Под звездами - Андросенко Александр Дмитриевич 14 стр.


Маша следила за солдатами, пока они не скрылись из виду, и тогда, непонятно почему, заплакала: то ли радуясь, что санитары благополучно донесли Липатова, то ли от жалости к Подовинникову, то ли от всего, что она сегодня впервые увидела и что потрясло ее. Солнце синей радугой вспыхнуло на мокрых ресницах и ослепило. Оглянувшись, чтобы убедиться, что никто не видел, как она плачет, Маша вытерла слезы куском марли, закинула санитарную сумку за спину и побежала вперед, в Вязники, окутанные дымом пожара.

К вечеру бой стал стихать. Настал тот короткий момент затишья, когда наступающие войска не могут продолжать продвижение, так как их силы растянуты, рассредоточены на большом пространстве, а отступающие разбиты, разобщены и деморализованы и, не думая уже о возвращении оставленных рубежей, только пытаются удержаться на месте.

Вторая стрелковая рота заняла оборону по западной окраине Вязников. Шпагин с телефонистами пошел отыскивать в деревне место для своего командного пункта.

Деревня, в которой еще утром насчитывалось сорок семь дворов, лежала в развалинах: фашисты подожгли ее перед отступлением. Широкая деревенская улица с обеих сторон усаженная березами, от которых осталось несколько расщепленных, изуродованных стволов с безжизненно повисшими перебитыми ветвями, была изрыта воронками, загромождена кучами обугленных бревен и досок, грудами почерневшего битого кирпича, измятыми листами железа, покрытого синей окалиной. Снег был перепахан танками, засыпан комьями земли и черным пеплом, под ногами то и дело звенели и перекатывались стреляные гильзы.

Тут и там валялись трупы немцев. Они лежали в самых неожиданных позах, в каких их настигла смерть: один стоял на коленях, уткнувшись головою в землю, будто молился; другой, падая, зацепился мундиром за забор и, мертвый, стоя повис на нем.

От развалин поднимался горький дым и стлался над землей длинными серыми полосами. Среди дымящихся руин одиноко, как маяки, высились тут и там высокие тонкие печные трубы. Каким непостижимым чудом уцелели в бушевавшем здесь аду эти немые символы домашнего очага? Вернутся на родное пепелище те, кто некогда жил здесь, и не найдут ничего, кроме этих одиноко торчащих труб.

Так вот она, деревня Вязники, за которую сегодня с таким ожесточением бились сотни людей. И эта изуродованная, изрытая снарядами земля кажется такой близкой, родной! Смотришь на эту землю — как будто ничего в ней нет! — а бесконечно дорога она тебе: отвоеванная тобой, политая кровью твоих товарищей. Было тяжело, смутно на душе у Шпагина и от вида разрушенной деревни, и от того, что не было в живых Подовинникова и многих бойцов: смерть каждого человека, которого ты знал и любил, это клинок, глубоко, до крови ранящий тебя. А надо идти вперед, идти через развалины и пожары, видя гибель друзей, — другого пути к победе нет!

Ваня Ивлев с аппаратом на ремне торопливо семенил рядом со Шпагиным, еле поспевая за его тяжелым, широким шагом, и снизу вверх поглядывал украдкой на ого нахмуренное, сосредоточенное лицо. Ему хотелось утешить своего командира, и он сказал, подняв смышленое мальчишеское лицо с коротким острым носиком:

— В нашем районе немцы тоже много разрушили...

Голос у Ивлева высокий и звонкий, и говорит он с задорными мальчишескими интонациями.

Шпагин благодарно посмотрел в светлые глава Ивлева, его тронуло, что тот отгадал его мысли.

Вскоре их нагнал шедший сзади с тяжелой катушкой провода за спиной второй телефонист — Гаранин, небольшой, коренастый, с полным флегматичным лицом.

— Товарищ старший лейтенант, поглядите, — Гаранин показал рукой направо, — изба!

Посреди деревни стояла единственная уцелевшая изба — сгорели только примыкавшие к ней сарай и двор. Дверь была распахнута настежь и шаталась под ветром, пронзительно скрипя застывшими на морозе петлями. Остановившись на пороге, Шпагин увидел опрокинутый посреди избы закопченный чугунок, из которого по полу растеклась лужа черно-зеленого варева, на полу сидел маленький серый котенок и лизал мокрый пол жестким, шершавым языком. Увидев вошедших, котенок прыгнул на печь и стал глядеть оттуда круглыми, горящими в темноте глазами.

