взвыл и скорчился.
Двумя руками держась за березу, я сумел подняться на ноги, пряча лицо от растопыренных пальцев, которые норовили ткнуть мне в глаза. Тут лямка сумки моей наконец лопнула от рывков, и грабители мои и убийцы бежали с ней и скрылись меж деревьев.
Вот гадство. Я остался без вещей.
Поверженный враг скорчился на боку, держась за свой детский размножительный аппарат. Надо было или свернуть ему шею для спокойствия, или как-то помочь. Они злопамятные, малолетки. Замурзанный, тощий, из зажмуренных глаз слезы. А рожа исцарапана, губы сжаты. Злой мальчишка.
Курево я держал в кармане, в пачке из-под «Бонда». Не помялось. И зажигалка осталась на месте.
– Куришь, крутой бандит? – спросил я, пуская дым.
– Убью, – глухо пообещал он с земли.
Через пять минут мы сидели рядом и курили по второй.
– Зачем же вы у своего, у старика отбираете? – говорил я. – Крутые – так бомбите воздушных челов (богатых людей). Взял приемник из тачки – и живи сытно.
– А чего тебе зря пропадать? – равнодушно сказал он. – Риска нет, а навар какой-никакой. Хоть покурить, может из барахла чего найдется.