Тем временем из княжеской спальни вышел наш партийный вождь Владимир Иванович Шуваев. Судя по насупленному виду, направлялся он к первому секретарю организации Теодору Тимофеевичу Сухонину. Чтобы попасть к ТТ, надо было пройти через ресторан, бар, Пестрый зал и подняться на антресоли, где помещались правление и приемная. Шуваев задержался у столика контр-адмирала, командным ревом воспитывавшего непутевого сына, – решил, видно, покалякать с членом редколлегии главной партийной газеты.
Владимир Иванович был мужиком старой закалки. Он воевал, попал в плен, потом – на поселение, позже работал журналистом, кажется, в Молдавии. Шуваев смолоду писал стихи, кстати, вполне приличные, да еще ко всему прочему обладал чувством юмора, что большая редкость для провинциального партийного кадра. Зла на Советскую власть он не держал, а про то, что с ним случилось, говорил так:
– Егор, ты пойми, люди в плену себя вели по-разному, кто-то сдох, но не скурвился. Кто-то, наоборот, сразу переметнулся к фрицам. А из плена возвращались толпы. Как разберешься, как всех перепроверишь? Никаких «смершей» не хватит.
– Зачем же всех проверять?
– А как ты иначе отделишь агнцев от козлищ? Вот и решил Хозяин: поживите-ка вы, парни, покамест подальше от Москвы, а мы за вами понаблюдаем. К тому ж всю войну кричали: попал в плен – предатель, пропал без вести – изменник. Обидно, конечно, да иначе не победить. А теперь сам подумай, как можно сразу после Рейхстага уравнять вернувшихся победителей с нами, кто у немца побывал? Нельзя сразу. Люди бы не поняли. Калеки обиделись бы. Надо было выждать. У Сталина на такие вещи всемирно-исторический нюх имелся. Он меньшинство карал, а большинство радовал. Тем и брал.
– Но ведь это же несправедливо!
– Справедливо, Егор, что мы с тобой сидим и разговариваем. Я парторг, а ты комсорг, несмотря ни на что. Понял?
Поговорив с адмиралом и его недоделанным сынком, Шуваев заметил меня, подошел и кивнул на водку:
– Рано начинаешь!
Замечание можно было понять двояко: мол, середина дня, а ты уже с рюмкой. Или в более обидном смысле: еще толком ничего не написал, а уже пропиваешь талант в Дубовом зале. Заметив мое смущение, партсек подсел ко мне со вздохом:
– Сам бы сейчас выпил…
– Водочки? – я с готовностью потянулся к графину.
– Нет, водку мне нельзя. Врачи разрешают только коньяк. Сердце у меня маленькое.
– В каком смысле?
– В прямом. Заболело, пошел проверяться в нашу поликлинику, врачи ахнули: «Чудо! Феномен! Как вы с таким маленьким сердцем живете?» «Нормально живу, – говорю. – Ничего такого никогда не чувствовал: воевал – не чувствовал, сидел – не чувствовал, а как в партком сел – сразу почувствовал…» – Он подозвал официанта: – Алик, пятьдесят коньячку!
Обычно медлительный и всем недовольный, халдей резво побежал в буфет, поигрывая задом.
– Был в горкоме? – спросил Владимир Иванович.
– Был…
– Понял?
– Ничего не понял.
– И я ничего не понял. Кстати, все уже все знают. Адмирал тоже. Выпытывал, что да как. Видел сынка-то? Вот ведь природа как играет! Дед его, Аркадий Гайдар, в шестнадцать лет полком командовал, а внук, твой тезка и ровесник, между прочим, – болван болваном, хоть в школу для малолетних дебилов отдавай. Горе семьи, засунули в какой-то НИИ, там и коптит…
– А что адмирал сказал про Ковригина? – спросил я.
– Тимур тоже ничего насчет Ковригина понять не может. Тут, мил человек, какая-то хитрая многоходовка. Чую! Тебя, желторотого, зачем-то втянули.
– Сказали, это вы меня порекомендовали.
– Кто сказал? – подскочил Владимир Иванович.
– Лялин.
