Под звездами - Андросенко Александр Дмитриевич 24 стр.


— Это они! — закричал Федя и побежал вперед.

Следы то и дело прерывались вытоптанными в снегу углублениями: двое отдыхали тут, либо укрывались от снарядов. В мелком кустарнике чуть в стороне от землянки Скиба и Квашнин нашли Машу и Павлихина.

Маша лежала на спине, ухватившись руками за воротник полушубка, словно ей не хватало воздуха. Она еще дышала, но пульс у нее был слабый и неровный, полушубок у плеча пробит пулями. Скиба надел на ее руки свои меховые рукавицы, Федя поднял Машу и понес, ступая медленно и осторожно, словно боясь потревожить еле бившееся ее сердце. Маша была совсем легкой. Пушистые снежинки падали на ее белое бескровное лицо.

Когда Скиба распахнул дверь в землянку, все встали. Федя опустил Машу на нары и стал выбирать из ее светлых волос вмерзшие кусочки снега.

Шпагин позвонил Арефьеву.

Балуев бросился подкладывать дрова в печку. Машу надо было раздеть, но в землянке были только мужчины, и никто не решался сделать это. Тогда Скиба, словно отвечая на мысли других, сказал:

— Отойдите все. Мне можно — она дочерью мне могла быть.

Он расстегнул гимнастерку и обнажил окровавленную рану. Потом снял набитые снегом валенки — на ней были белые, с голубыми полосками по краям, шерстяные носки домашней вязки — те самые, которые ей подарила хозяйка в Заборовье.

А Хлудов бежал.

Он бежал снежной целиной, проваливаясь по колени, падая, задыхаясь от усталости, точно зверь, гонимый сворой собак, пока не остановился обессилевший. Он чувствовал нестерпимую жажду и стал глотать кусками твердый, слежавшийся снег. Потом он приложил горсть снегу к разгоряченному лбу и, шатаясь, дрожа от озноба, поплелся дальше, без цели, не сознавая, куда идет.

«Что же теперь делать? Куда идти?»

На пути ему попалась брошенная землянка, он безотчетно толкнул дверь и вошел в нее. Землянка была пустая. Сквозь разбитое окно в землянку надуло снегу, он лежал длинными полосами на земляных нарах, на столе и на полу; на закопченных бревнах наката проступал иней.

Хлудов сел на скамейку и стал дуть на закоченевшие пальцы — рукавицы он где-то потерял.

«Надо успокоиться и все обдумать... Да, да, обдумать и решить, что же теперь делать...»

Как он оказался здесь?.. Он помнит, как рядом разорвалась мина и он упал. Когда он поднялся, немцы были уже на бруствере: он помнит, словно застывшие, их силуэты на фоне неба... И тут перед его глазами блеснул вороненый штык и он увидел злобные, неподвижные, устремленные на него глаза немца. Опомнился он, когда выбежал из хода сообщения, его обожгла мысль: «Что я делаю? Ведь я бежал с поля боя! Назад!» Обернувшись, он увидел бежавшего за ним Мосолова — страшного, с обезумевшими глазами. Он бросился к Мосолову, чтобы остановить его, но в этот момент с оглушительным грохотом разорвался снаряд, и Мосолов с нечеловеческим криком упал, забрызгав своею кровью лицо и полушубок Хлудова.

И даже теперь, когда ему уже ничто не угрожало, Мосолов лежал, судорожно скорчившись, как он ходил всегда при жизни...

Тогда Хлудов снова побежал — не останавливаясь, не разбирая пути.

«Может, вернуться, может, еще не все погибло... Нет, теперь все кончено, меня будут судить, мне вынесут только один приговор: трусу нет пощады... Никуда не пойду. Замерзну здесь. Нет, зачем ждать, пока замерзнешь?»

Хлудов открыл кобуру, но пистолета в ней не было: очевидно, он выронил его, когда бежал. Тогда он заплакал: во весь голос, навзрыд, как никогда не плакал — прорвалось все напряжение последних дней.

Успокоившись, он нашарил в кармане спички, табак, оторвал кусок истертой газеты, свернул папиросу и глубоко затянулся...

Стрельба затихла, лишь изредка доносились откуда-то издали редкие пулеметные очереди да глухо ухали орудия. И Хлудов понял, что атака немцев отбита. Он представил, как радуются сейчас солдаты победе, с каким презрением отзываются о нем. Ему пришлось услышать однажды, как они говорили о Мосолове, когда во время вражеской атаки нашли его спрятавшимся в блиндаже, и его ожгло новой волной стыда.

