— Очень холодно у вас в клубе, — ответила квартирантка.
— А мне ничего. А когда этот цыган свою аспидную бороду поднял, даже жарке стало. И где он ее себе, такую дремучую, добыл?
Теперь и Николай Петрович мог без всяких помех продолжать заседание товарищеского суда. Однако на этот раз он, по-видимому, решил воздержаться от любых неосторожных шуток, чреватых опасностью нежелательного взрыва. Еще не вполне оправившийся от растерянности голос его, когда он вновь поднялся за столом, прозвучал чуть смущенно и серьезно:
— Есть, граждане, мнение по данной мелкой краже прения сторон не открывать, поскольку обвиняемый Пустошкин, помимо чистосердечного раскаяния и полного возмещения убытков потерпевшей бабушке Медведевой, добровольно согласился внести положенный штраф в сумме десяти рублей. — И Николай Петрович опять поочередно переглянулся за столом с членами товарищеского суда, которые и на этот раз авторитетно покивали ему головами. — Деньги, Вася, ты через сельсовет будешь вносить или с собой принес?
— С собой.
Пустошкин привстал со своего места, положил на стол пачку новеньких рублей и опять сел. Но председательствующий Николай Петрович тут же и поднял его:
— Нет, теперь тебе, Вася, не обязательно на этом почетном месте сидеть.
Чуткий зал незамедлительно откликнулся:
— А если ему там понравилось?
— Нехай еще трошки посидит!
— Пусть привыкает.
Как всегда, особенно беспощадны были женщины:
— На груше ему, конечно, еще почетнее было сидеть.
— Теперь тебе, Вася, прямой расчет в цыганскую веру переходить.
— Без бороды его не примут.
— Бороду мы ему в драмкружке какую угодно подберем.
— А усы он пускай свои отпустит.
— Усы будут рыжие, а борода черная.
Под градом этих реплик Пустошкин, пригнувшись, пробирался по проходу в глубь зала, выискивая себе место поскромнее, там, куда не так достигал скуповатый свет, ниспадавший сверху от люстры. На помощь ему пришел все тот же Николай Петрович, постучавший карандашом по горлышку графина на столе:
— Попрошу реагирование прекратить. И тем, которые явились сюда с малыми детишками, предлагаю покинуть зал. Сколько еще раз можно предупреждать?!
В глубине полуосвещенного зала началось какое-то смутное движение: что-то замелькало, зашмыгало между рядами, зашелестели юбки, и несколько женских голосов неуверенно возразили Николаю Петровичу:
— Детишек тут давно уже нет.
— Они уже спят давно.
Николай Петрович, распрямляясь за столом, раздул ноздри:
— Я по воздуху слышу.
И серьезно-негодующий мужской голос немедленно поддержал его:
— Понакормят их огурцами с молоком и ведут с собой в клуб. За это тоже бы надо штрафовать.
— За что? За воздух?
— А как же усчитывать?
Засмеявшись, публика опять настроилась было на игривую волну, но председатель поспешил в самом зародыше пресечь неуместное веселье:
— Открыть окна. А Шелоро Романовой предлагаю занять свое место на скамье.
Добровольцы бросились открывать большие окна с двух сторон зала, и тотчас же в клуб из окружающей степи, как из большой чаши, пролилась свежесть летнего августовского вечера и стал наплывать отдаленный гул кукурузоуборочных комбайнов, иногда перебиваемый более близким гулом автомашин со шляха, а под потолком вокруг люстры радужным венчиком закружились ночные жучки и бабочки.
Хозяйка придорожной корчмы спросила у своей новой постоялицы:
— Кого ты там все время выглядаешь? Так и егозишь на своем месте.
— Просто мне интересно на ваших цыган посмотреть.
— А, ну смотри, смотри. Я же тебе говорила, что у нас не нужно и в театр ходить. Сиди спокойно. Сейчас начнется второе действие спектакля.
На груди у Николая Петровича вновь пришли в движение все его военные и гражданские медали.
— Вас, Шелоро Романова, еще сколько раз можно приглашать?
Нисколько не обескураженный суровыми интонациями его голоса, женский голос спокойно ответил из полутьмы зала:
— А мне и отсюда хорошо видно.
