Закатное солнце - Осама Дадзай 10 стр.


Доктор и дядя молча обменялись взглядами, на глазах у обоих блестели слезы.

Встав, я вышла в столовую и, приготовив лапшу так, как ее любил дядя, отнесла четыре пиалы — для доктора, Наодзи и дяди с тетей — в китайскую гостиную, потом, показав матушке сандвичи, привезенные дядей, положила их у ее изголовья.

— У тебя столько хлопот, — прошептала матушка.

Проведя некоторое время за беседой в китайской гостиной, гости собрались уезжать. У дяди и тети вечером было какое-то дело в Токио, требующее их непременного присутствия, доктор тоже не мог больше оставаться. Дядя передал мне конверт с небольшой суммой денег, а доктор, оставив необходимые предписания сиделке, заверил нас, что после укола дня три-четыре можно не беспокоиться, тем более, что матушка в полном сознании, и никаких серьезных изменений в сердце у нее нет. Скоро все они сели в автомобиль и уехали.

Проводив гостей, я вернулась к матушке. Она улыбнулась своей особенной ласковой улыбкой, которой улыбалась только мне, и еле слышно прошептала:

— Устала?

Ее лицо было таким живым, оно словно светилось изнутри. «Наверное, рада, что увиделась с дядей», — подумала я.

— Нет, — ответила я. Мне вдруг стало легко, и я тоже улыбнулась ей.

Это были последние слова, которые я от нее услышала.

Часа через три матушка скончалась. Моя красивая матушка, последняя благородная дама в Японии, скончалась в тихий осенний вечер, в тот момент, когда сиделка измеряла ей пульс, а рядом были только два близких ей человека — Наодзи и я.

Ее лицо почти не изменилось после смерти. Когда умирал отец, его черты сильно исказились, но лицо матушки осталось прежним, она просто перестала дышать. Ее дыхание оборвалось так незаметно, что я даже не поняла, когда именно это произошло. Отек исчез еще вчера, щеки были гладкие, как воск, бледные губы изгибались в легкой улыбке, она была еще прелестнее, чем при жизни. Я подумала, что она похожа на Деву Марию в «Пиете».

6

Перехожу в наступление.

Я не могу бесконечно предаваться скорби. У меня есть за что бороться. Новая мораль. Впрочем, нет, зачем лицемерить? Любовь. Ничего, кроме любви. Так же, как Роза не могла жить без своей новой экономики, я не могу жить без любви. Мне кажется, это ко мне обращены слова Иисуса Христа, которыми он напутствовал своих двенадцать учеников, когда посылал их в мир, чтобы они разоблачали лицемерие священников, фарисеев, книжников и правителей, чтобы прямо и открыто возвестили людям об истинной Божественной любви.

«Не берите с собою ни золота, ни серебра, ни меди в поясы свои,

Ни сумы на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха.

Вот, Я посылаю вас, как овец среди волков: итак будьте мудры, как змии, и просты, как голуби.

Остерегайтесь же людей: ибо они будут отдавать вас в судилища, и в синагогах своих будут бить вас.

И поведут вас к правителям и царям за Меня, для свидетельства перед ними и язычниками.

Когда же будут предавать вас, не заботьтесь, как или что сказать; ибо в тот час дано будет вам, что сказать;

Ибо не вы будете говорить, Дух Отца вашего будет говорить в вас.

И будете ненавидимы всеми за имя Мое; претерпевший же до конца спасется.

Когда же будут гнать вас в одном городе, бегите в другой. Ибо истинно говорю вам: не успеете обойти городов Израилевых, как придет Сын Человеческий.

И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить; а бойтесь более того, что может и душу и тело погубить в геенне.

Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир принес Я принести, но меч.

Ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человека — домашние его.

Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня.

И кто не берет креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня.

Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее».

Перехожу в наступление.

Интересно, рассердится ли на меня Иисус Христос, если я дам клятву свято следовать этим его заповедям, но только ради плотской любви? Я не понимаю, почему так дурна плотская любовь, и чем она хуже любви целомудренной. Я не могу отделаться от ощущения, что в сущности это одно и то же. О, я способна заявить во всеуслышанье: есть человек, который ради этой непонятной целомудренной любви, ради плотской любви, ради печали, от нее неотделимой, готов погубить душу и тело в геене огненной, и этот человек — я.