– Вот хитрован! Врет. Я тебя до последнего не отдавал. Уперлись: надо молодому члену парткома настоящее дело доверить. Пусть, мол, докажет, что умеет не только пасквили на комсомол и армию строчить. Я им говорю: это ж как новобранца на дзот посылать! Отвечают: выживет – Рейхстаг будет брать.
– Какой Рейхстаг?
– А леший их разберет! В общем, Егор, не отбил я тебя, не смог.
– Может, мне все-таки отказаться?
– Раньше надо было, а теперь поздно. Дезертиром ославят. Они что-то задумали и почему-то решили начать с Ковригина. Зачем? Им что – настоящих антисоветчиков мало? Видно, по русакам хотят ударить.
Алик торопливо принес коньяк. На край рюмки была надета долька лимона. Уважает начальство.
– Спасибо, мил человек!
– Может, покушаете?
– Не в аппетите я сегодня. – Шуваев опрокинул рюмку, замер, прислушиваясь к благим переменам в сердечно-сосудистой системе, и закусил, морщась, лимоном.
– А что же мне делать? – спросил я.
– Без моего разрешения ничего. И не пей! Не тот у тебя период. Веселая жизнь теперь у нас начнется. Потом, если выиграем или опростоволосимся, тогда хоть залейся. Ладно, пойду к ТТ. Может, этот лис вологодский что-нибудь унюхал?
Владимир Иванович ушел повеселевшей походкой. Алик бухнул передо мной тарелку с черным пересушенным мясом.
– А можно соус ткемали?
– Нет. Я и вырезку-то на кухне еле выпросил.
– Тогда еще сто.
– Нельзя было сразу взять? Что я тебе, мальчик – в буфет туда-сюда бегать!
10. Театральный разъезд
Я расплатился за обед, посмотрел на часы: самое время заглянуть в редакцию, проведать вверенное мне хозяйство, узнать, не звонила ли провинившаяся Гаврилова, и мчаться домой: после пьяного вчерашнего возвращения надо реабилитироваться. Лета Летой, а жены без ласки звереют. Но тут на мою беду в Дубовый зал ввалилась компания Вовки Шлионского. Словно заложника, они вели под руки приземистого меднолицего кавказца в высокой папахе из серебристой мерлушки. Дама в красном висела на плечах джигита, как башлык, и стонала с доронинским придыханием:
– Шовхал, ты гений!
– Жорка, – увидав меня, крикнул Шлионский, – иди к нам – гуляем!
Отчетливо понимая, что гублю свою семейную жизнь, я пошел…
Алик, почуяв поживу и опережая прочих официантов, метнулся к ним, усадил за свой стол: кавказцы в те годы жили широко и на чаевые не скупились.
– Что пить будем? – ласково спросил халдей.
– Все, дорогой, пить будем. Неси! – ответил Шовхал.
Он прилетел утром, чтобы подписать договор с издательством «Советский писатель» на книжку стихов, из которых половину перевел Вовка, делавший это с бесперебойной лихостью. Допустим, попадался ему такой подстрочник:
Через пять минут перевод уже готов:
Автор был в восторге от Вовиных переводов, денег не жалел, угощал щедро, да и сам пил не по-мусульмански много и жадно, время от времени прося Шлионского:
– Вова, прочти!
– Сначала ты! – отлынивал тот.
Горец хмурился, его лицо становилось жестоко-устремленным, как перед набегом на гяуров, и он взрывался ритмичными гортанными звуками, вроде тех, что издает поперхнувшийся человек. Это длилось минут пятнадцать. Все слушали, удерживая на лице тоскливый восторг, как на концерте в консерватории.
– Теперь ты, Вова!
– Это какой стих-то?
– «Тайна сакли».
– Ах, тайна… – Шлионский задумался, вспоминая наструганные переводы, и завыл:
– …Я к газырям… прижал… прижал… – Он спьяну забыл строчку.
– Под песню гармониста… – подсказал я.
– Хороший рифма! – зацокал горец.
– Гога, ты гений! – вскричала дама в красном, перевешиваясь с Шовхала на меня.
Все засмеялись и выпили.