Николай Петрович наискось через грудь и поперек пояса провел пальцами, как если бы на нем сегодня был надет не штатский учительский пиджак, а гимнастерка, перехваченная портупеей и офицерским ремнем, и награды прогремели у него на груди.
— А суду ничуть не интересно, чтобы вам было видно. Суду интересно, чтобы все люди могли на вашу личность посмотреть. Но, конечно, если вы протестуете, мы можем и заочно решить.
— Ты меня, Николай Петрович, не стращай. Я не из пугливых.
Но все же к сцене, на которой заседал товарищеский суд, Шелоро вышла. Она, кажется, и в самом деле не настроена была бояться всей этой грозной процедуры суда. Иначе она не нарядилась бы сегодня так, как если бы пришла сюда не в качестве обвиняемой, а на какое-нибудь торжество: в свою несомненно лучшую красную индыраку [3], из-под которой выглядывала широкая кайма другой, еще более красной юбки с выглядывающими, в свою очередь, из-под нее совсем уже алыми кружевами. И когда, останавливаясь перед сценой и подбочениваясь, она независимо встряхнула головой, ее крупные черные мериклэ, тремя низками ниспадавшие с шеи на желтую думалы [4], прогремели, пожалуй, ничуть не тише, чем благородный металл заслуженных наград на груди у Николая Петровича. Нельзя сказать, чтобы она красива была, но была у нее та вызывающая, с крупными глазами и крупными же губами и ярко нарумяненными щеками внешность, мимо которой нельзя было проскользнуть взору.
Хозяйка опять подтолкнула свою постоялицу острым кулачком:
— Теперь и смотри и слушай.
Николай Петрович, видя, что Шелоро остановилась перед столом и не торопится занять место на скамье, освобожденное для нее Пустошкиным, напомнил:
— Садитесь же, Шелоро Романова. В ногах, как вы знаете, правды нет.
На что последовал немедленный ответ:
— У кого нет, а у кого и есть.
И, не садясь на скамейку, а лишь покосившись в ту сторону влажно блестевшим зрачком, она быстро сунула руку за вырез своей думалы и, вынув оттуда что-то, положила на стол перед Николаем Петровичем.
— Это еще что такое?
Шелоро пояснила:
— Тут десять рублей. — И, помолчав, добавила: — Десятка.
Николай Петрович впервые за весь вечер коршуном вытянул из-за стола жилистую шею:
— Какая десятка?
— Мой штраф. Записывай за мной и распускай людей по домам. Тут все по рублю. Не веришь, можешь пересчитать. Какими мне люди подают, такими и я расплачиваюсь, а если мало… — И она опять было полезла рукой за вырез своей желтой думалы.
У Николая Петровича верхняя губа, приподнимаясь, обнажила вставные зубы, и затаившийся зал услышал, как он с высвистом выдохнул воздух.
— А вы знаете, гражданка Романова, что вам может быть за подобное вопиющее неуважение товарищеского суда?!
Шелоро неподдельно удивилась:
— Почему неуважение? Если б я не уважала, вы бы тут со мной до рассвета не разошлись, цыгане поговорить умеют. А я свой штраф тоже желаю добровольно уплатить. Записывай его, Николай Петрович, и распускай людей.
Брезгливым движением Николай Петрович отодвинул ее рубли от себя так резко, что они едва не слетели на пол и лишь чудом задержались на краешке стола зыбкой трепещущей стопкой.
— Вы что же, надеетесь от товарищеского суда своими нечестно заработанными деньгами откупиться?
Глядя на раздувшиеся ноздри Шелоро, можно было предположить, что сейчас она разразится бурей, но она лишь с сожалением посмотрела на Николая Петровича:
— Нехорошо, Николай Петрович. Тебя в нашем поселке и русские и цыгане уважают, а ты меня обидеть решил. Почему нечестными? Каждый человек получает деньги за ту работу, какую он умеет делать. Люди зря платить не станут. И ты, Николай Петрович, этими моими деньгами не гребуй. Тут за все мною прогулянные пять дней. На кукурузе я и зарабатывала не больше чем по два рубля в день.
Еще неизвестно было, как стал бы отвечать на все это Николай Петрович, потому что, судя по всему, такого поворота и он не ожидал. И он явно обрадовался, когда сидевший по правую руку от него член суда, мужчина с пушистыми ковыльными усами, грубовато бросил Шелоро из-за стола:
— А ты бы поменьше в кукурузе карты раскладывала. Могла бы, как другие, зарабатывать и больше.
