Тася - Баруздин Сергей Алексеевич


Повесть третья

ТАСЯ

1

В одной московской хирургической клинике закончился ремонт. Врачей не было. Среднего медперсонала — тоже. И — больных. К их приему только готовились. Больные поступят вот-вот…

За окнами клиники — огромного стандартного здания— шумел дождь. Скользили люди по мокрой листве лип и кленов. На асфальте даже сухие листья становятся скользкими.

Запотела под холодным дождем черная вывеска клиники. Запотели стекла на дверях и окнах. Запотели четырехгранные колонны перед входом…

На пятом этаже в длинном коридоре мыла пол немолодая грузная женщина. По-бабьи подоткнув подол халата, босыми мозолистыми ногами ступала она по вымытому, перенося ведро и тряпку вперед. И вновь терла, терла паркет, отмывая его от известки и масляной краски, отчищая наждаком и бритвой. Скоблила, терла, мыла, опять скоблила и вновь мыла.

Рядом на этом же этаже, в пустой палате, сидели девочки. Пять девочек. Вернее, девушек. Ели колбасу с хлебом, пили чай, смеялись. Все пять — неудачницы. Законченные неудачницы. В позапрошлом и в прошлом не поступили в мединститут. И в этом не поступили. Работают санитарками. Или проще — нянечками. Говорят, что так легче поступить…

Девушки говорили о всяком. И о том, например:

— А слышали про новый спутник? Девяносто третий или девяносто пятый, не помню! Здорово, правда?

— Подумаешь! Ну и что!

— А межпланетную станцию «Венера» опять запустили, читали?

— А-а!

— Девочки! — сказала одна из них. — А ведь тетя Тася пол моет. Пошли поможем?.. Неудобно как-то. Мы тут… А она…

Кто-то хихикнул. Кто-то сострил.

— Но она же старше нас…

— Можно подумать, что тете Тасе в институт поступать! Ей и положено… Подумаешь, старая бабка! Что ей еще делать!

И опять кто-то хихикнул, кто-то сострил…

А за окнами шел дождь. И вяло шелестела листва под осенним дождем и ветром. Октябрь. Дурная погода…

2

Видно, неповторимая прелесть своя есть в каждом месяце года, будь то месяц весенний или зимний, летний или осенний. Правда, время делает свое: путает погоду и даже месяцы путает, и все же оно не властно над природой. Лето при любой дурной погоде — с дождями и холодом — остается летом. И зима — зимой, хотя порой и в декабре идет дождь, и в январе мало снега.

Октябрь считают месяцем не лучшим. Осень еще не прошла и зима не наступила. Иногда и лето проглянет теплым хорошим днем и сырой весной запахнет, а то ударит мороз, снег запорошит улицы — вроде бы вот и зима, а потом, глядишь, опять все растает, снова дождь, а то и весенняя непогодица.

«Ни то ни се», — говорят об октябре, и, может быть, верно это, но не совсем. Октябрь на октябрь не похож, во-первых, а во-вторых, именно потому, что в октябре соседствуют рядом дни, каких ни в каком другом месяце не встретишь, он особенно отличается от всех других, а значит, и есть в нем своя особая прелесть.

Лешка познакомился с ней в октябре. Как раз в октябре. Сорокового года.

В то время он, ныне известный хирург Алексей Архипович Дементьев, был человеком без определенных занятий. Просто родился в 1923 году. Просто учился в девятом классе 644-й московской школы. Просто скучал на уроках, отвлекался (смотрел в окно) и хватал лишь удовлетворительные оценки по всем предметам, и то, как считали педагоги, чисто случайно, с помощью хорошо подвешенного языка.

Так вот в то время…

— Тася, — сказала она. — Твоя соседка я, комната напротив. Очень рада познакомиться.

Лешка ничего еще не знал в этой огромной квартире, куда они переехали, и вот узнал: есть Тася, напротив.

