Но в этот августовский вечер ничто не предвещало тех перемен в погоде к худшему, из которых, оказывается, можно извлекать и выгоду. И даже шофер одной-единственной за весь день машины, притормозившей у ворот домика на окраине поселка, видимо, никак не мог прервать своего рейса. Он только на минуту и приоткрыл дверцу кабины, чтобы ссадить свою пассажирку, и тут же нажал на железку.
— Говорят, бабушка, вы на ночлег пускаете?
— Кто это тебе сказал?
— Шофер. Который меня подвез сюда.
— И надолго тебе?
— Нет, только до утра.
— А утром ты что же, дальше поедешь?
— Как вам сказать. Может, дальше, а может…
— Не хочешь, так и не говори. Мне чужих секретов не нужно, это я просто так спросила.
Женщина, как видно, попалась не из разговорчивых, и хозяйка расспрашивать больше не стала. Спешить некуда. Обзнакомится и сама все расскажет.
— Я за ночь по рублю беру. — И хозяйка пояснила, отдергивая цветастую шторку: — У меня простыня и наволочки всегда стираные, я их после каждого постояльца меняю.
Женщина коротко ответила:
— Хорошо.
— Но если для тебя дорого, тут через два дома Анфиса Мягконосова по пятьдесят копеек берет, — сочла необходимым предупредить хозяйка. — Без телевизора. — И великодушно предложила: — Могу проводить.
— Не нужно, бабушка.
— Ну, тогда раздевайся. Тебя как величать?
— Дома меня зовут Петровной.
— Для Петровны ты еще молодая. Ты с какого года?
Приезжая женщина то ли не расслышала, развязывая концы туго затянутого на подбородке зеленого платка, то ли не захотела отвечать, и хозяйка попеняла:
— Скрытная ты. А я с моими постояльцами поговорить люблю. Мне при моей одинокой жизни иначе нельзя, я, может, из-за этого и надумала к себе постояльцев пускать. Если разобраться, заботы с ними больше, чем прибытка. С одним поговоришь, с другим — и знаешь, как кругом люди живут. Если бы я знала, что ты такая, я бы и не пустила тебя к себе, но теперь уже ничего не поделаешь, раздевайся и садись. Петровна так Петровна, а меня, значит, Макарьевной зови. А может, ты сразу с дороги и отдохнуть захочешь? У меня это как раз и есть женская койка. Тут, за грубкой, спокойно и ничего не видно, когда за столом мужчины сидят. Для них я за той занавеской три места держу, — они отдернула на другой половине комнаты другую шторку, за которой рядком стояли три узкие койки. — Когда в степи пурга, они у меня и по два на одной койке спят. Тогда и я с человека по пятьдесят копеек беру. А за стенкой в зале у меня постоянно одна молодая цыганочка живет. Но сейчас ее дома нету.
У приезжей женщины, укрепляющей шпильками рассыпавшийся венец темно-русых волос, замедлились движения рук, и она повернула к хозяйке голову. Та успокоила ее:
— Да ты не пугайся. Я раньше тоже цыганов боялась, а теперь сблизи рассмотрелась, что и среди них разные люди есть. У нас их тут, как им запретили кочевать, понаехало много, есть и бродяги, а от их ворожей попервости и не отобьешься, но теперь ничего, пообвыкли и от местных жителей отстали. Командируются на промысел в чужие места. Но моя квартиранточка Настя, видно, к этому непривычная. Грамотная и за квартиру всегда за месяц вперед отдает. — И только тут словоохотливая хозяйка спохватилась, что она совсем заговорила новую постоялицу. — Да ты, Петровна, если притомилась в дороге, не стесняйся, ложись.
— Я не устала.
— Ну, тогда давай с тобой поснедаем.
— Я уже, бабушка, пообедала.
Но хозяйка так и замахала на нее руками:
— Об этом и слухать не хочу. У меня не какая-нибудь шкуродеровка, и по рублю я не за одну же постель беру. Садись. У меня сегодня лапшица с куренком, а на второе я плацынду спекла. У вас дома плацынду пекут?
— А что это такое?
— Сама узнаешь. Это навроде слоеного пирога со сладким кабаком, но еще вкуснее. Не стесняйся, садись…
— У тебя детей много?
— Двое.
