Я тут подумала, знаешь, ведь мы каждую ночь видим удивительные, необычные сны, так почему нам кажется, что день реальнее ночи? Может, это днем мы видим бесконечные сны и только ночью проживаем настоящую жизнь? В моих снах ты излучаешь спокойный свет, подолгу молча смотришь на меня, а потом уходишь вдоль кромки моря…
Кемер, лето 2009
Новый дневник. Новые надежды. Новый, третий десяток жизни. Я все еще дышу. Все еще с тобою. Теперь ты окончательно переселился в мое сердце. И ты снова спасаешь меня, снова уступаешь мне свое место в очереди, как в тот, первый день нашего знакомства…
Сейчас я понимаю, как, оказывается, сильно соскучилась по вкусу ежедневной радости. Как в детстве, когда, догоняя мячик, оступаешься, падаешь на сухой летний асфальт, быстро вскакиваешь на ноги и, осмотрев коленки, с облегчением видишь, что, кроме пыли, на них нет ни крови, ни царапин. «Как хорошо!.. Значит, мама ругать не будет». Короткая мысль-вспышка приносит облегчение, а в кармане сатиновых шортиков имеются еще ириски, и мяч, колобок непослушный, наконец утихомирился у кромки тротуара…
Так неужели, чтобы вернуть вкус радости в каждое мгновение, нужно испить тридцать чашек горечи, выплакать тридцать литров слез? Наверное. Конечно, в моих тридцати литрах было много того, что окрыляло, вдохновляло, возрождало. Но жизнь учит нас противостоять, бороться, ценить то, что добыто с трудом, что делает из нас пусть и сильных, но – инвалидов. А впрочем, я не жалею, что все это случилось. Хуже было бы, если бы вообще ничего не случилось. И я бы не стала такой спокойной, рассудительной, зрелой женщиной. Я улыбаюсь себе в зеркале: «Вера, это же круто, ты теперь женщина с тридцатилетней историей! Как хороший коньяк. Столько и не живут, детка…»
По субботам рутинно наведываюсь в ту крошечную кафешку на перепутье трех дорог. На перепутье всегда кажется, что есть выбор, правда? Именно там, за кружкой пышного эспрессо, вспоминаю, что было в начале моего пути (а кажется, в другой жизни). О том, какой угловатой и дикой была. Как вспыхивала от двусмысленных шуточек одноклассников. О том, как читала в обледенелых троллейбусах умные книжки и выполняла «домашки», как носила на ладошках синие крестики – напоминалки о важных делах. Какие дела были для меня важными тогда?..
Как неумело подставляла под поцелуй губы в свой первый раз и как до ужаса стеснялась раздеваться. А потом сочиняла утомительно длинные стихи о том, что я готова зачерпнуть горстями утреннее небо, чтобы любовь моя, проснувшись, им умылась. И так далее, и так далее. О том, какой сложной столичной девочкой я была, в безразмерном свитере, с томиком Сартра под мышкой, как записывала в блокнот остроумные выражения, чтобы вставлять их в разговор при случае. То время состояло из массы ошибок, отвергнутых возможностей, досадно потерянных близких людей. И все же в нем было то, что испарилось сейчас, – очаровательное бесстрашие перед жизнью, бесшабашность… В тридцать наступает трезвость…
В тридцать вычеркиваешь из списка вредных привычек такой пункт, как «самообман». В тридцать окончательно уясняешь правила жизни и, перебирая старые фотографии времен вызывающей театральщины во внешности и поведении, грустно улыбаешься, только лишь удивляясь: «Ну надо же…» В тридцать перестаешь искать себе выражение через образ – хочешь, наоборот, дотянуть себя до выбранного образа. Транслировать в эфир свою благополучность. Дрессируешь себя: не огорчаться, сидеть с прямой спиной, выбирать здоровые блюда, не курить натощак. В тридцать все обиды, разочарования юности обесцениваются, воспоминания о них начинаются теперь с легких, ностальгических вводных слов «а помнишь…»
