Я вспомнил горийского моего соседа по госпиталю Сергея Валериановича с ранением в легкое. Была весна. Дни чередой пошли теплые и солнечные. Духота палат стала невыносимой. И хотя ранение в легкое грозило Сергею Валериановичу осложнением, он попросил меня распахнуть окно и потом несмело, так же сторожко и с опаской, как я сейчас при коротко возвращающемся страхе, втягивал в себя ставшую для нас чужой заоконную свежесть. «Щекочет и как-то даже обжигает!» – виновато и пьяно сказал он. Сколько я помню, он был при этом в совершенном счастье. И я вспомнил драку с молодым князем, вернее, не драку, а то, как я, задыхающийся и с пошедшими наружу отмороженными моими легкими, узнал пальчики Ксенички Ивановны. Едва ли не в тот же день, когда мы открыли окно, я пошел гулять в город и нечаянно стал причиной столкновения с молодым представителем местного рода владетельных князей юнкером Амилахвари. Он хотел меня угостить плетью. Но я оказался проворней. В миг, когда я сбил его с ног, мои легкие мне отказали. Они в моем представлении пошли горлом. Я зарычал и переломился. У меня потекли слезы. И я не увидел, как рядом оказалась Ксеничка Ивановна. Я почувствовал, как кто-то бережно поддерживает меня и утирает мое лицо. Я узнал Ксеничку Ивановну по пальчикам. Ее пальчики были, пожалуй, единственными на всем белом свете, коралловые, чуткие, терпеливые, незаменимые. Тогда я оттолкнул ее – оттолкнул только с тем, чтобы она не видела моих безвольных и позорных слез.
Это воспоминание тоже было моим счастьем.
За дверью жильцы кричали.
– Ваша платформа – захватить собственность! – кричал чернявый служащий продкома.
– С вашим умозаключением я имею щекотное положение. А это мне влияет! – в ответ кричал Ворзоновский.
Мне же было счастьем дышать.
И еще я вспомнил – после того, как я оттолкнул Ксеничку Ивановну, я испугался за нее. Воздух ко мне наконец протолкнулся, и вместе что-то сильное вошло ко мне в грудь. Я понял, как было Ксеничке Ивановне счастливо в тот миг, когда она могла быть мне необходимой, и как ей будет одиноко через миг, когда она поймет, что ее необходимость для меня отпадет.
И совершенно невозможно объяснить, но так думая о Ксеничке Ивановне, я думал об Элспет, думал какой-то единой мыслью, охватывающей все остальное, как Бог охватывает всех нас, единым образом. Мысль эта окутывала все вокруг и растворялась во всем. Она была ощутимо рядом. И ее не было нигде. В третий раз я испытывал если не любовь, то страсть к женщине. И все три раза оставался в одиночестве. Я ловил себя на мысли, что я и тогда, в месопотамском саду год назад, сознавал, что все обернется только одним мигом. Но что мне было тогда до этого мига! Я был в этом миге. Я был растворен в нем.
С этим мигом, обессиленный удушьем, я заснул – не раздеваясь, прямо в шинели и сапогах, и счастливо ощущал себя на фронте, счастливо обманывал себя, что я на фронте, что все ушедшее мне только предстоит.
Утром явился патруль из двух мастеровых и одного, по виду, конторщика. Их привела вчерашняя встрепанная особа, оказавшаяся жиличкой нашего аптекаря Александра Константиновича Белова с Крестовоздвиженской улицы, та самая каторжанка Новикова. Мы с Иваном Филипповичем пили в каморке чай. Они спросили мои документы. Я видел, какое злобное разочарование постигло Новикову, когда патрульные вернули мои бумаги. Что-то волчье было в ее лице. Ей явно хотелось моей крови.
– Извиняйте, товарищ военнослужащий! Но – революционный террёж! – сказал один мастеровой.
– Революционный террор, мазута! – гордо за знание революционного слова поправил его другой.
– Революционный террор – это необходимость порядка! – прошипела Новикова.
– Порядок там, где анархия! – сказал конторщик.
– Вот вы лучше тех арестуйте, которые гадят! – показал в сторону комнат с жильцами Иван Филиппович, а потом, по уходе патруля, сурово посмотрел на меня: – Борис Алексеевич, про армию-то узнай, а то, поди, совето!
Я криво усмехнулся. Часом назад, с пробуждением, я понял – места моему счастью осталось только в ночных грезах. Приход патруля подтвердил это. Но служба давала об этом не помнить. Я криво усмехнулся Ивану Филипповичу.
5
Миша Злоказов предупредил меня никому моего подлинного прошлого не показывать. Но стоило мне в парке дивизиона представиться его командиру из выборных военнослужащему Широкову, как присутствующий при этом некий военнослужащий Раздорский, оказавшийся подполковником прежней армии, сразу определил – никакой я не прапорщик военного времени. Он мне это сказал потом, наедине. Я на всякий случай молча пожал плечами.
Парк прибыл в Екатеринбург двумя-тремя днями раньше моего приезда, представлял собой вселенский хаос, усиленный тем, что все в парке знали о скором его расформировании и потому не считали нужным что-либо делать во упорядочение службы. Частью имущества парк оставался в вагонах на Екатеринбурге-втором. Частью имущества он перетащился под караул служивых парка на Сенную площадь. Боезапас был сдан в арсенал. И о том голова у командира Широкова, по его словам, уже не болела. Настоящей болью, по его же словам, оказывались сто шестьдесят лошадей парка. Парковый комитет предлагал Широкову в дороге продать лошадей. Широков воспротивился, полагая лошадей казенным имуществом, которое никакому самовольному использованию или распределению не подлежало. Чины артиллерии по их большей, чем в других частях, грамотности с дисциплиной расставались менее охотно. Потому комитет на своем предложении не настоял. И во всеобщем революционном порядке в стране такая приверженность дисциплине вышла, прямо сказать, преступлением. Лошадей кормили абы как, не чистили, не выводили из стойл и из вагонов. Все они были крайне истощены. Большая половина их заболела. В страхе перед ответственностью парковый ветеринарный фельдшер где-то по дороге отстал от эшелона. На меня и возложили задачу куда-то их передать.
По принадлежности парк и дивизион относились к артиллерийской бригаде с тем же номером, что и парк с дивизионом. А вот бригада могла быть придана любому из армейских корпусов, потом много раз переподчинена. Чтобы передать лошадей кому-либо в законном порядке, надо было соотнестись с ними. Но где они находились, куда катились в условиях революционного порядка, парк не знал.
По отсутствии в парке ветеринарного фельдшера я взял с собой заведующего хозяйством парка Лебедева, секретаря комитета Брюшкова и отправился на станцию.
Заглянув в первый же живой скотомогильник, то есть вагон, я только и смог сказать Лебедеву: «Нет на вас казаков!» – хотя летело на язык сказать: «Нет на вас Лавра Георгиевича!» – в том смысле, что летом прошлого года руководство армией взял на себя генерал Корнилов Лавр Георгиевич и одной из мер, предотвращающих развал армии, вернул в армию смертную казнь.
– А вы что, сами из казаков будете? – пропустил мимо ушей мой тон Лебедев.
Я смолчал.
– Лютый народец, я вам скажу! – сказал он.
– А по-иному с вами нельзя! – вспылил я.
– Не об нас толк! Я в четвертом годе в Маньчжурии видел их! – сказал Лебедев.
– И чего же они налютовали? – не отпуская тона, спросил я.
– А довелось видеть вырубленный ими, как говорили, за какую-то минуту японский полк. Поле кровавого мяса! – сказал Лебедев.
– Где это было? – спросил я в мелькнувшей во мне надежде, что Лебедев скажет об отряде генерала Мищенко, в котором воевал брат Саша, и фото офицеров которого в рамке каслинского литья у нас стояло в гостиной.
– Да под Вафаньгоу! На всю жизнь запомнил. Знаете такое? – сказал Лебедев.
Я опять смолчал. По совести, таких взявшихся командовать новых господ следовало бы судить, а для начала хорошенько отвозить по мордам, чтобы голова у них болела подлинно. Я уже было свернулся в кулак, но вчерашний приступ удушья и остановился.
– Куда обращались? – спросил я.
– Так куда же! Широков, четырка, сходил к заведующему расквартированием, а что выходил, нам не докладывал. Да четырка он и есть четырка. Какой он командир! – сказал Лебедев.
– Ну, ты, это, того, а то как бы самому не обчетыриться! – вступился за революционную власть Брюшков.
– Сволочи! – сказал я и вдруг, потеряв себя, заорал, как какой-нибудь пехотный фельдфебель: – Да ты, морда! Да ты знаешь, что такое лошадь! Ты, сволочь, знаешь? – и уже понял, что ору не на тех, что вообще ору зря, впустую, но рубцы потянули, легкие опять захлебнулись. Я рыком погнал их вон из себя и сломился.
Приступ, слава Богу, тут же отпустил. Я вобрал в легкие воздуха, отер рукавом слезы и пошел прочь – только отметил, как же быстро я из офицера русской армии превратился в безродного, неизвестно чьей государственной принадлежности военнослужащего, ловко перехватившего повадки хамов оскорблять и терпеть оскорбления. «Совето!» – вспомнил я ненависть Ивана Филипповича.
– Что, газами травлен? – услышал я Лебедева.
И следом запоздало взъярился Брюшков.
– А ты, того, это, белая сволочь! Мы из тебя это, иху мать! – взвыл он.
Я не оглянулся. Моих привычных понятий о службе, о субординации, о движении дел по команде, то есть в строгом соответствии с уставом, обеспечивающим исполнение задачи, в этом революционном порядке явно не хватало. Куда пойти еще, я не знал. Я пошел к начальнику гарнизона, а вернее, к Мише Злоказову.
Он прежде всего спросил, почему я не пришел вчера. Я махнул рукой и сказал ему причину сегодняшнего прихода.
– Эшелон лошадей на путях и не разграблен? – изумился он.
– Дохлых лошадей! – скривился я.
– Никакой разницы! – отмахнулся он, и я по его глазам увидел, как в нем взыграла жилка потомственного заводчика.
– Так что? – спросил я.
– Подожди! Сейчас! – сказал он и через несколько времени вернулся из кабинета адъютанта гарнизона с бумагой. – Вот аллюром шпарь на Уктусскую в полицейскую управу. Не забыл, где? Рядом пожарная каланча. Там в управе сейчас располагается управление конского запаса. Его начальник по фамилии Майоранов. Сдашь своих саврасок ему. И вечером все-таки приходи, как договорились!
– Миша, может быть, это ты управляешь гарнизоном? – спросил я.
– Может быть! – фыркнул он и снова напомнил о вечере.
Идти по Покровскому проспекту или по Главному было одинаково. Я выбрал Главный, вышел на площадь перед Екатерининским собором, посмотрел на Нуровский сад по другую сторону проспекта, как в детстве, только мысленно, помолился на палаточную церковь Екатеринбургского мушкетерского полка, героя войны с Наполеоном, свернул на плотину и подивился малости и врослости в тротуар гранильной фабрики, в детстве только от одного названия «императорская» казавшейся мне величественной. Фабрика еще при мне перестала работать. Но слово «императорская» было на фронтоне до сих пор. «Вот-вот!» – сказал я в смысле, что оба мы императорские, но оба бывшие императорские. Я, подобно Мише Злоказову, и опять только мысленно, свернул крепкий кукиш. Потом глянул вдоль стены, обрамляющей плотину на видневшийся впереди Кафедральный собор, горько усмехнулся, не увидев перед собором памятника императору Александру Второму и вдруг пожалел, что не остался в Оренбурге, не ушел с полковником Дутовым, выбитым из Оренбурга, загнанным куда-то в степи, но не покоренным. Несложная логическая цепочка от слова «степь» вопреки всем географическим расстояниям нарисовало мне Индию совсем рядом с той, воображаемой мной степью, где был полковник Дутов. И я увидел себя в Индии, на пароходе, отходящем в Британию, к Элспет и еще к кому-то тому, кто уже был, кто мог быть назван, как угодно, хотя бы пятым Ди – в очередь с теми четырьмя Ди, которые мне встретились год назад в месопотамском местечке близ Багдада. Я сосчитал – ему уже должно было быть два месяца. И он прибавил желания оказаться у полковника Дутова, желания служить империи, а не – я не нашел слова, каким можно было бы назвать все то, что было вокруг меня.
Вечером я пришел к Мише в их дом стиля ампир на Офицерской улице. Я не удивился тому, что дом не был занят, как был занят наш дом. Писарь Миша был кем-то гораздо более, чем писарь при адъютанте нынешнего гарнизонного начальника. У Миши был только Сережа Фельштинский, наш одноклассник, как мне было сообщено в письме сестрой Машей, тяжело раненный в Галиции. Руки-ноги его, слава Богу, были целы. Но против того Сережи, которого я знал по классу, он был вял и малоподвижен. Мы сердечно обнялись.
– Вот так, Боря! – печально и протяжно, совсем не характерно для него, сказал он.
Я не знал, чем ответить на это, и невпопад напомнил наш спор об Андрие из «Тараса Бульбы». Мы все Андрия презирали. А Сережа считал его подлинным рыцарем, ради своей любви пошедшим против своих. Я спросил Сережу, помнит ли он спор. Он махнул рукой, но глаза его загорелись. Я подумал – вот сейчас снова возьмется меня убеждать в рыцарственной жертвенности Андрия. Он сказал совсем другое.
– Нет! – сказал он, угольно накаляясь взглядом. – Нет! Так больше хватит!
Я понял, что он говорил уже не об Андрие, но съерничал.
– С Андрием – хватит? – спросил я.
Он не принял тона.
– Ты читал? – обжег он меня взглядом. – Хотя нет! Ты появился в городе только что и читать этого не мог! Но ты слышал? Нет! Им надо дать отпор! Иначе они нас всех по пути в тюрьму перестреляют!
– Да скажи сначала ему, о чем ты витийствуешь, местный вития! – прервал его Миша.
Сережа привычно, как бывало в детстве, резко остановил себя, как если бы столкнулся с препятствием, пару секунд осмысливал новое свое положение перед этим препятствием, увидел его и сбавил во взгляде.
– Ах да! – сказал он, но тотчас запыхал угольным жаром. – Ты, конечно, не знал семью Ардашевых. У них дом около почтамта за Нуровским садом. Так одного из этих Ардашевых пятнадцатого числа застрелили просто так. Привязались, арестовали, повели в тюрьму и застрелили! И, чтобы оправдаться, нам объявили: пытался бежать! «Уральская жизнь» написала, сейчас процитирую… – Сережа вскинулся, опять напомнив себя в детстве, вот так же вскидывающегося, когда ему нужно было что-то вспомнить или выстроить в уме. – Сейчас вспомню! – сказал Сережа, но отчего-то вспомнить не мог, весь ушел в себя и опять, как в детстве, стал перебирать пальцы, будто ломать их и выворачивать. – Ах, черт! Да что же это! Сейчас! Проклятая память! Ее совсем отбило! – стал говорить он.
Я стал ждать. А Миша ждать не захотел.
– Ладно, Серж! Тебя не дождаться! – оборвал он Сережу и повернулся ко мне. – А суть дела такова! – и он стал рассказывать, что незадолго до моего приезда из Верхотурья был привезен в екатеринбургскую тюрьму тамошний председатель думы Ардашев. По пути в тюрьму он якобы пытался сбежать, но был застрелен. – Газета «Уральская жизнь» написала: «При попытке к бегству».
Слушавший его с нетерпеливым вниманием Сережа тотчас взорвался.
– Какая попытка к бегству! Какое бегство от матросов! Куда и зачем ему надо было бежать! Это все гнусные измышления! Да эти матросы просто сговорились его кокнуть! – заполыхал он взором.
– Его вели в тюрьму не матросы, а верх-исетские дружинники! – перебил Миша.
– Но Хохряков-то – матрос! – возразил Сережа.
– А главный следователь Юровский – фотограф, фельдшер и жид! Так что с того? – опять возразил Миша.
– Но если его повели в тюрьму – это значит, что такое решение вынес председатель следственной комиссии Юровский! – как-то самому себе возражая, сказал Сережа.
– Ну, ты у нас известный логик! Если матрос Хохряков распорядился направить его в следственную комиссию, значит, убили матросы. А если следователь Юровский распорядился направить его в тюрьму, значит, следователи не убивали! – фыркнул Миша.
– Но ведь явно не было никакой попытки к бегству! Явно беднягу Ардашева просто зверски убили! – вскричал Сережа.
Миша посмотрел на меня и как бы развел руками.
– Вот и поговори с ним! – сказал он мне и опять обернулся к Сереже. – Ну а мы о чем? – спросил он. – Мы-то, господин логик, о чем? Мы тебе и говорим, что его кокнули. Но кокнули верх-исетские бандиты, а не какие-то твои матросы!