Печь была еще теплая. На некрашеном столе стояла глиняная миска с тем же темным варевом, в нем плавала деревянная ложка; тут же лежала желтая репа с надкушенным боком. Посреди избы тихо качалась пустая зыбка, подвешенная к потолку. Постель в зыбке еще хранила форму тела лежавшего в ней ребенка. Еще несколько часов назад здесь жили люди и затем поспешно покинули избу, не успев взять с собой даже самое необходимое.

— Ишь ты, — Гаранин бережно потрогал вмятую подушку, — и младенцев угнали в такую стужу... Никому пощады не дают... проклятые!

Детская зыбка и вся обстановка избы вдруг живо напомнили Шпагину позднюю осень сорок первого года, отступление, и ту женщину, которую он встретил в покидаемой деревне. Может быть, и она не дождалась освобождения?

На лавке у порога стояла деревянная бадейка, до краев полная водой, поверхность воды уже успела затянуться тонкими прозрачными льдинками, острыми лучиками разбегающимися во все стороны. Увидев воду, Шпагин только теперь почувствовал острую жажду. Он припал к бадейке и, не отрываясь, стал жадно, большими глотками пить чистую, холодную, изумительно вкусную воду, кусая зубами хрусткие льдинки. Напившись, Шпагин устало опустился на скамейку, снял шапку и ладонью пригладил мокрые, свалявшиеся волосы. Ветер влетал через выбитое окно, шуршал желтыми оборванными газетами, которыми были оклеены стены, заносил в избу легкие, пушистые снежинки, кружил их по полу.

Ивлев снял с печи котенка и осторожно гладил его огрубевшей, красной от мороза рукой; котенок громко мурлыкал, закрыв глаза, терся головою, круто выгибал спину, поднимал хвост торчком.

— Ишь, обрадовался... пострел...

— Понимает — свои пришли...

— Тощий-то какой — ребрышки, как гребенка торчат… На-ка, поешь колбаски солдатской!

Солдаты с волнением ощущали прикосновение теплой мягкой шерсти, слушали еле приметное под рукой биение сердца этого маленького живого комочка и счастливо, совсем по-детски, улыбались.

Ивлев и Гаранин установили аппарат, тут же раздался звонок.

— Комбат... — тихо сказал Ивлев и вопросительно поглядел на Шпагина. Тот нахмурился и неохотно взял трубку.

Получил твое донесение насчет Подовинникова. Очень жаль парня... — начал Арефьев и замолчал. Шпагин тоже молчит, ждет: «И это все?» Он слышит, как в трубке потрескивают разряды, слышит характерное покашливание Арефьева, но упорно молчит.

— ...А я так и не смог переключить на вас артиллеристов — они в это время позиции меняли, — снова слышит Шпагин голос Арефьева.

«Именно потому и погиб Подовинников!»— хочется закричать Шпагину, но он молчит.

Ты слушаешь?

— Внимательно слушаю, товарищ капитан!

— Надо подумать, кого на взвод поставить?

— Я назначил старшего сержанта Ромадина.

А, помню, помню — согласен! Ну ладно —поскорее схемку позиции присылай!..

Шпагин постоял с минуту, глядя в пол, затем надел шапку и на ходу кинул:

— Я пойду но похороны. Будут вызывать — позовите. Да загасите в сенях солому — дымится еще!..

Когда Шпагин подошел к группе солдат на окраине Вязников, солнце уже зашло и только на западе озаряло снизу густым красным светом темно-лиловые облака, причудливо, высокими горами, нагроможденные над дальним лесом.

Было время перехода от дня к сумеркам, когда еще светло, как днем, и так же четко видны на фоне ясного серовато-белесого неба мельчайшие веточки на деревьях, по резкие дневные тени уже исчезли, все краски поблекли, потускнели, стали глуше, и от этого все кажется более мягким, расплывчатым, чем днем, и притихшую землю охватывает умиротворение и покой.

Могилу вырыли на пригорке, с которого ветры сдули весь снег, под большой березой, недалеко от места, где был убит Подовинников. Глубоко промерзшая желтая глина была твердой как камень, рыть пришлось ломами, да и лому она поддавалась с трудом, откалываясь маленькими кусочками.

Шестеро убитых лежали на снегу, на плащ-палатке; мела легкая поземка, снег уже запорошил их одежду. Как переменились лица убитых! Не было знакомых Шпагину людей: доброго, угрюмого, хитрого, ленивого, робкого—у всех было одинаково далекое и отчужденное, недоступное Шпагину выражение.

Подовинников — он лежал крайним — длинноногий, длиннорукий, рядом с солдатами казался еще больше, чем при жизни. Сильные руки с согнутыми черными пальцами вылезали до запястий из рукавов новой защитной телогрейки — казалось, Подовинников грозил кому-то сжатыми кулаками. Лицо, обожженное пламенем взрыва и потемневшее от дыма, было густо усеяно мелкими ранками, бронзовые волосы обгорели и завернулись колечками от огня. Выражение лица было спокойным и твердым, только в уголках раскрытых губ сквозило скорбное выражение горечи и обиды. Человек, которого Шпагин недавно видел с волшебным блеском жизни в глазах, думающим, мечтающим, был мертв.

Сейчас, после гибели, Подовинникова, яснее стало, каким замечательным человеком он был, глубже осозналась его доброта, честность и та особенная нравственная чистота и душевное благородство, которые делали его лицо таким открытым, прямым, красивым. Он ничем не старался выделиться среди других офицеров, был скромен, даже застенчив, не любил говорить о себе. Его готовность всегда выполнить любое задание некоторые принимали за недостаток характера. На самом же деле в этом сказывалось глубокое сознание Подовинниковым своей ответственности за общее дело, нежелание примешивать к нему что-либо личное, мелочное.

Только теперь Шпагин почувствовал, как дорог ему был Подовинников, как он любил его. Но Шпагин никогда не говорил ему об этом. Вот так и расстаешься навсегда с людьми, не успев сказать им того, что надо было сказать.

Отлучиться с передовой могли немногие: тут были Скиба, Пылаев, Ромадин и несколько солдат, рывших могилу. Пылаев стоял один, в стороне, на лице его застыло выражение недоумения и растерянности. На душе у него было тоскливо, одиноко. Перед подвигом и гибелью Подовинникова его гордость за сегодняшнее поведение в бою казалась сейчас наивной, неуместной, мальчишеской. Он подошел к Шпагину и тихо сказал:

— Ах, как жаль его, как жаль...

Шпагин медленно перевел глаза на скорбное лицо Пылаева, губы его дрогнули, но он ничего не ответил.

Когда могила была готова, Скиба снял шапку и затуманенными глазами медленно оглядел товарищей по роте, стоявших тесным кругом, словно ища в них поддержку и сочувствие. Все обнажили головы.

— Товарищи! — глухо произнес Скиба. — Сегодня... за свободу нашей Родины... отдали свои жизни... наши боевые соратники...

Скиба говорил негромко и медленно, очень медленно: обида за гибель хороших, дорогих ему людей душила его; она рождала горячие, трепетные, орошенные слезами слова, и многие из тех, что стояли вокруг него, заплакали, заплакали скупыми и трудными солдатскими слезами.

По команде Шнагииа солдаты вскинули автоматы и дали нестройный короткий залп. Выстрелы сухо и отрывисто прозвучали в морозном воздухе. Убитых уложила в могилу — она была неглубокой, не глубже метра. Когда стали засыпать ее, каждый бросил по горсти желтой глины, смешанной со снегом.

Ромадин, украдкой отирая слезы, прибил к стволу березы небольшую строганую дощечку, и Скиба стал писать на ней чернильным карандашом прямыми печатными буквами:

Поли смертью храбрых в боях за Родпву под дер. Вязники 25 ноября 1942 г. лейтенант П. Ф. ПОДОВИННИКОВ 1909 г. рождения.

Написав фамилии всех похороненных, Скиба подумал немного и дописал внизу покрупнее:

ВЕЧНАЯ СЛАВА ГЕРОЯМ!

В это время прибежал взволнованный и запыхавшийся Аспанов и повесил на дощечку венок из темной еловой хвои, перевитой красными лентами. Это было так хорошо и кстати, что растрогало всех.