Лишь к вечеру мне удалось вырваться из приторной трясины восточного застолья. Весь, как в тине, в цветистых тостах, клятвах вечной дружбы и взаимных славословиях, я нетвердо улизнул из ресторана, обещав горцу – стать его личным переводчиком. Отдавая мне куртку, немногословный Данетыч покачал лысой головой, молча осуждая мою нетрезвость. Он считал, что для комсомольского вожака я пью слишком много.
– Газету принесли? – деловито спросил я.
– Вон, – ветеран с раздражением кивнул на своего напарника, как раз продававшего экземпляр «Стописа» лоху, пришедшему на авторский вечер поэта-песенника Продольного.
Напарник сетовал, что у него, как обычно, нет сдачи с десяти копеек. Покупатель махнул рукой – не мелочиться же в таком уважаемом месте. Звали второго гардеробщика Виталий Прохорович, он намекал, что свою допенсионную часть жизни отдал театру, но в каком именно качестве – не уточнял. Благородными сединами и сухощавой статью Виталий Прохорович удивительно напоминал знаменитого певца Ивана Козловского. По Москве даже пошел слух, будто великий тенор потерял от пьянства голос, бедствует и теперь подрабатывает гардеробщиком в Доме литераторов. Пересуды достигли самого Ивана Семеновича, он приходил специально поглазеть на двойника и сделал такой вывод: «Похож, похож, но рожа плутоватая!» С тех пор Виталия Прохоровича прозвали «Козловским».
Стрелки на городских часах у «Баррикадной» показывали без пяти десять. Я наменял в автомате пятаков, поднес монету к щели турникета и вдруг ощутил в сердце повелевающий толчок: нужно немедленно и строго спросить Лету, почему она вчера не пришла на свидание? В чем причина? Спросить и внимательно посмотреть в ее незабудковые глаза. Выскочив на улицу, я увидел у революционного барельефа тетку с подмосковными астрами цвета пересиненного белья, купил самый пышный букетик и помчался со всех ног к Театру имени М. В висках стучало: «Пиг-ма-ли-он! Если не я, то он!» Хорошая постановка, мы с Ниной ее видели лет пять назад, еще без Леты. А на позапрошлой неделе Гаврилова выписала контрамарку, чтобы покрасоваться передо мной в новом качестве. Раньше она играла в бессловесной массовке на стоянке лондонского такси, но после яркого дебюта в кино худрук ее заметил, воспылал и дал роль горничной с тремя фразами. А вот Вика Неверова, лучшая подруга (они в «Щуке» у одного мастера учились), так и осталась ловить мотор под дождем. Театр – жестокое поприще.
Когда я добежал, спектакль как раз закончился и разбредались последние зрители. У служебного входа, в переулке, толпились поклонники, ожидая явления кумиров. Возле зеленой «Волги» стоял с охапкой белых роз носатый нацмен в джинсах, клетчатом пиджаке и шелковом шейном платке. Я отметил, что номера на его автомобиле не государственные, а личные, причем блатные, заканчивающиеся на два нуля. Собственная «Волга», даже зеленая, в те годы была редкостью – то же самое, что сегодня «Бентли». Из театра вышла пожилая народная актриса, насколько я помнил, игравшая миссис Хиггинс, и, ревниво глянув на чужих поклонников, поковыляла к метро. Следом явился ее сценический сын – в темных очках для неузнаваемости. Возле красных «Жигулей» его нервно караулила дама с обиженным лицом, скорее всего, супруга. Актер был сед и старше своего героя раза в два, но стая студенток метнулась к нему за автографами. Однако жена успела затолкать заслуженного мужа в машину от греха подальше, и он, увозимый, через заднее стекло с тоской оглядывался на утраченную свежесть.
Наконец появились Лета и Вика. Увидев плешивого плейбоя со снопом цветов, обе завизжали от радости.
– Додик! Откуда?
– Из Амстердама!
– О!