— А мы на Домниковке жили, а раньше у Храма Христа Спасителя, — сказал он. — Знаешь, как раз напротив Дома правительства. Храм взорвали, а нас переселили. На нашем месте Дворец Советов строят. Между прочим, за день до взрыва я поднимался на колокольню. Если б ты знала, какой оттуда вид на Москву!

Он приврал. Не за день до взрыва, а за неделю он поднимался на колокольню Храма, Христа Спасителя. Насчет вида на Москву не приврал. Вид действительно был отличный.

Это было в пору, когда он влюблялся во всех. За день Лешка мог влюбиться в пять девчонок. И во всех горячо и искренне, как это может быть только в семнадцать лет. Одновременно он беззаветно любил свою учительницу зоологии Нину Александровну — единственную молодую учительницу из всех, киноактрису Караваеву из фильма «Машенька», Дину Дурбин, Янину Жеймо, Лидию Смирнову, Людмилу Целиковскую и, конечно, исполнительницу главной роли в фильме «Большой вальс», фамилию которой Лешка не запомнил.

Но он был робок в своей любви, никогда в ней не признавался, и, поскольку Тася пришла сама и сказала, что она Тася, Лешка влюбился в нее.

Она поражала его буквально всем.

Лешка, например, бредил мировой революцией. Тася не читала газет, не думала о мировой революции. Она связала Лешке варежки на день рождения и, когда дарила их, сказала: «Я еще маленькая была, Вове, своему брату, такие же связала. Он в Испании погиб…»

Лешка, например, терпеть не мог стихов и читал только взрослые, серьезные книги, вроде Мопассана. Тася читала только детское — Кассиля, Тайца, Чарушина, Пантелеева и вдруг декламировала ему какие-то непонятные взрослые стихи:

И двух довольно!
Пожалуй, стоп?
Взгляни, как вольно
Шумливый сноп
С копны от ветра
Скользнул в напев
И в лоне метра
Посеял сев!
Уже и всходы
Из глубины
Устремлены
На зов природы.

И такие:

Ох, и сколько ж, сколько строчек,
Черных букв и черных точек!
На веселье? На беду?
Я на строчки Упаду.
Вдоль по строчке
Я пойду,
И в глубь строчки
Я войду.
Я — черная муха,
Муха-воструха,
Срочная,
Точная,
Строчная.
Мне кровь не мила,
Тепла и ала,—
Я ее не пила,
Вовек не пила
И не пью,
Я только воду
Себе в угоду,
Не кровь, а воду
Из милых строчек,
Запустив хоботочек,
Пью.

— Правда, красиво? — спрашивала она.

— А чье это?

— Не скажу! — лукавила она.

— Правда, чье?

— В общем, один человек, а кто, не скажу. Он просил не говорить, что пишет стихи.

Лешке хотелось поразить ее, и он вспомнил, что его отец тоже писал стихи. Когда-то писал. Но как узнать, что он писал?

Вечером он долго допрашивал отца. Как ему казалось, хитро допрашивал. И все же что-то выпытал.

А на следующий день читал ей:

Хрусталь моей любви
Разбился с тонким звоном.
Осколки милые поют,
Звенят во мне.
И снова я пленен
Таинственным законом,
Пою любовь мою
В завороженном сне.
Осколки хрусталя
Мне больно сердце ранят,
Но хрупкость нежную
Люблю я вновь и вновь.
Любовь твоя всю душу мне тиранит,
Но я благословляю ту любовь.

— И все? — спросила она.

— Что все?

— Еще почитай!

Он прочитал еще:

Пусть память светлая
О друге детских лет
Останется в тебе
И будет жить всегда!
Пусть дружба верная,
Как этот мой портрет,
Не затеряется нигде
И никогда!

— Другого мне папа не показал, — извиняясь перед Тасей, сказал Лешка. — Может, он и еще что-то писал. А это, говорит, давным-давно написано. Чушь, говорит, младенческая, и даже сам смеялся, когда читал мне…

— А ты знаешь, очень хорошие стихи, — сказала Тася. — Жалко, что твой папа не стал поэтом.