Лиловые сумерки все плотнее окутывали окружающее, снег пошел сильнее, в воздухе густо закружились крупные хлопья, засыпая белым пухом догорающие развалины деревни, поле сражения, маленький холмик желтой глины и одинокую березу, распростершую над могилой свои израненные ветви.

ГЛАВА VIII. ВЯЗНИКИ

Когда Шпагин возвратился в избу, там уже было полно людей — своих и чужих. Все они шумели, кричали, двигались, и от этого в избе стоял ровный хаотический гул. В серых пластах табачного дыма, медленно плавающих в спертом воздухе, мутным пятном светила дымящая коптилка.

Шпагин огляделся. У окна Ваня Ивлев кричал что-то в телефонную трубку. Болдырев громко разговаривал с солдатами, получавшими продукты. Напротив пылающей печи Балуев колол дрова, громко гахая при каждом взмахе топора. Двое связных с красными довольными лицами грелись у теплой стены, похлопывая ее негнущимися руками. Около стола, поближе к коптилке, сидел на полу ротный писарь Лушин, привалив к стене длинное, нескладное тело и подтянув к подбородку худые ноги в больших подшитых валенках. Не обращая внимания на шум, стоящий в избе, он старательно писал что-то на раскрытой синей папке с тесемками, лежавшей у него на коленях; перо он макал в плоский пузырек с чернилами, стоявший рядом на полу. На остром носу Лушина поблескивали очки с круглыми, сильно увеличивающими стеклами в металлической оправе. Остальные люди были незнакомы Шпагину, они сидели и лежали по всей избе на кучах соломы, раскиданных по полу. Одни спали, другие ели, третьи вели разговор. За столом ужинали два офицера в черных танкистских куртках и о чем-то громко спорили.

В углу белобрысый губастый радист, сильно шепелявя, кричал в микрофон:

— «Дон», я «Дешна»! Как шлышно? Прием!

Серый котенок, уже освоившись с новой обстановкой, расхаживал по избе, торчком подняв свой тонкий острый хвостик, и терся головой о ноги солдат.

«Не то ярмарка, не то цыганский табор», — подумал Шпагин.

Увидев Шпагина, танкисты закричали:

— А, комроты! Ты уж извини, что мы расположились у тебя явочным порядком, — во всей деревне сарая целого не осталось! А здесь даже печка цела! Присаживайся к нам, погрейся с холода!

Шпагин угрюмо отказался: у него из головы не шел Подовинников, и эти двое молодых шумных танкистов вызывали в нем сейчас неприязненное чувство.

Он сдвинул в сторону консервные банки и кружки танкистов, попросил Лушина подготовить строевую записку а стал составлять донесение в батальон.

Лушин — из Московского ополчения, бывший преподаватель математики отличался чрезвычайной добросовестностью и старательностью, доходившими до педантизма. Из-за этого у него были постоянные стычки с Болдыревым, который на отчетность смотрел, как на ненужную и стесняющую формальность.

После боя Лушин обошел все взводы и положил перед Шпагиным тетрадный листок, ровно исписанный тонким, угловатым почерком. Наклонившись к Шпагину, он сказал тихо и доверительно, словно сообщая ему важную тайну:

— Каких свавных ребят потеряли сегодня!

Он нетвердо произносил «л», и у него получилось вместо «славных» — «свавных».

Глядя в листок, Шпагин вздохнул:

— Надо семьям написать. Вы сможете дать мне домашние адреса погибших?

— Безусловно! — Лушин посмотрел на Шпагина сквозь толстые стекла очков огромными печальными главами.

Когда Шпагин стал припоминать сегодняшнее сражение, оказалось, что за один день произошло так много важных событий, что они не укладывались в форму официального донесения.

Подовинников — кровью своей, своей жизнью открыл путь роте, всему батальону. Как написать, чтобы все поняли, каким замечательным человеком он был; отдавать себя людям было для него таким же естественным, как жить и дышать. А как выразить свою боль? И разве достаточно было, к примеру, написать, что рядовой второго взвода Матвеичев И. В. убил немецкого капитана и нескольких солдат? Сегодня в жизни Матвеичева совершилось неизмеримо более важное — он поборол в себе страх и стал настоящим советским воином. А героизм Липатова, Аспанова, Квашнина, Чуприны, Береснёва — разве всех перечислишь?..

Назад Дальше