Поделив розы поровну между подругами, носатый распахнул дверцы «Волги». Вика нырнула в машину сразу, а Лета, словно что-то почуяв, перед тем как сесть, оглянулась и увидела меня с жалкими астрами. На ее лице мелькнули сначала недоумение и растерянность, а затем веселое сострадание. Она мне кивнула, приложила пальчик к губам, а потом тем же пальчиком нарисовала в воздухе вращающийся диск телефона, мол, звони! Кнопочные аппараты тогда едва появились и не вошли в обычай. Я отвернулся и гордо зашагал прочь, даже хотел швырнуть букет в урну, но передумал.
Через десять минут я снова был в Доме литераторов. Огорченный Данетыч даже отказался принимать у меня куртку, ее взял Козловский, сообщив между делом, что газета плохо продается, все говорят: скучная. Я промолчал: редактора веселых газет плохо заканчивают. Компания еще гуляла, пили из рога, оправленного в серебро. Шлионский охмурял юную поэтессу Катю Горбовскую, отбившуюся от соседнего застолья. Шовхал, шатаясь, мертвым голосом произносил бесконечный тост, а дама в красном спала на сдвинутых стульях, положив под голову мерлушковую папаху. Перебреев под лестницей безмолвно бил злого критика Златоустского, а тот лишь утробно охал.
– Будь мужчина! – еле ворочая языком, вымолвил горец и сунул мне рог с коньяком.
…Когда Нина, наконец, открыла дверь, я стоял на одном колене и протягивал ей потрепанные астры, которые у меня пыталась отнять, проснувшись, дама в красном, но выручил Шовхал, он обещал осыпать ее лепестками роз, если они тут же отправятся к нему на Кавказ или в Переделкино.
– Ты где был? – спросила жена, брезгливо принимая цветы.
– Мы… обсуждали новую книгу Шлионского.
– Как называется?
– «Послевоенное танго».
– Правильно. А зачем тебя в горком вызывали?
– Потом расскажу…
– После программы «Время» показывали «Музыку судьбы». Дрянь, а ваша Гаврилова играть вообще не умеет.
– Почему наша? – спросил я голосом усталого проктолога.
– Ну не моя же. Дай поспать! Завтра поговорим.
11. Сердце зовет!
С Летой я познакомился за месяц до описываемых событий. Дело было так. Первый секретарь Краснопресненского РК ВЛКСМ Павлик Уткин доложил на бюро, что финансовая дисциплина в районе ни к черту, но особенно распоясались творческие организации, кроме, разумеется, писателей. В итоге мне поручили проверить взносы в театре имени М., а в секторе учета показали итоги сверки и дали домашний телефон комсорга Виолетты Гавриловой.
– Та самая? – уточнил я.
– Она. Может по телефону ответить не своим голосом. Актриса! – предупредила завсектором Аня Котова, милая, но вечно усталая девица с глазом, подпорченным бельмом.
– Разберемся.
– Смотри не влюбись, пока разбираться будешь! – с тоской предупредила она.
Аня знала, что говорила. Лета была молодой звездой, открытием десятилетия, надеждой советского кинематографа. Она снялась в фильме «Музыка судьбы», где сыграла Линду – дочь певицы Зои Ивиной, не понятой публикой, дочерью и мужем – тот просто сбежал от нее к другой женщине, которая не поет. Сначала в роли Зои хотели снять Лолу Взбржевскую, чья путаная семейно-эстрадная судьба и легла в основу сценария, но она вдруг подала документы на выезд в Израиль. В СССР такой поступок расценивался как бытовая измена Родине. Тогда роль предложили другой певице – Агате Чебатару, но она совсем не умела двигаться в кадре. После долгих поисков нашли соломоново решение: Ивину сыграла актриса Вера Шпартко, получившая премию Ленинского комсомола за образ молодой партизанки в фильме «Огненный брод». А пела вместо нее за кадром голосистая Агата. Так вот, по сюжету, всеми осмеянная Зоя, погоревав об утраченном муже, утешилась с композитором Эдуардом Прицепиным, который давно втайне любил ее, и не только за вокальные данные. С его помощью она подготовила новую смелую концертную программу, грянул успех, и все сразу оценили Ивину – публика, дочь, даже бывший муж. Он пытался вернуться к жене, но место в ее душе и постели было прочно занято Эдуардом. И Зоя голосом Агаты наотрез отказала ему: