«Боже, какая глупость! Кого же ты найдешь, коли торчишь у себя во дворе! – в странном негодовании прошило меня, а следующий шов уже вышил во мне стыд, жалость и еще что-то картиночное, вспышкой нарисовавшее то, как это у нас бы произошло. – За продукты. За небольшое количество продуктов! У нее голодные дети!» – прошило меня. Я закашлялся. Женщина, будто опомнилась и снова попятилась обратно к воротам.
– Подождите, сударыня! – сквозь кашель сказал я.
– Нет, нет, что вы! – выбросила она перед собой руки.
– Вот что! – как в бою, не столько нашел я, сколько ко мне быстро само пришло решение. – Берите детей и идемте ко мне. Я накормлю. С собой у меня ничего нет. А дома есть. Это здесь, недалеко! – приказал я.
– Нет, простите! Я не имела права! У нас всего в достатке! – продолжала она пятиться к воротам.
– Ну, уж вздор! – рассердился я.
– Простите! Сейчас придет мой муж с продуктами! Я ждала его! Я вас приняла за моего мужа! – в отчаянии стала она молоть явную белиберду.
– Вздор! – резко шагнул я к ней и взял за локоть. – Вздор, сударыня. Ведите меня к детям!
Она обмякла. Я схватил ее подмышки. Голова ее безвольно ткнулась мне в плечо.
– Ради Христа! Возьмите меня – только дайте немного продуктов! – выдохнула она.
– Ведите меня к детям! – продолжил приказывать я и повел ее во двор.
Перед крыльцом дома она остановилась.
– Вам нельзя заходить. Хозяйка меня за это выгонит! Я сама! – попыталась она высвободиться.
– Вы уйдете и не вернетесь! Ведите! – подтолкнул я ее за локоть.
В темных сенях мы наткнулись на какие-то ведра, что-то рассыпали. Я, шаря по стене, смахнул корыто. На грохот с лампой вышла хозяйка, вопреки обычному представлению о хозяйках как о старых каргах, сравнительно молодая женщина не лишенная красоты.
– А, это ты! Привела? – ткнула она лампой в мою знакомую, повела лампой на меня и жеманно передернула плечами, упрятанными в пуховую шаль. – Проходите! Мы вам не помешаем!
– Нет! Все не так! Это не то, что вы думаете! – в бессилии вскричала моя новая знакомая.
– Да хватит ломаться, душка! – мимоходом сказала ей хозяйка и снова пригласила меня войти.
– Мы, собственно, взять детей! У меня дома есть чем их покормить! – сказал я.
– Детей? Каких детей? – удивилась хозяйка и снова ткнула лампой в мою новую знакомую. – Ты что господину солдату наврала, душка?
– Ах, оставьте! Я ничего не знаю! – в прежнем бессилии вскричала моя новая знакомая и попыталась протиснуться в дверь.
Хозяйка толкнула ее обратно.
– А нет, душка! Ты заплати за постой, а потом сваливай с жилья! Ловко у них получается! Жить живут! Кипятком пользуются! А как платить, так: «Простите, нечем!» – закричала она и вновь лампой повела на меня: – Проходите! Мы с мужем вам не помешаем! И не церемоньтесь с ней! Я вижу, вы из благородных. Они таких живо манежить научились! Они вас за фетюха признают, оплату выудят, а сами так запутают, что хоть в актриски их принимай в оперу! Выловчат, что и не заметите! А я ее в содержанках иметь не нанималась! Ишь, дети у нее! Если и есть дети у нее, я сроду родов никого не видывала! А дети, так набольше иди на промыслы!
Я обо всем догадался.
– Мадам! – сказал я хозяйке. – Пропустите ее собрать вещи. Я ее забираю. Оплату я принесу завтра!
– Нет! Пожалуйста! – вскричала моя новая знакомая.
– Как это – завтра! – вскинулась хозяйка. – Да я вижу, вы тоже благородного только, как из оперы, в свое удовольствие упражняетесь! Так я вам и поверила теперь! Есть чем заплатить, вот и проходите и пользуйтесь. А нет – она пойдет искать другого! Буржуйка! Все бы у окошечка сидела да книжечки почитывала! Нет, душка! Пойдешь нынче же!
– Тогда так! – обозлился я. – Вещи ее остаются до завтра. Если что-то пропадет, я приведу на постой солдат! – и силой повел мою новую знакомую вон.
– Да всех ее вещей – только нестиранное исподнее да какие-то книжечки! Солдатами они мне грозят! Да я целую роту сама через себя с нашим желаньицем пропущу, не засмущаюсь! А не смогу сама, так товарок позову! Напугали! – крикнула в спину хозяйка и хлопнула дверью, но тотчас открыла снова. – А за книжечки я вот в участок или совсем в совет пойду! Небось, так против власти книжечки-то! – прокричала она и снова хлопнула дверью.
6
Кажется, моя новая знакомая смирилась. Мы шли молча. Ко мне привязался рассказ одного из охранников поезда, в котором мы ехали, и который вез продукты из Ташкента в Оренбург в обмен на молодых девушек для публичных домов. Охранник был из бухарцев. И то ли он был сострадательный по природе, то ли его разжалобил мой вид последнего доходяги, то ли я просто чем-то оказался ему симпатичным. Он благорасположился ко мне, бесконечно на смеси бухарского и русского рассказывал свою жизнь, иногда подкармливал нас сухарями или лепешкой с чаем. Говорил он очень нудно. От его нудоты хотелось избавиться, тем более что меня и без него постоянно одолевал сон. Я ни о чем не думал. Я только ехал и ехал. Мне казалось, я ехал в бесконечной пустоте, в которой приехать куда-то просто было невозможно. Однако я терпел бухарца и, сколько мог, изображал радушие при его появлении, изображал внимательного слушателя – только думал, что попадись такой проводник тем исследователям, которые занимались этим краем, они дружно завернули бы обратно и избрали бы иное поприще для своих исследований.
– Ие! Везем ашайку Оренбургу! – с занудным вздохом как-то начал он в очередной раз свое повествование. – Оренбургам ашайку даем, мало-мало гуляем, молодой девищка русским, татаркам получаем, обратно везем, деньга и ашайка получаем. Я идем одна публичный дом. Там есть хорошим татаркам, богатым. Я его опять просим замужем. Она меня опять говорим ек, нет, не пойдем. Плохо так живем. Кредитным живем, а татаркам замужем не получаем!
В кои-то веки слова его меня заинтересовали. Я встряхнулся.
– Что же? Почему? Разве мало других женщин, не проституток? – спросил я.
– Ие! – сказал он и рассказал мне следующее.
Оказывается, в обычае публичных домов было и такое, когда какая-нибудь его обитательница выбирала себе посетителя по душе и всеми силами старалась сделать так, чтобы и он приходил только к ней. Если это складывалось, то посетитель пользовался сей избирательницей бесплатно и во всякое время. Такой посетитель назывался или любовником, или кредитным. Сия избирательница могла с ним отправиться гулять куда-нибудь на сторону и могла гулять с ним, пока у того хватало средств. Она могла в отсутствие его средств прогулять и свои. Это как бы была своего рода семья. Все в это время могло быть у них пополам. Но отличались таким обычаем только русские обитательницы публичных домов и ни в коем случае не магометанки, которых бухарец называл татарками. Русская при этом о подлинном замужестве ничуть не помышляла, верно, помня слова первого послания апостола Павла к коринфянам о том, что жена есть слава мужа. А какую славу может составить проститутка своему мужу в православном обществе! Иное, по словам бухарца, было у приверженцев пророка Магомета. Хоть и сказано в том же послании апостола Павла, что обрезание ничто, и необрезание ничто, но магометанин оказывался иного обычая. Прежде всего, он оказывался чрезвычайно скуп и бессовестно торговался за каждую копейку при уплате, а то и норовил обсчитать. Подарков никаких он не приносил. Будучи пьян, он мог одарить свою партнершу по удовольствию кулаком, обозвать ее грязным словом. Естественно, что русского посетителя с большим, так сказать, удовольствием принимали и магометанки. Но, в отличие от своих русских товарок по промыслу, магометанки были чрезвычайно бережливы, а потому не в сравнение богаче. Они копили на будущую жизнь, говоря: «Богатую возьмет замуж каждый!» – имея в виду своих сородичей по вере. И бухарец рассказывал много случаев, когда магометанка из публичного дома с почестями выходила замуж. Иная вера – иные обычаи, или, поминая в третий раз апостола Павла, все в заповедях Божиих. Тот же бухарец с вожделением, хотя и занудным, почитал за счастье ждать, когда его гурия даст ему свое согласие. «Ай, хорош татаркам. Ай, богат татаркам!» – обсасывал он свои пальцы.
Вот такие знания почерпнул я от своего дорожного закадыки, не на шутку рассердившегося на сотника Томлина, без стеснения заржавшего на его рассказ. Бухарец почернел и без того черным лицом, вздул ноздри, сабельно ударил его взглядом и изрек, как пригвоздил:
– Улыбкам смотрим, гумнам такая! – имея в виду не гумно, место для молотьбы хлеба, а созвучное обиходное слово.
Мне стоило трудов успокоить его, говоря, что сотник Томлин ржал от радости за бухарца, за его счастливое будущее.
Это я вспомнил, пока мы шли с моей новой знакомой. Чтобы прервать не совсем уместное по отношению к новой моей знакомой воспоминание, я представился ей подлинным моим состоянием, то есть подполковником прежней армии. Шедшая до того покорно, словно бы смирившаяся с неизбежностью обрести хотя бы на ночь кров потерей чести, она от моих слов рванулась в сторону. Она рванулась с такой силой, что я, крепко держащий ее под руку, вместе с ней свалился в сугроб.
– Дура! – совершенно по-солдатски вскричал я.
Она же, видно, в переживании своего представления о предстоящей ночи, заплакала. Я вынул ее от сугроба. Боясь усугубить положение, я не стал ее отряхивать, а дал свои двупалые солдатские рукавицы. Мы снова молча пошли. И меня снова и раз, и другой пронзила та первая стыдная мысль о том, как бы у нас все вышло. Совершенно независимо от меня мне приплыла женщина-солдатка в лугах над Белой в пору моего юнкерства, сделавшая меня мужчиной. То есть совершенно независимо от меня я охватился чувством власти над моей спутницей, какую власть надо мной, вернее, над моим организмом получила та солдатка. «Нет, я русский офицер!» – не веря себе, то есть не преодолевая чувства, сказал я. И я стал молить, чтобы скорее мы вышли к нашему дому, чтобы Иван Филиппович не спал.
Увидев нас вдвоем, Иван Филиппович в третий раз явил своей фигурой герб Российской империи.
– Ваше высокоблагородие! А с двумя вы прийти не могли? – в оскорбленном целомудрии спросил он.
– Для вас, ваше превосходительство? – спросил я.
Он молча и сухо сплюнул.
– Иван Филиппович, а не забываешься ли ты? – разозлился я.
– Не забываюсь! – резко ответствовал он. – Далеко не забываюсь! Где уж нам забываться! А вот только покойные ваши родители почтения-то к Ивану Филипповичу испытывали больше!
– А вот почтенный Иван Филиппович покойным моим родителям характера своего выказывал меньше! – парировал я.
Иван Филиппович скривил брови, собрал губы в пучок, всторчал сталью щетины на щеках. Однако ответа при всем этом не нашел, а только опять сухо сплюнул.
– Тьфу на тебя, оллояра несметного! – сказал он и тотчас сменил роль, видно, засовестился. – Пожалуйте, барышня! – состряпал он любезную физиономию.
– И ты бы нам всем, Иван Филиппович, соорудил чайку́! – вспомнил я незабвенного моего друга есаула Василия Даниловича Гамалия, командира Георгиевской сотни, получившей это почетное наименование за подвиг в мае шестнадцатого года.
– Пойду я от тебя, Борис Алексеевич, в пролетарии. Может, против тебя мне в совето какую должность дадут. Тогда ты у меня… – начал собирать самовар и заворчал Иван Филиппович. Заворчал и остановился, забежав взглядом мне за спину.
Я оглянулся. Моя новая знакомая, присев на краешек стула, спала.
– Замерзающую подобрал! – прошептал я.
– Вижу! – тоже прошептал Иван Филиппович.
Мы сели за стол друг против друга и долго, слушая зашумевший самовар, смотрели то на пламя лампы, из-за экономии керосина вкрученное в горелку до предела, то оглядывались на новую мою знакомую. Будить ее никто из нас не решался.
– Кто она? Каких будет? – наконец спросил Иван Филиппович.
– Не знаю! – сказал я.
– А если воровка да ночью подельникам дверь откроет? – посуровел Иван Филиппович.
– Тогда я буду нападать с фронта, а ты зайдешь во фланг! – сказал я диспозицию на этот случай.
– Только бы скалился, как нищий на полушку! – обиделся Иван Филиппович.
– Ну, какая воровка! Она во дворе своей хозяйки замерзала! Та ее на определенный промысел выгнала! – возразил я Ивану Филипповичу.
– А если подосланная! – сказал Иван Филиппович и, увидев мою усмешку, обиделся еще больше. – Вот ты, Борис Алексеевич, пришел в солдатской шинелишке и с худым сидорком за плечишком. А дом-то, а добро-то в доме твои родители да твоя сестра с мужем наживали. И я к этому всему приставлен. Так что мне загодя и наперед смотреть ох как надо! – сказал он.
– Хорошо, Иван Филиппович, прости! – устыдился я.
– Оно, конечно, видно, что из порядочных, но хоть бы имя спросил, – тоже уступил Иван Филиппович.
Поспел самовар, а моя новая знакомая не просыпалась. Пришлось ее будить. Она встрепенулась, но даже со сна посмотрела на нас устало и тотчас схватилась было с места к двери.
– Барышня! Да что же вы… – загородил я дверь и хотел сказать о ней, как о набитой дуре, но сдержался и приказал мыть руки, садиться за стол. – Кстати! – вспомнил я. – Кстати, я вам представился еще по дороге сюда, а вы не ответили!
– Простите! Я ничего не запомнила! – призналась она.
– А нас, барышня, бояться нечего! Мы потомственно служим Отечеству! А Борис Алексеевич так всех на сем поприще превзошли! В Персиях воевали! В самый что ни есть Багдад со своими пушками хаживали! Переранены, переморожены в боях-то! Страсти натерпелись! А домой прийти – вон как обошлось! – сурово выговорил моей новой знакомой Иван Филиппович.
И с этого сурового выговора все выровнялось. Моя новая знакомая наконец успокоилась, назвала себя. Звали ее Анна Ивановна Тонн. Происходила она из обрусевших немцев, служила в Дерптском, по случаю войны переименованном в Юрьевский, университете библиотекарем и была вместе с университетом эвакуирована в Пермь. Муж ее ехать отказался, а ребеночек умер от скарлатины еще перед войной. В Перми при новой, временной, власти ей от места отказали. В Екатеринбурге она думала получить место в открывшейся осенью позапрошлого шестнадцатого года городской библиотеке.
– Простите, но вы, Борис Алексеевич, правильно часом назад назвали меня дурой. Я на самом деле такая. Я узнала, что открывается библиотека, и поехала. А ведь просто следовало подумать, что и здешних библиотекарей достаточно хватает! – стала рассказывать моя новая знакомая Анна Ивановна. – Еще что послужило: в Перми про Екатеринбург всегда говорят с таким выражением, будто Екатеринбург злачный городишко сплошь с грубыми и пьяными мастеровыми, что если и есть кто интеллигентный, так тот боится в сюртуке из дома выйти и одевается не иначе, как в лабазную поддевку. Я вместе с ними тоже так стала считать. Я подумала: «Ах, вот!» – и покатила. А оказалось, что библиотека уже открылась год назад, и, конечно, мест нет!
– Уж так оно! Известное дело – пермяки! Они уж – это что ж такое, если не поскалятся! – сказал Иван Филиппович.
– Кое-как я смогла устроиться в госпиталь на половину жалованья, на семьдесят пять рублей без стола. Но и госпиталь закрыли. Моя новая подруга по госпиталю привела меня туда, ну, вы, Борис Алексеевич, уже сами догадались. Она сказала, дескать, несколько дней поживешь, а за это время что-нибудь определится. Оказалось, это было то самое заведение, и подружка сама в нем участвовала. На четвертый день мне сказали, что я немка и должна им, потому что у них кто-то там на фронте. Меня стали заставлять… – Анна Ивановна пресеклась голосом.
– Это уж так! – закивал Иван Филиппович.
– Вот что, Анна Ивановна! Вы останетесь у нас, пока мы вам не найдем работу! – сказал я в надежде на возможности Миши Злоказова.
– Нет! Это невозможно! – вскричала она.
– Если не хотите вновь быть выгнанной на… – я хотел сказать «на соответствующий промысел», но не сказал ничего, – если не хотите, останетесь у нас. И без всяких с вашей стороны курбетов. Дайте нам слово!
Она задохнулась в слезах и только смогла утвердительно кивнуть.
После чая я отвел ей комнату сестры Маши, а сам устроился в гостевой, тоже, как и комната сестры Маши, заставленной со всего дома мебелью. Я долго не мог уснуть. И не новая моя знакомая Анна Ивановна с ее случаем была тому причиной. Меня снова стал мучать проклятый вопрос, почему все так у нас случилось, и зачем нужны были все наши жертвы. То есть вопросов выходило два. Однако я этого не замечал. «Россия стала единственной по-настоящему свободной страной!» – вспоминался мне восторг всякой комитетской сволочи. И тотчас вспоминалось военное законодательство Британской империи, по которому забастовавшие, как у нас, во время войны заводы без промедления окружались войсками со всеми вытекающими последствиями. У нас же заводские бунты были объявлены подлинной свободой. И одновременно с этими двумя соединенными воспоминаниями мне чередой вспышек пошли самые неожиданные и самые подробные подробности нашей войны, вплоть до останавливающих сердце взглядов упавших от изнеможения и ждущих выстрела в ухо лошадей. В этой череде всплыл и батарейный вахмистр Касьян Романович, не преодолевший соблазна содержать за батарейный счет взятого с боя у курдов жеребца. Прежнего хозяина жеребца я ссадил шашкой. Жеребец по праву должен был принадлежать мне. Но я не мог его присвоить и велел сдать для продажи в общем числе захваченных лошадей. «Ну и пусть, что он взял его себе! Зачем же мне было отбирать его! – запоздало стал я раскаиваться. – Ну, продали бы мы! А его или загнали да пристрелили бы, или замучили бы, как замучили парковых лошадей!» И на это раскаяние легло новое воспоминание – бои на перевале Кара-Серез в Курдистане летом прошлого семнадцатого года, когда Россия была уже «самой свободной страной», с бунтами и нежеланием воевать. Наша пехота-туркестанцы, то есть уральские и вятские мужики, призываемые на военную службу в Туркестан, малорослые и молчаливые по нашему суровому климату, упорно и молча под убийственным пулеметным и орудийным огнем поднимались на перевал, будто упорно и молча работали – или, как сами они выражались, робили – на заводе или худой пашне. И командир отряда полковник Абашкин Петр Степанович, наблюдавший их «работу», только крутил крупной стриженной головой. «Ни разу, Борис Алексеевич, не было так, чтобы мы противника били не солдатской кровушкой, а огнем! Никогда мы противника ничем, кроме своего духа, не превосходили! А так хочется повоевать за счет стратегии!» – примерно так запомнил я его слова.