Дядя взял на себя все заботы о похоронах, была проведена неофициальная церемония в Идзу и официальная в Токио, после чего мы с Наодзи вернулись в Идзу и стали жить, хоть и бок о бок, но почти не разговаривая друг с другом, какой-то непонятной несуразной жизнью. Наодзи забрал все матушкины драгоценности, заявив, что ему нужны средства для издательства, и пьянствовал в Токио, изредка он возвращался бледный, как смерть, еле держась на ногах, и сразу валился в постель. Однажды он привез из Токио какую-то девицу, кажется, танцовщицу, ему и самому явно было неловко, поэтому я сказала:

— Я съезжу в Токио, ладно? Давно хотела навестить подругу. Я задержусь дня на два или на три. А ты поживи пока здесь, тем более что готовить еду есть кому.

Я повела себя «мудро, как змея», не преминув ловко воспользоваться его слабостью, побросала в сумку туалетные принадлежности, кое-какую еду и, ощущая удивительную свободу, уехала в Токио, чтобы встретиться с ним.

Я доехала до станции Огикубо в пригороде Токио и вышла через северный выход. Отсюда (я давно уже как бы между прочим выведала это у Наодзи) было минут двадцать ходьбы до его нового жилища.

Дул резкий, холодный ветер. Когда я вышла на станции Огикубо, уже стемнело. Остановив случайного прохожего, я назвала ему адрес, узнала, в какую сторону идти, и около часа брела по темным окраинным улочкам, глотая слезы и чувствуя себя одинокой и беспомощной. Споткнувшись о какой-то камешек, я едва не упала, ремешок моих гэта с треском лопнул, я остановилась в замешательстве, и тут вдруг на одном из домов справа заметила белевшую в темноте табличку, на которой вроде бы было написано «Уэхара». Держа в руке гэта, я в одном носке подбежала к воротам — на табличке действительно было написано «Уэхара Дзиро», но в доме было совершенно темно.

Что же делать? Постояв еще немного, я решилась и, словно бросаясь в омут, всем телом припала к двери.

— Кто-нибудь есть дома? — позвала я, потом, проведя кончиками пальцев по решетчатой двери, прошептала:

— Уэхара-сан!

Мне ответил женский голос.

Входная дверь отворилась изнутри, и оттуда появилась женщина старше меня года на три, с тонким лицом, исполненным немного старомодного очарования. Улыбнувшись мне из темноты, она спросила:

— Кто вы?

В ее голосе не было ни тени враждебности или настороженности.

— Я? Да нет, я…

Я так и не назвала своего имени. Если я перед кем-то и стыдилась своей любви и чувствовала себя виноватой, то только перед этой женщиной. Робко, с некоторой даже угодливостью в голосе, я спросила:

— А сэнсэй, его что нет?

— Нет, — ответила она и, с жалостью посмотрев на меня, добавила, — но если он вам нужен…

— Он далеко отсюда?

— Вовсе нет, — она прелестным жестом прикрыла рот рукой. — В Огикубо, возле станции есть кафе, которое называется «Сираиси», зайдите туда, вам скажут, где он может быть.

— Правда? — вне себя от радости воскликнула я.

— Ой, но ваши гэта…

Женщина предложила мне войти, усадила на ступеньку и вручила кожаный шнурок, который я тут же стала продевать вместо ремешка. Тем временем она зажгла свечу и вынесла ее в прихожую.

— К сожалению, у нас перегорели обе лампочки. Они теперь никуда не годятся: страшно дорогие, а перегорают мгновенно. Муж покупает, когда он дома, но вот уже два дня, как его нет, вот мы и сидим без гроша, как стемнеет, так и ложимся.

Она сказала это, ничуть не смущаясь, и простодушно улыбнулась мне. За ее спиной маячила тонкая фигурка девочки лет тринадцати. Ее большие глаза смотрели немного исподлобья, она явно была диковата.