Хозяйка обрадовалась:
— И у меня двое. Девочки. Теперь обе в городе живут. Как повырастают, выскочат замуж, так, считай, и нет у тебя больше детей. Они ласковые у меня, а все равно при матери не захотели жить. Мы с покойным мужем хотели еще и мальчика иметь, но не привелось. А у тебя?
— Девочка и… — женщина только чуточку помедлила, — мальчик.
Но от многоопытного взора хозяйки и это не могло укрыться.
— Ты что-то вроде заикнулась. Не обижает он тебя? Бывают сыновья оторви да брось. У нас тут один, Васька Пустошкин, как напьется, так на родную матерю с кулаками лезет, из дому гонит. А протрезвеет — и опять, правда, ничего.
Но приезжей, видимо, захотелось поскорее внести в это ясность, и она твердо сказала:
— Нет, мой не обижает меня. Он совсем другой.
— Ну и слава богу. Вот и хорошо. Вот только я и не знаю, Петровна, как мне с тобой быть. Вечер сегодня у меня занятый, у нас в клубе товарищеский суд, а ты хоть, видно, и хорошая женщина, но для меня чужая, и не могу же я вот так сразу, с бухты-барахты, на тебя все свое достояние кинуть. Оно у меня не дармовое. Ты на меня не серчай.
— Я не серчаю. Хорошо, я пока могу где-нибудь на дворе побыть. На улице походить или за воротами на лавочке посидеть.
— Нет, это не годится! — сразу же отвергла хозяйка. — Что же это ты будешь по улице, чисто какая-нибудь сирота, слоняться? — Глядя на постоялицу, хозяйка колебалась. — Я вижу, ты женщина честная… — Но тут же, очевидно, все же более практические соображения одержали в ней верх над иными, и она вдруг предложила — А то, может, и ты на это время со мной пойдешь? — И, не давая женщине возразить, убеждающе заговорила: — Ты нисколечко не пожалеешь. У нас тут на товарищеский суд все лучше, чем в кино, любят ходить. Из-за одного председателя Николая Петровича стоит пойти. Хоть и пенсионер, а любит справедливость. — И она снова заколебалась: — Но если, конечно, ты наморилась с дороги…
— Хорошо, бабушка, я пойду, — быстро сказала женщина.
Хозяйка повеселела.
— Вот и спасибо. Я и сама, признаться, дюжей, чем, бывало, в церковь, люблю туда ходить. Мы тут в степи далеко от станции живем, артисты из города к нам не ездят и по телевизору то одним футболом, то хоккеем душат. А на товарищеском суде и поплакать и посмеяться можно…
— Что же ты так мало ешь? Али не нравится моя лапша?
— Нет, лапша хорошая.
— Спасибо, что похвалила, будто я и сама не знаю. Мои постоянные клиенты, шофера и другие приезжие, всегда ее требуют. А ты еле поворачиваешь ложкой.
— Просто мне с дороги что-то не хочется.
— С дороги люди всегда лучше едят, Ну, если не хочешь лапшу, то давай тогда с тобой плаценду есть. — И хозяйка метнула с кровати на стол завернутую в пуховый платок тарелку и развернула ее. — Я ее в летнице спекла, еще горячая. Сейчас я из погреба свежей сметаны достану.
Но постоялица остановила ее движением руки:
— Не беспокойтесь, пожалуйста. Я больше не буду есть.
— Ну, как хочешь. А может, ты обиделась на меня?
Приезжая женщина с искренним удивлением подняла от стола глаза:
— За что?
— А что я побоялась на тебя свою квартиру бросить. Но ты и сама в мое положение войди. Мы тут всегда жили без запоров и замков, хаты и погреба держали раскрытыми — и, слава богу, у нас не было никакого воровства, пока не понаехали эти цыгане. И какой только черт их в наши табунные степя пихнул! Нет, я ничего такого напрасно не могу про них сказать, и, говорят, они там, где живут, не позволяют баловства, такой у них закон, но только под видом цыган теперь кое-кто из своих повадился по сараям и погребам шуршать и чужие нажитые денежки в сундуках считать. Мне-то бояться нечего, я свои, если заводятся, на книжку кладу, там на них и проценты текут, но не побежишь же на почту каждый божий день. Так что уж ты, пожалуйста, не обижайся на меня.
Постоялица отодвинула от себя тарелку на столе.