Шелоро покачала головой с большими серьгами в ушах.
— Нам эта работа не подходит.
— Чем же она тебе плохая?
— Ты меня, бригадир, на слове не поймаешь, не думай, что только ты один тут самый умный. Если хочешь поймать, бери штраф, а если хочешь от меня правду узнать, то послушай. Я же не говорю — плохая работа, а не цыганская она. Под нашу природу не подходит. Кто смотря к чему от рождения привыкал. Мы люди из природы, и нам еще нужно время, чтобы к этой работе привыкнуть.
И здесь в третий уже раз за вечер хозяйка придорожной корчмы ткнула под бок соседку кулачком:
— Слушай, слушай! Сейчас ей за эту природу моя квартирантка Настя и врежет. Как цыганка цыганке. Видишь, она уже поднимается.
Над первым рядом заколыхался куст черно-блестящих волос, перехваченных белой ленточкой. И почему-то в зале сразу же прекратились всякое движение и самый невинный шум: полушепот переговаривающихся соседей, стыдливый кашель. Высокий и гортанный голос с насмешливой презрительностью поинтересовался у Шелоро:
— И от своей полдюжины беспризорных детишек ты тоже думаешь откупиться этой десяткой, Шелоро?
Ни на одну секунду не промедлила Шелоро со столь же насмешливо-презрительным ответом:
— Мои дети, Настя, тут совсем ни при чем. Вот ты когда себе заимеешь своих, тогда и будешь ими, как захочешь, торговать. Но до этого тебе еще придется хорошего муженька подобрать. А то ты, бедная, так еще и не решила, из каких себе выбирать — из бородатых или из молодых.
Почему-то при этих, словах Шелоро какой-то гул или, скорее, ропот прокатился по залу клуба, и Настя на минуту потупилась — не для того ли, чтобы скрыть краску, так и прихлынувшую к ее щекам. Но тут же она опять вздернула головку с модным начесом, и все увидели, что на лице у нее ни кровинки.
— Об этом не беспокойся, Шелоро, тебя с бубном я на свою свадьбу все равно не позову, а вот твоих при живой матери сироток, пока ты ездишь людей дурить, мне правда и купать приходится, и расчесывать, и глаза им цыганскими и русскими сказками на ночь закрывать. И это бы еще ничего…
Шелоро поклонилась Насте так, что ее мериклэ достали до самого пола, и серьезно сказала:
— За своих детишек, Настя, я тебе уже говорила спасибо и еще раз не поленюсь сказать, но это же, Настя, такая твоя должность за нашими детишками в детском садике глядеть, и тебе за это тоже немалые деньги платят.
Новая волна ропота, прокатившаяся при этих словах Шелоро, явно не свидетельствовала в ее пользу, угрожая затопить ее всплесками взметнувшихся в разных концах зала реплик:
— А у тебя какая должность?!
— Вот это называется мать!
— Может, тебе за это тоже зарплату платить?
А у жены Василия Пустошкина, которая даже привскочила со своего места, чтобы наконец-то взять реванш за позор, только что перенесенный их семейством, стремительный залп слов невольно для нее самой сложился, как в частушке:
— Она, значит, будет ездить ворожить, а мы, значит, будем ее деток сторожить?
И этого оказалось достаточно, чтобы вслед за взрывом смеха не израсходованная еще часть огня, предназначавшегося Шелоро, переключилась на нее:
— Вот это у Васи жена!
— Отомстила Малаша.
— Ждала, ждала и подстерегла…
— Так их, Малаша, этих цыганей!
— Чтобы они не обижали твоего Васю.
— За такой, Вася, танкой и ты не пропадешь.
Даже Шелоро заулыбалась. Все еще не садясь на свое место, Малаша Пустошкина попыталась было противостоять этому натиску и даже перекричать его своим натренированным в словесных баталиях с соседками басом, но даже и ей с ее могучим и рослым, под стать своему Васе, телосложением это оказалось не под силу:
— А, да ну вас!
И она села. Супругам Пустошкиным сегодня явно не везло на трибуне. И лишь тем они могли считать себя частично вознагражденными, что по залу, по рядам от человека к человеку еще долго передавалась вместе со смешками непредумышленная Малашина прибаутка: «Она, значит, будет ездить ворожить, а мы, значит, будем ее деток сторожить». Пока эти часто повторяющиеся слова не вызвали у кого-то в зале и совсем других, исполненных глубокой задумчивости слов:
— А на чем же они теперь могут ездить на свою ворожбу?
Не таким-то и громким голосом они были обронены, но ни от кого не укрылось, как вздрогнула Шелоро и улыбка тут же замерзла у нее на губах. Глаза ее, как два больших лохматых шмеля, зачем-то метнулись в полутьму зала и стали там шарить, выискивая что-то по рядам. Она совсем не умела и даже не пыталась скрыть, как ее напугал этот нежданно подкравшийся вопрос. Но, кажется, и не только ее, потому что и та громкоголосая часть аудитории, которая только что столь яростно атаковала Васю Пустошкина, сразу же оказалась безголосой, смиренной. Цыгане понурились и сидели молча. И только Настя, колыхнув кустом волос, отчетливо сказала:
— Об этом нужно спрашивать не у нее… Об этом лучше всего может рассказать ее муж Егор.
Николай Петрович поднялся за столом:
— Егор Романов здесь?
Очень скоро выяснилось, что Егор Романов, муж Шелоро, внезапно потерялся в полутемном зале клуба, как иголка в стогу сена. Должно быть, потому, что он был здесь, пожалуй, самым маленьким из всех мужчин — и не только из цыган. Правда, совсем недавно, несмотря на это, его и видно и слышно было больше всех, и яростнее всех он, как ястреб, наскакивал на Пустошкина, развевая полами своего сюртучка, — и вот Егор исчез. Жена его Шелоро с бледным тревожным лицом стояла у сцены, и глаза ее метались из стороны в сторону, как два больших шмеля, но самого Егора не было. И уже отчаявшийся вызвать его из полутьмы зала Николай Петрович так, должно быть, и махнул бы на него рукой, если б не тот же Пустошкин. Встав с места, он долго буравил глазами зал, неярко освещенный светом от движка, и, все-таки высмотрев то, что ему надо было, вдруг торжествующе завопил:
— Так вот же он где! Его же сами цыгане в своем темном кутке и хоронят.
И после этого тем же цыганам, которые надеялись спрятать Егора Романова от ищущих взоров, ничего другого не оставалось, как самим и вытолкнуть его из темноты на свет, как пробку из бочки.
Невольным взрывом смеха сопровождалось появление его перед столом, мелкорослого и щуплого, с торчащим из-за голенища кнутовищем, рядом со своей супругой Шелоро. Так она подавляла его внушительностью всех своих форм и объемов. Единственным, кто не мог сейчас позволить себе засмеяться или хотя бы улыбнуться, был председатель товарищеского суда Николай Петрович. Судорожно преодолевая улыбку, дергающую мускул щеки, он с преувеличенной официальностью спросил у Егора:
— У вас, Егор Романов, лошади есть?
В своем коротеньком сюртучке Егор стоял лицом к столу суда, спиной к залу.
— Есть, Николай Петрович.
— Сколько?
— Две, Николай Петрович. Конь и кобыла.
— Откуда же они у вас могли взяться, Егор?
Егор дотронулся до кнутовища у своей ноги и даже вытащил его до половины сапога, но тут же и засунул его обратно.
— Они, Николай Петрович, завсегда были моими.
Зачем-то понижая голос и отбрасывая свою официальную вежливость, Николай Петрович перешел на «ты»:
— Ты что же, их от государства скрыл?
Медали на груди у Николая Петровича отражали свет люстры, и ослепленный ими Егор учащенно моргал — веками.
— Скрыл.
— Где же ты мог их все эти годы скрывать?
— Я их, Николай Петрович, спервоначала в степу при табуне держал, а теперь домой в сарайчик перевел.
— Ас Указом Верховного Совета, Романов Егор, ты знаком или нет?
И тут вдруг все присутствующие увидели то, что никто не мог предположить. Этот маленький, тщедушный цыган, муж Шелоро, вдруг повалился на колени прямо перед столом, за которым заседал товарищеский суд.