— Ему просто некогда, — говорил Лешка. — Он же работает…

Лешка сам считал, что писать стихи — дело несерьезное. И то, что сказал отец, — это факт! Но Тася была Тасей. Тася почему-то любила стихи, и, наверно, потому Лешка был счастлив, что и его отец не чужд поэзии.

Они ездили с ней на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку, и Лешка таскал Тасю по павильонам, восхищаясь нашими достижениями. Она смотрела, читала, слушала, а потом говорила: «Пойдем, a-а?» И они шли к коровам и свиньям, овцам и лошадям и долго, очень долго стояли там, потому что это ей почему-то нравилось. И еще пруды, где плавала всякая птица и играла рыба, ей тоже нравились. И там она могла торчать часами.

Они вместе ходили в «Колизей» на новый фильм, и Лешка был в восторге и всю обратную дорогу напевал:

Если завтра война,
Если завтра в поход,
Если темная сила нагрянет,
Как один человек,
Весь советский народ
За любимую Родину встанет.
На земле, в небесах и на море
Наш напев и могуч, и суров.
Если завтра война, если завтра в поход,
Будь сегодня к походу готов…—

а она вдруг сказала: «Это очень плохо, если будет так!..»

Тася жила с женой погибшего брата. Она училась в техникуме и получала стипендию, чему Лешка страшно завидовал. Он знал, что у нее не было родителей, и каждый день после школы прибегал к ней в комнату, и они сидели вдвоем до вечера. До тех пор, пока вернется ее тетя Маша. До тех пор, пока придут с работы его отец и мать.

Тася не была красивой. Они сидели почти молча, Лешка смотрел на нее и без конца трепался. Болтал то есть. Ему очень хотелось быть перед ней умным, и он сыпал что-то в этом роде. Ему, весьма тщедушному, очень хотелось быть сильным, и он говорил что-то на этот счет. Она ему очень нравилась. Первого июня сорок первого года, когда они так сидели, Лешка поцеловал ее. Не в губы, не в щеку, а в плечо — в родинку на плече.

Она не удивилась, не дала ему по физиономии, чего он ждал, а только сказала:

— Зачем? Ведь я скоро выйду замуж…

Он не поверил ее словам.

— Да, за Колю Самохина, из дома напротив. Ты же его знаешь…

Он ничего не знал. Он просто убежал из ее комнаты и много дней бегал от нее. Потом успокоился. В конце концов не одна Тася на свете! И не одну ее он любил!

Двадцать второго июня она сама пришла к ним. Спросила:

— Ты почему не заходишь?

Он зашел.

— Слушай! — сказала она. — Молотов!

Радио передавало:

«Граждане и гражданки Советского Союза!

Советское правительство и его глава товарищ Сталин поручили мне сделать следующее заявление:

Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие, причем убито и ранено более…»

Тася молчала.

Лешка не знал, что сказать.

Тасиной тети Маши не было дома. Лешкины родители были дома.

Он побежал к ним:

— Слышали?

— Слышали… И сиди, пожалуйста, дома! — раздраженно сказала мать.

Он сидел, слушал опять и опять радио.

Вновь постучалась Тася:

— Я очень волнуюсь, что нет тети Маши…

— Посиди, Тасенька, с нами, — сказала мать. — Вместе как-то легче…

3

В лесу сумеречно, с утра сумеречно, словно дело идет к вечеру. Висит над лесом осенняя хмарь, туман висит. И все же те, кто считают, что по осенней поре краски тускнеют, неправы.