— Я и не думала, бабушка, обижаться. С чего вы взяли?
— Ну и хорошо. Значит, давай будем собираться. Я толечко другую кофту надену — и можно выходить. Время уже немаленькое, да и клуб отсюда далеконько, пока мы до него дотелепаем, оно и будет как раз. У тебя с собой в узелке никакой другой одежки нет?
— Я в этой пойду.
— И то ладно. Ты еще молодая, и тебя тут никто не знает, а мне нельзя. У меня может клиентура пострадать. Сейчас я новую кофту надену — и пойдем.
Еще не совсем стемнело. Белые домики поселка, как пиленый сахар на зеленой скатерти, лежали посреди табунной степи, со всех сторон доступные взору.
— У нас тут ровнехонько, кругом видать, — хвалилась по дороге хозяйка.
Несмотря на то что все доступное плугу распахано было за эти последние годы, не исключая и задонских табунных земель, и на конскую колбасу — на казы— пошли косяки заарканенных на луговом приволье полудиких лошадей, кое-где еще оставались посреди буйно-зеленого разлива одинокие острова конных заводов и иногда еще можно было увидеть в степи золотистым облаком пропорхнувший по кромке табун жеребцов и кобылиц, еще не попавших в поле зрения «Заготскота». Забрызганный росой и солнечной пыльцой, вынырнет из высоких зеленей, прядая ушами, и тут же нырнет обратно. Только силуэт верхового табунщика и будет двигаться, отбрасывая гигантскую тень по предвечернему сизому лугу.
Вот и стягивались сюда, к этим островам, обложенным со всех сторон гулом тракторов, из окрестных придонских степей те, у кого до того вся жизнь прошла при лошадях и чье сердце теперь уже, вероятно, до конца своих дней не смогло бы освободиться из этого добровольного плена. И те старые табунщики с перепаханных под кукурузу лугов, которые решили, что им уже поздно переучиваться на воловников и дояров; и те вышедшие на пенсию ветераны казачьих дивизий Селиванова и Горшкова, которые так и не смогли смириться с мыслью, что конница уже навсегда отжила свой век. А вместе с ними и отлученные от лошадей по иной причине цыгане.
— Ты, Петровна, только приглядись. Сразу можно угадать, где они живут, — говорила хозяйка.
Но ее спутница и сама уже в этом убедилась. И не только по тому, что там, где жили цыгане, обязательно из конца в конец двора тянулась веревка и на ней, как знамена, проветривались на вольном воздухе красные, синие, оранжевые и всевозможных неслыханных цветов и оттенков одеяла. Но и по тому, что неполотые лебеда, татарник, осот выше заборов стояли в этих дворах, а из-за плотно прикрытых дверей сарайчиков, проходя мимо, можно было услышать и то, как отфыркиваются кони, которых их хозяева, вероятно в надежде на лучшие времена, прятали от чужих взоров. Но разве можно было их до конца спрятать. Тем более что по привычке или же по своей беспечности цыган нет-нет и забудет на колышке забора то вожжи, то уздечку, а иногда — где-нибудь посреди двора и дугу. И ни с каким иным не спутаешь этот смешанный теплый душок, которым потягивает из-за забора. Так могут пахнуть только конский навоз и степное сено.
И на большой улице, прорезавшей поселок конезавода с севера на юг, среди людей, тянувшихся все в одном и том же направлении — к сверкающему на закате окнами из зелени тополей зданию клуба, — не трудно было угадать цыганок и цыган, хоть и одетых, казалось бы, в то, во что одевались и все остальные, но все же в каком-то таком сочетании цветов, что те же самые кофты и юбки у женщин выглядели неизмеримо ярче и такие же, как на других, пиджаки и брюки у мужчин оказывались иными. Не говоря уже о платках и шляпах, которые никто иной не сумеет так повязать и заломить, как цыганка и цыган.