Хлудов сидел, неподвижно уставившись в разбитое окно, засунув руки в рукава полушубка, подняв воротник; дыхание белыми клубами вырывалось изо рта, холод сотнями мельчайших иголок впивался в тело.

Темнело. За окном широко расстилалось пустынное снежное поле с однообразными волнами холмов, сливающихся вдали с холодным, однотонно серым небом.

Ни следа, ни дороги, ни живой души не было видно на этом унылом, бескрайнем пространстве, лишь покрытая снегом груда развалин каких-то строений напоминала, что тут была когда-то жизнь. К развалинам жались несколько обгоревших, скованных холодом деревьев, взметнувших кверху черные, изломанные ветви. Ветер, неслышный в землянке, безмолвно кружил за окном крупные мохнатые хлопья снега.

«Неужто конец? Как же это получилось? Ведь дело не только в сегодняшнем дне, сегодняшний день — это итог всей жизни. Не убежали же Молев, Квашнин, даже повар Ксенофонтов и тот не убежал, а нашел в себе силу устоять! Что же дало им эту силу, которая сильнее страха смерти? Очевидно, для них Родина дороже жизни... Но как же сильно надо любить Родину, чтобы, не задумываясь, отдать за нее жизнь!»

Так думал Хлудов, но сердце его оставалось холодным и равнодушным. Почему не было и нет у него этого пламенного чувства, какое владеет другими? Он до сих пор никогда не задумывался над этим. Он всегда исправно служил, аккуратно выполнял свою работу в конторе Госстраха по заключению договоров на страхование жизни и имущества, посещал все собрания, имел общественную нагрузку группрофорга, то есть жил, как жили, казалось, все вокруг. Но только сейчас понял он, что это было не так: он жил иначе, чем все. И работа, и собрания, и сбор профсоюзных взносов, и люди, с которыми он встречался, и вообще все, что происходило за пределами его личного, маленького мирка, никогда всерьез не интересовало его, было ему в тягость, и он старался отгородиться от этого большого и шумного мира. У него никогда не было настоящих друзей, не было сердечной дружбы, любви. Он с недоверием и подозрительностью относился к людям, отталкивал протянутые к нему руки и потому всю жизнь был одинок...

Он с отвращением к себе вспомнил, как дрожал от страха и заболел бессонницей, когда его призвали в армию. Райвоенком долго раздумывал, в каком роде войск может пригодиться служащий по страхованию жизни и имущества, но так и не решил этот вопрос. Так как Хлудов был все же человек грамотный, то военком направил его на курсы младших лейтенантов.

«Я с самого начала неправильно жил, — говорил себе Хлудов. — Мне и вспомнить-то нечего: ни больших радостей, ни больших печалей. Все серая, бесцветная жизнь — вот как это пепельно-серое, пустое небо. Зачем я жил? Кому нужна была моя жизнь? — спросил он себя и, подумав, ответил со вздохом: — Никому, даже мне самому она сейчас не нужна...»

Хлудов снова свертывает папиросу, плотнее закутывает в полушубок стынущие, словно обложенные льдом, колени. Страх и тоска, безысходная, леденящая душу, до боли сжимает сердце, и оно ноет нескончаемой, сосущей болью. А сумерки все густеют, засыпают землю серым пеплом. В потемневшем небе бесшумно пролетает еле различимая стая ворон. Мерно взмахивая крыльями, медленно, угрюмо и сосредоточенно, в суровом молчании летят они над холодным безмолвием снегов к неведомой цели, и есть в их полете что-то роковое, неотвратимое, как судьба.

«Нет, с клеймом труса жить нельзя, надо кровью искупить свою вину, вернуть доверие товарищей... Пусть они примут меня в свою семью... Я не могу больше быть в этом, иссушающем сердце, одиночестве... Я пойду сейчас же назад, в роту, и приму любое возмездие...»

Черная стена мрака подступает к самому окну и стоит перед ним, грозная и страшная, уходя в небо. Тьма вползает в землянку, изо всех углов движется на Хлудова, сдавливает ему горло, обволакивает сердце холодным ужасом.

Хлудов сидит, боясь шевельнуться, до боли напрягая зрение, чтобы различить что-нибудь в темноте, и ему кажется, что это не тьма надвигается на него, а что в углах и под потолком шуршат жесткими крыльями несметные черные птицы — залетевшие сюда вороны — и видны только их горящие в темноте глаза, сотни огненных, кружащихся точек. Их становится все больше и больше, они все теснее смыкаются вокруг него, он уже чувствует на своем лице холодное дуновение их широких крыльев. Вот они заполнили всю землянку, ни двинуться, ни дохнуть.