Враги. Я так не думала, но эта женщина и девочка когда-нибудь наверняка будут считать меня своим врагом и ненавидеть. При этой мысли моя любовь как будто чуть потускнела. Закрепив ремешок, я поднялась, отряхнула руки и, не в силах превозмочь вдруг подступившего ко мне дикого отчаяния, подумала, а что если мне вбежать в комнату и в темноте, сжав руки этой женщины, заплакать? Искушение было слишком велико, но потом я представила себе свое распухшее от слез жуткое лицо, мне стало противно, и, с подчеркнутой вежливостью поблагодарив женщину, я вышла на улицу и пошла дальше, с трудом противостоя порывам ветра. Перехожу в наступление. Влюблена. Люблю. Сгораю от страсти. Все это правда. Правда, влюблена. Правда, люблю. Правда, сгораю от страсти. Влюблена, и этим все сказано. Люблю, и этим все сказано. Сгораю от страсти, и этим все сказано. Я уверена, что его жена исключительно добрая, замечательная женщина. У него прелестная дочь. Но даже если меня призовут на Божий суд, я не признаю себя виновной. Человек рожден для любви и революции. Даже Бог не может наказать меня за это. Я вовсе не такая уж скверная женщина. Я просто люблю и горжусь своею любовью. И я готова две, три ночи ночевать в открытом поле, только бы знать, что потом я хоть мельком увижу его.

Я сразу же нашла кафе «Сираиси». Но Уэхары там не было.

— Он в Асагатани. Это уж точно. Выйдете на станции Асагатани, оттуда еще полтора квартала или что вроде того, в общем, увидите лавку жестянщика, завернете направо, пройдете еще полквартала. Там будет маленькая закусочная «Янагия». Сэнсэй в последнее время оттуда не вылезает, он без ума от тамошней О-Сутэ. Да, такие вот дела…

Я дошла до станции, купила билет, села в поезд, идущий в сторону Токио, вышла в Асагатани, прошла полтора квартала, у лавки жестянщика свернула направо, прошла еще полквартала. В «Янагия» было безлюдно и тихо.

— Сэнсэй только что ушел. Сказал, что пойдет в «Тидори» на Нисиогикубо и там будет пить до утра, — сообщила мне хозяйка, спокойная, приветливая женщина с благородными чертами лица, на вид чуть моложе меня. Может, это и была та самая О-Сутэ, от которой он без ума?

— «Тидори»? А где это?

Я готова была плакать от отчаяния. «А не схожу ли я с ума?» — вдруг подумалось мне.

— Ну, я точно не знаю. Вроде бы надо сойти на станции Нисиогикубо, выйти через южный выход и тут же свернуть налево. Спросите там у полицейского, он вам покажет. Только таким, как сэнсэй, всегда мало, наверняка еще до «Тидори» завернет куда-нибудь.

— Попытаюсь найти. До свидания.

Опять все сначала. На станции Асагатани я села в поезд, идущий до Татикава, проехав Огикубо, вышла на станции Нисиогикубо, прошла через южный выход, сгибаясь под резкими порывами ветра, добрела до полицейского поста, спросила, как найти «Тидори», и почти побежала по ночной улице в указанном направлении. Найдя освещенную синими фонарями вывеску, на которой было написано «Тидори», без колебаний отодвинула решетчатую дверь.

За дверью оказалась небольшая прихожая с земляным полом, сразу за ней находилась комнатушка, в которой клубами висел табачный дым. Вокруг большого стола сидело человек десять, шумная пирушка была в самом разгаре. В ней участвовали три девицы, моложе меня. Они курили и пили сакэ.

Стоя на земляном полу, я некоторое время озиралась в растерянности, пока не увидела наконец того, кого искала. И вдруг все происходящее стало казаться мне дурным сном. Не может быть! Шесть лет. Он стал совершенно другим человеком!

Неужели это[object Object] радуга, М. Ч… человек, ставший смыслом моего существования? В углу комнаты сидело существо, больше всего напоминавшее старую, сгорбленную обезьяну: нечесаные, как и прежде, волосы поредели и приобрели какой-то тусклый рыжеватый оттенок, лицо пожелтело и стало одутловатым, веки покраснели и набрякли, в постоянно шамкающем рту не хватало передних зубов.

Одна из девиц заметила меня и глазами показала на меня Уэхаре. Не вставая с места, он вытянул длинную тонкую шею и устремил взгляд в мою сторону, потом с совершенно непроницаемым лицом кивнул, чтобы я подошла. Хотя компания продолжала веселиться, вроде бы не обращая на меня никакого внимания, сидевшие за столом как-то незаметно потеснились и освободили местечко справа от Уэхары.

Я молча села. Наполнив до краев стоящий передо мной бокал, Уэхара подлил сакэ себе и хрипло сказал: — Будьте здоровы!

Бокалы — его и мой — чуть соприкоснувшись, слабо и печально зазвенели.

«Гильотина, гильотина, чур-чур-чур…» — произнес кто-то. «Гильотина, гильотина, чур-чур-чур» — подхватил другой, и, разом сдвинув бокалы, они выпили. «Гильотина, гильотина, чур-чур-чур, гильотина, гильотина, чур-чур-чур», — запели все вокруг больше похожую на бред песню и стали громко чокаться. Похоже, что озорной ритм воодушевлял всех собравшихся, они все чаще и чаще опрокидывали бокалы.

Кто-то, попрощавшись, уходил, но тут же вваливались новые гости и, обменявшись кратким приветствием с Уэхара, присоединялись к общему веселью.

— Уэхара-сан, послушайте, Уэхара-сан, там у вас есть такое место… Как же это, а вот — «да, да…». Как правильнее произносить? «Да-а, да-а…» или «да, да»? — перегнувшись через стол, стал приставать к Уэхара какой-то человек, в котором я узнала актера Нового театра Фудзита.

— Конечно, «да, да». Как будто вы хотите сказать: «Да, да, у «Тидори» действительно дешевое сакэ…»

— Опять вы о деньгах, — заметила одна из девиц.

— Один сэн за двух воробьев — это дорого или дешево? — вмешался аристократического вида юноша.

— Вспомните, как сказано: «…пока не отдашь до последнего квадранта»… Или вот еще мудреная притча: «И одному дал он пять талантов, другому два, иному один, каждому по его силе…» Похоже, что и Иисус в своих расчетах исходил из мелких денег, — вставил еще один господин.

— Он ведь еще и выпивоха был изрядный, — заметил другой, — недаром в Библии полным-полно притч о вине. Сами посудите, там написано, что его осуждали, говоря: «вот человек, который "любит пить вино"». Не человек, который «пьет вино», а именно который «любит пить вино», то есть трезвенником он наверняка не был.

— Будет вам, перестаньте. Да, да, вы уже и Иисусом готовы прикрыться, желая оправдать собственную безнравственность. Эй, Тиэ-тян, выпьем.

«Гильотина, гильотина, чур-чур-чур…»

Звонко чокнувшись с самой молодой и красивой девицей, Уэхара залпом выпил. Сакэ потекло у него по подбородку, он каким-то бесшабашным жестом резко вытер его ладонью и несколько раз громко чихнул.

Тихонько поднявшись, я вышла в соседнюю комнату и спросила у изможденной, болезненно-бледной хозяйки, где туалет. Когда, возвращаясь, я снова проходила через эту комнату, то обнаружила там девицу, которую, кажется, звали Тиэ-тян, самую молодую и самую красивую. Она стояла с таким видом, будто ждала меня.

— Вы не проголодались? — приветливо улыбаясь, спросила она.

— Да, немного, но у меня есть с собой хлеб.

— К сожалению, у нас ничего нет, — сказала хозяйка. Она сидела, привалившись к хибати[13] с таким видом, будто ее не держат ноги.

— Покушайте в этой комнате, — добавила она, — с этими пьянчугами можно просидеть весь вечер и остаться голодным. Садитесь сюда. И вы, Тиэ-тян, тоже.

— Эй, Кину-тян, еще сакэ, — донесся крик из соседней комнаты.

— Иду, иду — послышалось в ответ из кухни, и оттуда с подносом, на котором стоял десяток кувшинчиков, появилась служанка, так называемая Кину-тян — женщина лет тридцати в изящном полосатом кимоно.

— Подожди-ка, — остановила ее хозяйка. — Сюда тоже принеси парочку, — улыбаясь, распорядилась она. — И еще, Кину-тян, не в службу а в дружбу, сбегай-ка в соседнюю лавчонку, принеси две порции лапши.

Назад Дальше