Сегодня, завершая эту повесть моей жизни, я чувствую себя умиротворенной, хотя и осталось еще над чем работать. Всему свое время. Я счастлива. Не слепо, по-настоящему. Да, я еще до конца не разучилась запивать сигареты крепким кофе, не начала есть вовремя и исключительно правильную пищу, не перестала скупать платья угрюмых цветов на сейлах. Зато я с гордостью говорю: «Я счастлива». Слова, которые не принято произносить вслух то ли потому, что само счастье – дефицитный товар, то ли из-за боязни сглазить…
Теперь у меня есть мандариновый сад. Так много спокойной уверенности в слове «теперь» – с него начинаются мои осуществленные мечты. Долго я шла к этому, не раз простужаясь на холодном ветру, вытряхивая камушки из туфель, путаясь и сбиваясь с пути. Теперь я провожу вечера с биноклем в руках в подвесном плетеном гамаке – охраняю вооруженным взглядом кусочек побережья Средиземного моря, вид на который выпал на долю балкона в моем старинном домике. Я приветствую горящее марево заката, расстегиваю верхние пуговицы клетчатой рубашки и вдыхаю прохладный бриз, смешавшийся с терпким ароматом недозрелых цитрусов, упиваясь масштабом собственного счастья.
За спиной шумно колышутся разноцветные блузки на балконной веревке, из недр гостиной доносятся творческие вздохи отсыревшего орехового пианино, а на старинном, видавшем виды дубовом столе (с приходом лета выношу его на балкон) остывает кружка травяного чая с цветочным медом.
Мой старый двухэтажный домик из побелевшего кирпича пережил многое, служил многим. Если прислушаться, то можно услышать у его стен десятки разных голосов. Лирические меццо-сопрано, грустные, отчаянные, принадлежащие женщинам разных поколений, вынужденным ждать и помнить, служить и прощать. Жизнерадостные баритоны добродушных и влюбленных в жизнь простоватых, хозяйственных мужчин. Писклявые детские голоса, капризные, бойкие, настойчивые. Плач бессонных младенцев, бархатные грудные ноты кормилиц, поющих колыбельные. Растресканные, будто старый сосуд, глухие старческие голоса, сетующие на неумолимый бег времени. Эхо бывших обитателей дома. Совсем не злое, спокойное, мирно живущее в этих стенах эхо. Я ничего против него не имею. Тем более, голоса эти почти не слышны из-за дыхания моря…
Долго решала – снять его или нет. В день по нескольку раз приходила к дому, оглядывала грустного, тоскующего по новым жителям старца. Конец моим визитам положила пожилая женщина с лицом, сияющим в обрамлении скромного платка. Появилась она буквально из ниоткуда и, словно прочитав мои мысли, сказала: «Не беспокойся, доченька, он добрый. В нем много счастья». Я еще подумала: правильно ли поняла ее слова, не услышала ли то, что хотела услышать? Да и была ли она вообще, эта пожилая женщина, или это мой мозг задымился в сорокаградусную жару?
Дом я сняла, а со временем решила его выкупить. Назвала его hombre.[6] Он действительно стал мне самым близким другом. На Востоке принято считать, что друзья – те, с кем тепло. В объятиях hombre я нашла настоящее семейное тепло, хотя сквозняки – неотъемлемая часть его истории…
Сегодня первая годовщина моего переезда сюда. Я с легкой тоской вспоминаю тот день, когда меня провожал дождливый Стамбул, и ту злодейку луну, катающуюся в иллюминаторе самолета, словно желток в огромной синей миске. Тоска по прошлому – как залежавшийся изюм. Ее смягчает живая вода настоящего…
По утрам вместе с Томом я спускаюсь к морю. День только пробуждается, купаясь в мутном белесом тумане, на который словно бы нанесли бледную мозаику с живописными орнаментами здешних мест. Кажется, что яркие краски никогда не смогут проступить сквозь утренний отвар. Но солнце наверху знает свою работу, оно расставит все по местам и совершит свой ежедневный круг почета, задавая ритм всей планете.
Иду по тропинке из выжженной травы, огибая кустарники диких роз. Мне жалко срывать миниатюрные бутончики, но иногда я все-таки не выдерживаю и отламываю пару колючих веточек с красно-бордовыми соцветиями на конце. Прячу их за спиной, будто готовлюсь сделать кому-то сюрприз. А потом оставляю розы на камнях побережья. Они будут смыты волной. Той же ночью, когда ветер наведается в Кемер, в мой турецкий город-спаситель у самого сердца Таврских гор.
Алмат Малатов
Жестокое солнце
[7]
– Куда это ты собрался? – Мать без особого интереса наблюдала за моими сборами. К тому, что я много езжу, она привыкла.
– К друзьям на выходные.
– А где они живут?
– За МКАДом.
Я не обманываю, Чечня действительно за МКАДом, но мама любит читать газеты и смотреть телевизор, пугать ее конкретикой ни к чему. Поэтому я втихаря уезжаю во Внуково.
Стойку, где регистрируют рейс до Грозного, я нахожу без труда: над толпой возвышается папаха, вокруг папахи стоят женщины в платках. В самолете почти никто не берет у проводника ланч: еще не истек Рамадан, днем соблюдается пост. Вылет задерживают «по причине интенсивного воздушного движения над аэропортом» (кто бы мог подумать, что над аэропортами бывает интенсивное воздушное движение), сам перелет – почти три часа, и из самолета я выхожу в состоянии жестокой табачной абстиненции. Меня должен встречать студенческий друг-чеченец, и я планирую спрятаться за угол и перекурить. Но вместе с другом меня приходят встречать его братья и пожилая мать, а при стариках там не курят, тем более днем, в пост.
При родителях не курит даже старший сын. Младшие братья не курят при старшем, на улицах нет людей с сигаретами. Покурить удается только через два часа, после подробного расспроса главы семейства о Москве, политике и здоровье моих родителей. Вспомнив школьные годы, мы дымим, спрятавшись за коровником.
Нет алкоголя в магазинах: сухой закон. Говорят, раньше были точки, где продавали наркотики, но сейчас разогнали всех торговцев – кого посадили, кого пристрелили.
Город производит странное впечатление: очень силен контраст между разрушенными домами и отстроенными районами. Стены недостроенного дома моих друзей испещрены входными отверстиями от пуль – обстрел шел с расстояния триста метров, выйти из комнаты было невозможно.
– Несколько дней не могли выйти, но жить надо, есть надо. Вышла, села картошку чистить, пусть стреляет. Вот тут была моя голова, а вот тут… – Старая чеченка показывает на пулевое отверстие в десяти сантиметрах выше.
– Страшно было?
– Привыкли, сынок. Некогда было бояться – сначала выживали, потом с мародерами боролись – и с нашими, и с русскими. А теперь опять начали дом достраивать. Было бы здоровье да руки – достроим.
Чтобы успеть посмотреть республику и поговорить со всеми, с кем запланировал, встаю непривычно рано – в девять утра. Помогает проснуться ругань во дворе – хозяйка, будто старая орлица, с клекотом напрыгивает на внучку, выговаривая ей сначала по-чеченски, а потом и по-русски, – мать у внучки русская, на двух языках быстрее дойдет. «Учишься плохо, по дому работаешь плохо, кто тебя замуж возьмет? Ничего не умеешь! Посмотри, как ты постель заправила – мужчина даже аккуратнее сделает!» На мой взгляд, девчонка работает не разгибая спины, прошу ее не ругать.