Большая площадь, упираясь в которую улица раздваивалась на рукава, обтекая ее вместе с клубом, как река обтекает остров, уже почти забита была автомашинами и мотоциклами, но и не только ими, а и верховыми лошадьми, с которых спешивались подъезжавшие с отделений конезавода табунщики, зоотехники, ветеринары. Спешиваясь, они накрепко привязывали лошадей к стволам тополей и акаций, потому что это все-таки были не какого-нибудь, а табунного содержания лошади, полуобъезженные и только привыкающие ходить под седлом. Натягивая ремни поводьев, они так и норовили порвать их и тут же упорхнуть в степь, по которой вокруг поселка катались из края в край различаемые их чуткими ушами копытные вешние громы табунов, пасущихся на приволье. И не вокруг машин и мотоциклов, как это обычно бывает в сельской местности у клубов в часы стечения народа, а вокруг них, бунтующих на привязи, очарованно собирались люди, чтобы перебрать их с головы до копыт по косточке и по шерстинке, не с поверхностным, а с придирчивым знанием оценивая и неоспоримые их достоинства и возможные изъяны. Впрочем, только самому опытному взору и дано было найти изъяны, а вообще-то, казалось, и не может их быть под этой выкупанной росами и вылощенной ветром и солнцем шкурой, розовеющей теперь под закатным солнцем. И все это была донская элита. Все новые и новые верховые подъезжали из степи. И вот уже вся площадь пофыркивала, стучала копытами, прядала ушами. Колахались над нею глазастые длинные морды. Вот где можно было смягчиться взору, истосковавшемуся по лошадям в век торжества моторов.
Хозяйка придорожной корчмы заметила, как даже ее молчаливая спутница не осталась равнодушной, когда наискось от них, через площадь, так и взвился на дыбы еще под одним подскакавшим из степи всадником конь и некоторое время даже потанцевал на месте, пока хозяин — какой-то цыган — не утихомирил его.
— Кто это? — спросила приезжая у хозяйки.
— Должно, какой-ся из табунщиков, — ответила хозяйка. — У меня, жалкая моя, к вечеру зрения совсем стала слабеть, а тут через всю площадь и вовсе не вижу. Одна мошкара перед глазами и вроде бы радуга. — И тут же она вдруг обрадованно ринулась вперед. — А вот эту я очень даже хорошо вижу. Сейчас я и тебя с ней познакомлю. Это и есть моя квартирантка Настя.
Но они не успели. Из-за угла, из проулка вывернулась и, круто осадив свой мотоцикл у самого крыльца клуба, стала быстро взбегать по его ступенькам девушка в оранжевой кофточке и в синих брюках. Большие карманы так и лепились на них со всех сторон. И местные женщины и цыганки, цветным кружевом опоясавшие подножье крыльца, молча расступились, давая ей дорогу и провожая ее взглядами. Когда она, вся какая-то прямая и тонкая, но не в бедрах, а в поясе, взбегала по ступенькам, узкие, с рубиновым кантом по швам модные брючки с каждым ее шагом натягивались, казалось, вот-вот лопнут. Но она, ничуть не опасаясь этого, взбежала на самый верх, все так же прямо, даже чересчур прямо держась и чуть-чуть, почти надменно, откинув назад черноволосую вьющуюся голову, так и не взглянув по сторонам. Это-то, вероятно, больше всего и задевало расступавшихся перед нею женщин, среди которых отдельной кучкой стояли цыганки. И одна из них, молодая и полная, не удержалась:
— Настя уже и на людей не глядит. Выше голов летает.
Девушка мгновенно обернулась на самой верхней ступеньке, и глаза ее, обежав толпу женщин, безошибочно выхватили из нее эту цыганку.
— Это ты, Шелоро? А я и не знала, что ты уже вернулась из своего коммерческого рейса.
Легкая, как от брошенного в воду камня, зыбь всколыхнула толпу женщин, и молодая полная цыганка, принимая вызов, выступила из нее, не переставая шелушить большой, надломленный с краю круг подсолнуха и, не глядя, с привычной ловкостью забрасывая себе в рот семечки. Глянцевито блестящая змейка так и тянулась в воздухе, не прерываясь, от ее руки к одному углу рта, а из другого угла свисала шелуха, ползла на подбородок.
Она притворно ужаснулась:
— Ах, уж ты, пожалуйста, извиняй меня, Настя, что я забыла тебе доложить.
— Ничего, Шелоро, ты еще успеешь отчитаться об этом там.
И движением подбородка девушка повела в сторону раскрытых настежь дверей клуба и, не задерживаясь, тут же скрылась в них.
А вслед за нею, как будто до этого ее одной только и недоставало здесь, как по команде, хлынули в клуб все остальные.