Летом зелень не так чувствуешь, как глубокой осенью. И сейчас в лесу ее, зелени, кажется больше, чем летом. По-молодому свежая трава и мхи, крапива, не пожелтевшая, а лишь чуть почерневшая с краев листа, немного пожухлая, но зеленая, и раскидистые — справа и слева, спереди и сзади, вверху и внизу — ели и сосны. И умирающие к осени деревья и кусты не все сбросили листву. На одних она еще есть — сухая, шелестящая, на других— зеленая, как летом, только немного поникшая, опустившаяся вниз, к земле. И лопухи, и брусника, и заросли малинника — все еще зелено в эту пору. А тут рядом сорняки какие-то — они тоже зелены. И пруд, бывшая лужа, тоже зелен. Пруд цветет, и зелень прибивает к берегам. На пруду при малейшем ветерке — зыбь, как на море, но зеленые краски от этого не исчезают, и даже желтые листья, плавающие в воде, не меняют их, а скорей оттеняют.

— Хорошо! — произнес Коля.

Он сейчас сосед по траншее.

— Когда фрицы молчат, всегда хорошо, — согласился Алексей.

Он уже три месяца не Лешка, а Алексей. Точнее, даже не Алексей, а просто по-фамилии: Дементьев.

И у них, верно, только второй относительно тихий день. Они с Колей уже три месяца на фронте. Живы. Вырывались из-под Смоленска — вырвались. Сдавали и вновь брали Ельню — сохранились. Опять отступали и вот теперь сидят на берегу узкой, только начинающейся в этих краях Москвы-реки, совсем близко от дома, сидят в траншее на опушке леса, смотрят на противоположный, спокойный сейчас, берег, прижав винтовки к брустверу. Кажется, уже сто лет прошло, как началась война, и странно, что они с Колей Самохиным живы, даже ни разу не ранены.

Они пошли с ним в военкомат двадцать второго июня вместе… Вместе приходили двадцать третьего. И двадцать четвертого, уж раз так случилось, что вместе. Третьего июля, когда по радио выступал Сталин, их наконец взяли. И попали они в одну часть. В один взвод. Не на фронт, а на Таганку, в некогда обычную фабрику-кухню. И только уже в августе — пекло на Десне, потом под Дорогобужем и под Ельней, Спас-Деменском и Ново-Дугином.

До войны он почти не знал Колю. Встречал во дворе, видел, и все. Потом поразило: Тася выходит замуж за Колю. Стал присматриваться. Парень как парень. Красивее, конечно, его. Но как и что было у них с Тасей? И почему он ничего не видел?

Теперь он знал Колю, как самого себя. Коля был не трус. Даже отчаян. За три месяца сорок первого можно многое увидеть в человеке…

И лишь об одном Алексей не знал. И не спрашивал Колю ни разу. Не знал, почему он сам ничего не говорит о Тасе. И писем от нее нет. И сам ей не пишет. Письма получали и писали всегда вместе, и Алексей знал бы…

Тихо-тихо сейчас здесь. Немецкий берег в дыму. Все горит, и все разрушено. Перестрелки и взрывов почти не слышно. Тихо.

— А знаешь, пословица есть такая старая, — сказал Коля. — Не помню, от кого слышал, но вспоминал много раз, и сейчас вспомнил: «Бог создал землю и небо, а черт — Ельню и Дорогобуж создал».

Алексей промолчал.

— Ты что молчишь? — спросил Коля.

— Просто смотрю…

Он смотрел на тот берег. Среди дымов и тумана пробивался зеленый цвет. Видно, люди сеяли озимые, даже не подозревая, что немец придет сюда.

Озимые уже поднялись, зазеленели, наперекор осенним краскам и войне. На фоне светло-зеленого поля ближний лес стал как бы двухэтажным. На первом этаже — серо-белый цвет. Это березы с опавшей листвой, и клены, и осины, и ольха, и кусты орешника, и черемуха. Второй этаж, а может, даже второй и третий — не поддающиеся времени года сосны и ели, густо-зеленые, темные рядом с полем, темные над голыми деревьями, сбрасывающими по осени листву. Второй этаж за полем с озимыми красив и величествен, юн и могуч…

Дальше