– Не-е-е, ленивая! – машет рукой старуха. 14-летняя Марьям застенчиво улыбается. Думаю, замуж ее возьмут без проблем – красивая.
– Так и всю жизнь проспать можно, – семидесятилетний отец семейства подмигивает мне. День стариков начинается в четыре утра – в пост едят затемно. Потом – доить коров, работать по хозяйству, торговать молоком и сметаной на рынке, вечером – смотреть телевизор, обогреваясь от самодельной газовой плиты. Посреди просмотра политических дебатов гаснет свет.
– Я бы тех, кто так с электричеством делает, на десять лет бы сажал! – ругается отец. Телевизор погас в самый интересный момент.
– Он старой закалки, – смеются в темноте тридцатилетние близнецы – младшие сыновья. Из десяти детей после войны осталось четверо, шестеро внуков – сироты, о них заботится вся семья.
Старший внук и везет нас в город на старой «Волге».
Основные трассы восстановлены, но разбитых участков все еще много. Сельская дорога в ямах от снарядов. По бездорожью привычно разгуливает местное население. Чеченки, спокойно вышагивающие на десятисантиметровых шпильках по щебенке, производят сильное впечатление. Много красивых женщин – как выраженно южного типа, так и светловолосых и светлоглазых. Местная мода не очень отличается от московской, разве что головными уборами – платками у женщин и песами (тюбетейками) у мужчин. Женщины из религиозных семей закрывают волосы целиком, женщины из более светских носят косынку или просто ободок из ткани. Встречаются и женщины с непокрытой головой – незамужние. На мой вопрос, не чревато ли это насилием, чеченец качает головой и объясняет, что изнасилований практически не бывает – все знают, что именно оторвут насильнику, и это не метафора.
Город отстраивается быстрыми темпами, и если не вглядываться в детали – обычный европейский город. Стекло, пластик, белый камень.
Вывески «Евроокна», «Дом мод», «Империя обуви» чередуются с лозунгами: «Рамзан Кадыров – достойный сын чеченского народа», «Спасибо за возрожденный город, Р.А. Кадыров», «Рамзан, аргунцы с Вами!»…
Портреты Кадырова – почти на каждом доме. Часто встречается триптих: Кадыров-отец, Кадыров-сын и Путин – вероятно, святой дух.
В городе еще не успели восстановить водопровод, и большая часть живет с привозной водой, которую покупают. Над источниками стоят многочисленные серные бани – горячая вода бьет из-под земли. Работа есть далеко не у всех, кто-то держит скот, кто-то торгует на рынке или занимается частным извозом. У дорог продают бензин в десятилитровых баллонах – его варят из конденсата. Относительно приличную зарплату получают врачи, в туберкулезном диспансере со следующего года обещали до тридцати пяти тысяч рублей, около двенадцати тысяч – зарплата нарколога.
Пятидесятилетняя Татьяна, родившаяся и выросшая в Грозном, работает в нефтяной промышленности, получает шесть-семь тысяч рублей. Она не уезжала из города ни на день, военные действия пересидела в квартире. Оконные проемы завешаны фольгой, воду еще не провели.
– Мы так и пересидели всю войну коммуной – я и три семьи из подъезда.
– Русские семьи?
– Нет, кроме меня, все чеченцы. Русские уехали почти все, сейчас потихоньку стали возвращаться. Если бы не Мадина с мужем, не знаю что бы я делала.
– А как вообще чувствует себя русская женщина среди чеченцев?
– Есть специфика, но особо ее не замечаю – я же местная. Гордый народ, взрывной, опасный, но открытый. Это Кавказ. Уклад кавказский жестокий, как здешнее солнце, но очень логичный. Просто – другой. В Москве бы я не смогла жить – была там, на ногу наступят в метро – и сразу скандал. Говорят, там в одном доме люди живут, а как зовут друг друга – не знают. Тут все по-другому.
Конец ознакомительного фрагмента. Полный текст доступен на www.litres.ru