Веселая жизнь, или Секс в СССР - Поляков Юрий Михайлович 11 стр.


Наливаясь административной злостью, я вломился к Торможенко. О Толе стоит сказать подробнее. Он был шевелюрист и упитан, а кроме того, имел в лице от природы некую страдательную задумчивость, которая юным начитанным дурочкам кажется очевидным признаком большого таланта, даже гениальности. В результате за него, курского вахлака, вылетела замуж дочка большого человека – директора «Профпромиздата» Сумкина. Учась в Литинституте, Толя трудился еще и кочегаром в бойлерной, так в те годы пристраивались многие начинающие писатели. Работа при отопительных агрегатах считалась почетной, указывала на гонимую избранность, к тому же истопнику полагались служебная жилплощадь и временная прописка, поэтому устроиться истопником было не так уж и просто. В теплый подвал на огонек к Торможенко слетались творческие соратники с подругами. Пили вино и водку, спорили об искусстве, читали по кругу стихи и прозу, хвалили друг друга и ругали Советскую власть. Кто-то привел однажды в подвал начитанную дочку Сумкина. Ее настолько потряс Толин монолог о стилистической беспомощности Достоевского, что вскоре она пришла к нему снова, а когда ей шепнули, что кочегар сочиняет голографический роман, бедняжка совсем ослабла и осталась до утра. Вскоре начинающий гений переехал в номенклатурную квартиру тестя в Безбожном переулке, а меня вызвал ТТ и объявил:

– Георгий Михайлович, я нашел нам в газету отличного парня. Талантлив невероятно! Пруст!

– Замечательно, – отозвался я без энтузиазма: Пруста в переводе Любимова я читал на ночь, чтобы уснуть.

Во всем, что не касалось будущего голографического романа, Толя был ленив до невменяемости. Когда я вошел в комнату, он, утопая в табачном тумане, сидел за столом и медленно, двумя пальцами бил по клавишам портативной «Олимпии», которую ему подарил на день рождения тесть.

– Написал? – спросил я.

– Ну что ты! Тяжело идет. Года три еще придется повозиться…

– Я не про роман. Информашки в номер написал?

– Заканчиваю, – сообщил он с такой твердостью в голосе, что стало понятно: даже не начинал.

– Через полчаса у меня на столе! Ясно?

– Угу. Ты чего такой нервный? – спросил гений скучным голосом.

– А разве ты ничего не знаешь?

– Не-е-ет. Роман пишу.

– Ну, и ладно. Как появится Крыков, проведем планерку. – Я повернулся, чтобы уйти.

– Погоди, – остановил Толя. – Знаешь, чего не хватает Дос Пасосу?

– Чего?

– Густоты.

– А Кафке чего не хватает? – полюбопытствовал я.

– Фантазии.

– Ясно. Через полчаса информашки у меня на столе. Если опять все будут начинаться со слов «недавно в ЦДЛ…», я тебя…

Он с удивлением посмотрел на меня, мол, и что ты мне сделаешь? Сумкин и ТТ дружили еще с университета, объединяла их любовь к загранкомандировкам и неприязнь к евреям. Обе страсти понятны: зарубежных впечатлений в жизни советского человека было слишком мало, а евреев, наоборот, слишком много.

– А знаешь, чего не хватает Булгакову? – спросил Толя.

– Воланда…

– Интересная мысль!

18. Ноги в окне

Опять за окошком две стройных ноги
Стучат босоножками бодрыми.
А вдруг, идиот, это твой андрогин
Уходит, играючи бедрами?!
А.

Я зашел в кабинет – небольшую комнату с полукруглым подвальным окном под потолком. Сквозь пыльные стекла были видны лишь унылые ноги прохожих да лапы пробегающих крупных псов. Зато кошки и собачья мелочь представали целиком. Летом попадались изящные дамские щиколотки и миниатюрные ступни, опутанные ремешками босоножек. Но зимой и в межсезонье – тоска: сапоги, боты, стоптанные башмаки с белыми разводами от соли, которой посыпали лед на тротуаре.

Я сел за стол, заваленный рукописями, гранками и «собаками» – так называются бланки для материалов, засылаемых в набор. Почему «собаки»? Надо спросить у Макетсона: он все знает.