Хлудов с криком бросается к двери, выскакивает из землянки и бежит назад по своим же чуть различимым следам. Метель бьет ему навстречу, слепит глаза, ветер рвет расстегнутый полушубок. Хлудов проваливается в снег, падает, снова встает.

Он вбегает в ротную землянку и, шатаясь, прислоняется к стене, чтобы не упасть, глаза его закрыты, он хрипло и шумно дышит. В землянке темно, пламя из открытой печки освещает ее слабым красноватым светом, Отбрасывая на стены подвижные тени.

Шпагин поднял глаза на Хлудова, но в полумраке не признал его.

— Кто это?

Во всем облике вошедшего, в его фигуре показалось Шпагину что-то знакомое. «Нет, не может этого быть!» И в этот момент в топке с треском обвалились угли, вспыхнуло пламя, осветило лицо Хлудова.

Шпагин в одно мгновение все понял, обо всем догадался: и почему немцы прорвались на участке третьего взвода, и почему Маша столько времени пролежала на снегу, почему Хлудова нигде не могли отыскать.

Он вскочил, схватил Хлудова за грудь и проговорил негодующим, сдавленным шепотом, в упор глядя ему в глаза:

— Ты жив? И не ранен? И ты посмел сюда явиться? Говори где ты был?

— Не выдержал... простите... любую казнь приму... не отталкивайте меня, товарищи!

Шпагин повернул Хлудова к нарам:

— Видишь?

Хлудов увидел Машу Сеславину. Она лежала на спине, лицо ее с закрытыми глазами, освещаемое колеблющимся светом коптилки, было недвижно, руки были вытянуты вдоль тела, как у мертвой. Из-под шинели были видны ее маленькие ноги в шерстяных носках с голубыми полосками.

Хлудов с глухим вскриком пошатнулся и закрыл глаза.

— Как ты посмел оставить без помощи раненую девушку, бросить своих солдат, порученный тебе участок и убежать, спасая свою подлую шкуру? — Шпагин выхватил пистолет из кобуры и взвел затвор.

Но Скиба поймал руку Шпагина:

— Не забывайся! — Голос его срывался, губы дрожали.

Шпагин гневно подступил к Скибе:

— Не шути, товарищ замполит, не шути — сейчас же отдай пистолет! Я его командир и обязан расстрелять на месте, как подлого труса, бежавшего с поля боя!

Скиба вырвал пистолет из рук Шпагина и сказал тихо и твердо:

— Ты опоздал выполнить свою обязанность, товарищ командир роты, теперь его будет судить трибунал. — И затем, повернувшись к Хлудову: — В траншее я бы сам тебя застрелил, не колеблясь, ты десять раз заслужил это!

В землянку ворвался Густомесов, за ним Арефьев. Прищуренные глаза Густомесова смотрели недовольно, колюче. Он быстрым взглядом окинул землянку, подошел к Маше, взял ее руку.

— Докладывай, как это случилось! — бросил он Шпагину. — В каком взводе это было? В первом? А кто командир первого взвода?

Все взгляды направились на Хлудова.

— Я был... — запинаясь, ответил Хлудов.

— Почему был? А сейчас? В чем дело, что за чертовщина? — раздраженно обратился Густомесов к Шпагину.

— Этот человек бросил свой взвод во время атаки немцев и бежал с поля боя, — сказал Шпагин.

— Ты убежал с поля боя? — Густомесов с удивлением и брезгливостью разглядывал Хлудова. — Это правда?

— Правда, — тихо сказал Хлудов.

— А почему ты вернулся? На что ты рассчитывал?

— Я не прошу пощады — я хочу кровью искупить свою вину.

— Кровью искупить вину? А есть ли она в тебе, эта кровь? В твоих жилах течет грязная вода!

Густомесов быстро заходил по землянке, выталкивая сквозь зубы:

— Низкий трус... воробьиная душонка... Он, видите ли, жить хочет! А она, — Густомесов показал на Машу, — не хотела жить? А они, — он обвел рукою людей в землянке, — по-твоему, тоже не хотят жить? Да как же ты хотел жить — один, без товарищей, без Родины? Позор, на всю армию позор: в полку Густомесова офицер — о-фи-цер! на глазах у солдат бежал с позиции, которую ему приказано было защищать, в бою бросил свой взвод, пропустил немцев в тыл своим товарищам, бросил раненую девушку, все бросил: и честь, и совесть, все втоптал в грязь!..

Хлудов стоял, опустив голову.

— Что же ты молчишь? — закричал на него Арефьев.

— А что ему говорить — ему сказать нечего. У дезертира нет оправданий, — бросил Густомесов.

Не поднимая головы, Хлудов прошептал еле слышно: Простите, простите все...

Г ЛАВA XIV. НА ПОНИЗОВСКОМ ОЗЕРЕ

Ночь..

Недосягаемо высоко сияет в черном небе ослепительно белый месяц. В морозном воздухе кружится, сверкает снежная пыль, и сквозь ее серебристую кисею все окружающее кажется призрачным.

Взад и вперед ходит по траншее Федя Квашнин. Снег, схваченный легким морозцем, тонко поскрипывает под его валенками, на шапке и на плечах лежат пятна лунного света, лицо его кажется синевато-белым. Пулемет тускло блестит холодным вороненым металлом, на его замке ярко горит маленькая точка. Изредка Квашнин останавливается и прислушивается: он слышит доносящийся со стороны Ржева непрерывный глухой гул мощной артиллерийской канонады, не прекращающейся ни днем ни ночью. Это наши войска взламывают оборону немцев на подступах к Ржеву. Квашнин с радостью примечает, что этот гул с каждым днем становится все слышней — наши войска усиливают натиск.

В траншее сидят несколько солдат. С ними Пылаев и Скиба. От бруствера на них падает глубокая, иссиня-черная тень. Их в темноте не видно, слышен только негромкий, спокойный говор, да приметно, как поднимается вверх легкий, прозрачный парок от их дыхания. Люди, чтобы согреться, сидят, плотно прижавшись друг к другу.

В темноте вспыхивают желтые, разлетающиеся искры — кто-то из кремня высекает огонь, и то тут, то там разгораются красноватые огоньки, среди которых один выделяется своей величиной: это горит трубка Скибы.

— Сейчас, товарищи, началось массовое изгнание врага из нашей страны, — слышится тихий, но отчетливый голос замполита.

— Да-а, — восхищенно отзывается голос Матвеичева, — сто двенадцать дивизий разгромили за три месяца! Вот это удар!

— И заметь, Иван Васильевич, — добавляет Береснёв, — что погнали мы врага, не дожидаясь второго фронта!

Но Матвеичев уже размечтался, его теперь не удержишь:

— А что, ребята, если так дело пойдет, то Гитлер скоро и руки вверх?

— Ну нет, Матвеичев, — поправляет его Скиба, — гитлеровцы без боя не отдадут ни одного метра нашей земли.

— А ты не торопи, не подгоняй время, оно, время-то, и быстрей пойдет! — рассудительно говорит Береснёв Матвеичеву. — Уж на что, кажется, первая зима тяжелой была, а поди, выстояли! Вот уже и вторая зима к концу идет, а силы у нас прибавляется! Все придет своим чередом.

В тихом воздухе еще издали слышен треск мотора У-2, потом он, невидимый, низко пролетает над головами солдат, в сторону немецких позиций. Вслед за тем слышны глухие разрывы: самолет сбрасывает свой бомбовый груз. Немцы начинают бить по нему из крупнокалиберных пулеметов трассирующими пулями.

— «Огородник» полетел!

— Он, говорят, гранаты в землянки прямо сквозь трубы бросает!

В этих словах слышатся и уважение и любовь к маленькому и хрупкому, но бесстрашному самолету.

Вскоре самолет невредимым возвращается обратно, но уже стороной, и солдаты долго прислушиваются к равномерному треску его мотора, пока он совсем не затихает.

— Что-то очень тихо сегодня у немцев, — говорит Скиба. — Уж не затевают ли они чего-нибудь? Дай-ка, Федя, по ним пару очередей!

Квашнин стал за пулемет: гулкие выстрелы раскололи тишину, раскаты загремели и покатились над пустынным полем; на конце ствола желтокрылой бабочкой затрепетало пламя, темноту полоснул яркий сноп трассирующих пуль. Тотчас же вслед за ним справа и слева потянулись разноцветные нитки светящихся пуль, а в ответ им с немецкой стороны глухо застучали тяжелые пулеметы.

— Фрицы на месте! — доложил Квашнин и снова зарядил пулемет. — Совсем тихо у нас, видать, мы теперь надолго в оборону стали!

— До чего же опостылела эта оборона, товарищ замполит! — вздохнул Матвеичев. — Везде теперь наступают. А тут фронт с сорок первого года стоит. А ведь какие сражения идут!.. Тяжелый наш фронт, ух какой тяжелый!

Назад Дальше