В моем кабинете пахло кислым позавчерашним табаком. Чтобы освежить воздух, я открыл форточку и закурил, обдумывая завтрашнюю встречу с Ковригиным. Нет, это невозможно! Как я посмотрю в глаза писателю, на книгах которого вырос?! Сердце заныло, словно его продуло ледяным сквозняком будущего позора. «Заболеть, что ли?»

– Звал, экселенс? – ко мне, запыхавшись, вбежал Боба Крыков, большой, кудрявый и энергичный, как агрегат для забивания свай.

– Где ты был, павиан бесхвостый? – спросил я.

– Там, где былым бывать опасно, в глубине амритсарских лавок! – ухмыльнулся мой подчиненный. – Лисенок сегодня во вторую смену. Покувыркались немного. Что вытворяет – не передать! Потом белье из прачечной забирал. Ко мне сегодня тройка нападения приезжает с ночевкой.

– А как же Лисенок? Ты говорил, у вас серьезно!

– Очень серьезно! Фантастическая девчонка! А тройка для Папы, он вечером, часам к восьми, после коллегии, подтянется. Но ты можешь к ним пораньше забежать. Они отзывчивые…

Боба жил рядом с редакцией, тут же, на улице Качалова, в сталинском доме, где на первом этаже располагался единственный в Москве магазин, торгующий подержанными книгами на иностранных языках. Получить комнату в центре ему помог, обратившись куда следует, классик советской драматургии Мартен Палаткин, которого Крыков за глаза нежно величал «Папой», а «тройкой нападения» он звал юных подруг-штукатурщиц, веселых и распущенных.

– Зайдешь?

– Нет. – Я твердо решил встать на путь исправления.

– Зря. Папа не брезгует. Девушки простые, но очень способные. Хватают все буквально на лету. Я показал им на видаке «Калигулу». Повторили один в один! Папа сначала думал, они из ВГИКа, а штукатурщицами прикидываются. Забегай!

– Нет, мне дочь из сада забирать. Ты знаешь, что Арина разводится? – спросил я, чтобы сменить тему.

– Все знают. Я же предупреждал ее: хочешь погорячей и побольше – обращайся ко мне. Нет, эта дура стала с мужем экспериментировать. Мы до этого еще не доросли. Но Папа говорит, в Америке все давно женами меняются. Свинг!

Палаткин – маленький пузатый драмодел, писавший исключительно о Ленине, был женат на самой красивой женщине советского кино, пышнотелой блондинке с боттичеллиевским ликом. А поди ж ты – развлекается со штукатурщицами! Загадочны и не исхожены дебри советского секса!

– Когда уберешь свою этажерку из коридора?

– Скажешь тоже, экселенс! Это же открытая горка. Псевдоампир из грушевого дерева. Мастерская Шмидта. Конец прошлого века.

– Когда уберешь свою псевдогрушу? Все об нее спотыкаются!

– Уберу, экселенс, не сердись! Я не виноват, что ты попал с Ковригиным.

– Ты-то от кого узнал?

– Все уже знают. Андропов велел Ковригина опустить. А тебя на комиссию бросили, чтобы комар носа не подточил. Ты же русский.

– И что мне теперь, русскому, делать?

– А у тебя есть выбор?

– Нет.

– Тогда надо просто выпить.

– Нельзя, мне завтра на Ковригина дышать.

– Двести пятьдесят граммов за ночь превращаются в чистую энергию.

– Ладно, после планерки, – сдался я.

– Я пока сбегаю.

– Сказал же, после планерки.

– А Торможенко все равно на месте нет.

– Как нет? Я же его видел. Куда делся?

– Сказал, ему надо одну мысль выгулять.

– Твою мать!

– Давай пока в высотку сбегаю. Где посуда?

– Там, где всегда… – Я обреченно кивнул на шкаф.

Там, среди свернутых в трубки отработанных полос, гранок и прочего хлама, наготове стояла огромная, видимо, доставшаяся от байдарочников, спортивная сумка со стеклотарой. Боба взял тяжело звякнувшую ношу с отходами творческой жизни редакции и пошел к выходу. На пороге он оглянулся:

– Ты мою квартиру скоро не узнаешь!

– А что такое? Ремонт будешь делать?

– Я? Нет. Ремонт – дело государственное!

– А как там твоя бабушка?

– Эта старая сука нас с тобой переживет! – И вышел.

19. Коммунальная графиня

Я был юн, озабочен,
Годы пыл укротили…
Ах, афинские ночи
В коммунальной квартире!
А.

В юности Боба Крыков, худой, трепетный, одержимый мечтой о славе, актерствовал в молодежной студии Мстислава Гордецова на Земляном Валу. Как-то спектакль начинающего коллектива посетила всемогущая Ирина Леонидовна Тулупова, сорокалетняя советская львица и театральный обозреватель «Правды». Режиссеры боялись ее до судорог: одной статьей в главной партийной газете Тулупова могла навсегда уничтожить или вознести. Боба играл юного Корчагина (всего в спектакле было 8 Павок) и так ей понравился, что удостоился чести проводить критикессу домой, где и заночевал в постели разведенной повелительницы. Львице он понравился: молодой, горячий. Вскоре, перешагнув через мольбы родителей, Боба переехал к ней с вещами на Плющиху в цековский дом из бежевого кирпича. Пару лет они жили как супруги, воспитывая сына Макса, едва ли не ровесника юного маминого мужа. Со временем Тулупова, пресытившись свежим сожителем, вновь потянулась к номенклатурным мужчинам с солидной проседью. А тут как раз овдовел заместитель министра торговли…

Впрочем, и Крыков, живя с матроной, продолжал интересоваться девушками. Во время частых командировок видной правдистки он водил на Плющиху табуны нестрогих прелестниц. Пасынок не выдавал, так как отчим щедро делился с ним излишками девичьей отзывчивости. Однажды они оказались на грани провала: Макс по неопытности влюбился в юную потаскушку и хотел признаться матери, прося благословения. Стоило большого труда уговорить его подождать до совершеннолетия. Вскоре Тулупова, внезапно нагрянув, обнаружила в своем доме такой декамерон, что Крыков вылетел на улицу в тот же день.

К родителям он не вернулся, стал жить самостоятельно, работал таксистом, хотя всегда тянулся к творчеству, но ни в один молодежный театр его не взяли, страшась мести оскорбленной львицы. С горя Боба заочно окончил Институт культуры. На сессиях не появлялся, но зато бесплатно возил декана факультета на своей «трешке», которую в пору упоительной взаимности ему подарила Тулупова. Тогда же он вместе Эдиком Фагиным стал промышлять антиквариатом и принес в дар председателю экзаменационной комиссии французский комодик «переходного» стиля. Получив диплом, Крыков вспомнил изобильное житье в семье правдистки и решил отдаться журналистике, хотя явных способностей к словосложению не имел. Впрочем, люди почему-то уверены: если в школе они получали за сочинения «четвертки», то стать писателями или журналистами им раз плюнуть. В «Стопис» Боба попал по рекомендации Папы, которому добыл пристенную консоль из ореха в псевдобарочном стиле с мраморной столешницей. Сухонин и Шуваев враждовали с Палаткиным, поэтому не смогли ему отказать.

Когда Боба появился в редакции, он уже растолстел и обзавелся животиком. Внешность ему досталась амбивалентная, при желании его можно было принять и за еврея, и за русского. Он этим искусно пользовался: в первом случае возводил свою фамилию к бабелевскому Бене Крику, а для русопятов имелась другая версия: мол, прозвище «Крык» его дед-казак получил за жуткий сабельный удар, разрубавший вражьи кости со страшным хрустом: «кры-ы-ык». Верили ему и те, и другие. Кем был он на самом деле, я так и не разобрался, да это, в сущности, неважно для нашей истории. Однако именно благодаря такой «амбивалентности» все, что творилось в противоборствующих станах литературы, Боба знал достоверно из первых уст.

В большой коммунальной квартире он занимал одну комнату. Обстановка спартанская, ничего лишнего: огромная кровать, старый шифоньер, стол, стулья и видак «Шарп», подключенный умельцами к отечественному телевизору «Шилялис». Жилье выглядело ужасно: обои висели клоками, обнажив желтые газеты с отчетами о процессах 1930-годов и заголовками вроде «Смерть троцкистским гиенам!». Паркет местами был утрачен, а из-под плинтусов шевелили усами черные тараканы. Никакого антиквариата в доме не водилось, его Боба воспринимал лишь как объект перепродажи. Имелась в квартире облупленная ванная с водонагревательной колонкой, гудевшей из последних сил, а само корыто, некогда эмалированное, выглядело таким грязным и выщербленным, словно в нем эскадрон казаков выкупал подкованных коней. В туалете журчал древний унитаз с ржавой промоиной – первенец советской сантехнической отрасли. В поднятом под потолок чугунном бачке, обметанном каплями воды, Крыков охлаждал запасы водки.

Вторая комната после смерти жильца пустовала и превратилась в склад рухляди и товара. В третьей доживала свой век полуслепая и глухая старушка Полина Викентьевна Вязьникова. Боба почему-то звал бабку «графиней», уверяя, что до революции та окончила Институт благородных девиц, но в Париж убежать не успела, всю жизнь отработав стенографисткой в Главторфе. Как-то, будучи у него в гостях, я пошел на кухню за чайником и увидел ветхую «графиню». Помешивая в кастрюльке баланду, Полина Викентьевна разговаривала сама с собой, как это часто бывает со стариками, но по-французски. Крыков с нетерпением ждал, когда бабушка помрет, чтобы получить в полное распоряжение всю квартиру, и держал на примете фиктивную невесту – одинокую лимитчицу с двумя детьми.

– А если она потом не выпишется?

– Выпишется.

– А если?

– Убью и закопаю в Сокольниках! – отвечал он с разгильдяйской улыбкой, но я ему почему-то верил.

Впрочем, все это не мешало Бобе подкармливать еле живую соседку, когда кончалась ее крошечная пенсия.

– На, старая сука, подавись и сдохни! – обычно говорил он, вручая ей хлеб, молоко и сосиски из гастронома.

– О, мерси, Робер, благодарю! – Глухая бабка от счастья лучилась всеми своими морщинами.

К женским табунам, проходившим через комнату соседа, она относилась снисходительно: разнузданное торжество плоти ее не смущало. Молодость «графини» совпала с растленным серебряным веком и ранней советской распущенностью, когда в домах-коммунах устраивались афинские ночи, дабы привить трудящимся коллективизм на уровне интимных содроганий. А комсомольцам в качестве пособия выдавали половую азбуку Меркулова, где каждая буква складывалась из двух-трех, а то и четырех голых тел, заплетенных в рискованные совокупительные позы.

На шумные оргии за стеной Полина Викентьевна не обращала внимания, зато не любила, когда сосед устраивал на квартире людные аукционы мебельного антиквариата, и анонимно ябедничала участковому. Но больше всего графиня Вязьникова реагировала на перепады погоды: «Робер, я, кажется, умираю…» Боба, потирая руки, вызывал «Скорую помощь» и, наблюдая реанимационные действия, скорбно спрашивал врача:

– Как вы думаете, доктор, сколько ей осталось?

– А вы кто ей?

– Двоюродный внук.

– Трудно сказать, но сердце у вашей бабушки для таких лет отменное. Еще помучится.

– Вот и славно! – кивал внучок, грустнея.

20. Секс сексота

Возьмем диссиденток лихую породу:
Готовы отдаться любому хрычу.
Шепни им про нашу и вашу свободу,
Ругни коммуняк и люби – не хочу!
А.

Проводив Бобу в высотку, я придвинул к себе гранки и стал читать. Вскоре зашел Толя.

– Выгулял мысль? – ехидно спросил я.

– Выгулял. – Он швырнул мне на стол «собаку» с информашками.

Я посмотрел: все они как одна начинались словами: «В Центральном доме литераторов имело место быть…»

– Знаешь, – Торможенко без разрешения вытряхнул из моей пачки сигарету и закурил от настольной зажигалки в виде сапога. – Я бы «Войну и мир» сократил раза в два.

Назад Дальше