Жард пытался удержать Дантеса и тревожно оглядывался, поскольку странный вид этого человека — камзол синего шелка, белые кюлоты, парик времен Людовика XV, — который бежал по асфальту, жестикулируя и бормоча бессвязные речи, заставлял водителей тормозить и грозил дорожными происшествиями. Видимо, Жарду хотелось оградить посла Франции от нескромных взглядов, кое-кто из зрителей вполне мог узнать столь приметного человека, что было бы губительным для его карьеры в случае выздоровления, впрочем — маловероятного. Дантес с силой оттолкнул психиатра, ибо знал о его соучастии в заговоре, замышлявшемся против него, и даже подозревал, что тот является инструментом некой космической махинации, в которой всё, от сотворения мира, было направлено на уничтожение одного-единственного человека. Однако отделаться от назойливого попутчика Дантесу не удалось, и ему пришлось выслушивать циничные разговоры этого мнимого целителя, которыми тот пытался завлечь Дантеса, продолжая вышагивать с ним рядом.
— Послушайте, прекратите лгать самому себе. «Ваши» угрызения совести коренятся в прошлом, они свойственны не вам одному и не имеют никакого отношения ни к автокатастрофе, в реальности которой я сильно сомневаюсь, ни к этому инцесту, который, как я подозреваю, вы изобрели, чтобы таким переносом сублимировать чувство стыда. «Ваше» преступление, в конце концов, могло восходить к убийству Пушкина вашим однофамильцем Дантесом, на той знаменитой дуэли… Еще одно типичное проявление того, что вы столь горестно именуете Европой. Вот к чему ведут близкие отношения с шедеврами, которые пренебрегают жизнью, провоцируют и унижают ее. «Человек огромной культуры…» Именно эта культура и усложняла неуклонно ваши краткие бестолковые заигрывания с ненастоящим миром — то есть нашим, — которых жизнь, с ее вечными компромиссами, требует от нас на каждом шагу. Это могло закончиться только кровавой свадьбой. Я советую вам поставить точку в вашем Повествовании, положить конец сотворению вымышленных людей и миров и взглянуть прямо в глаза ненастоящему миру, в котором мы живем, и ненастоящей жизни, которую мы вынуждены терпеть, если не хотим оказаться там, где сейчас находитесь вы, — в ирреальном мире. Что можно испытывать, любуясь шедеврами и постоянно наведываясь в мифологическое измерение, которое люди насытили лучшим в себе, что можно ощущать при этом ностальгию по миру истинному, который где-то там, далеко, по ту сторону Микеланджело, и который вы зовете Европой, — это понять можно… Но сейчас нужно упорядочить эти два мира: ненастоящий, но реально существующий, и настоящий, пребывающий в состоянии упадка. Господин посол, послушайте, научитесь радоваться жизни: немного гедонизма, малая толика цинизма, вот чего вам недостает для достижения душевного здоровья. Сейчас вовсе не следует искать в культуре, в милейшем обществе наших бессмертных гениев, ничего помимо удовольствия — только отдохновение, приятный пикничок на вершинах, где можно подзарядиться кислородом, чтобы затем смело нырять во все житейские нечистоты. С одной стороны, есть воображаемое, природой не предусмотренное, — да ведь всего и не предусмотришь! — а с другой, то, что нам досталось от Маркса и Ленина, когда они перестали мечтать, или, если хотите, когда их мечты превратились в материальные отбросы мечты, или еще, прибегая к модному клише, когда мечты оказались конвертированы. Порвана, господин посол, пуповина. От культуры «не излечишься», и пусть она еще взывает к нам, но, увы, это зов о помощи. Да, дражайший, ваша вина вовсе не в причастности к автокатастрофе, ваше крохотное «преступление» сильно преувеличено или даже выдумано, дабы вбить гвоздь, на который вы сможете повесить ваши угрызения совести и тревогу. Повторяю, подобные вашим переживания знакомы и другим людям, но вы — натура исключительная — в прежние времена вас назвали бы «прекраснодушный», — и высочайший уровень вашей культуры, без устали оттачивая вашу чувствительность, сделал вас чрезмерно совестливым, а потому — виновным. Вы должны себе сказать наконец, что Европа — это не злая старуха-ведьма — malevolent, как говорят в добрых английских клубах, — воплощение зла, внушенное вам сводней, с которой когда-то у вас была интрижка и которую вы «бросили» — в моих глазах, поступок вполне обоснованный. Ваша лесная нимфа — с вашего позволения — спокойно окончила свои дни в Ментоне, ни в чем не нуждаясь, благодаря ренте, которую вы ей назначили. Но Европа — это и не прелестная Эрика, невинная и чистая, хотя и жертва дурной наследственности, и она в самом деле ваша дочь — вернее, дочь вашего воображения. Какая, впрочем, разница! Перестаньте себя казнить. Европа никогда не была и не будет мерилом человеческого достоинства, ведь она могла проявить себя только в братстве дележки и в любви, о которой уже столько веков судачат господа, называемые христианами, и если бы подобная метаморфоза была возможна, в Европе не было бы никакой нужды. Короче говоря, господин посол, поставьте-ка жирную точку вместо ваших вопросительных знаков, ибо ответы на все эти вопросы известны с незапамятных времен, но мы играем, задавая вокруг да около все новые вопросы, не желая признать выводов науки, сформулированных относительно самой природы этой аномалии, каковой является наш мозг, этот заменитель сердца. Дихотомия, шизофрения — не побоюсь этого слова — нормальное физиологическое состояние нашего мозга, биологическая двойственность, и этот разлом, как вам порой кажется, вас прямо-таки преследует. Эта зигзагообразная трещина, похожая на застывшую молнию, не может исчезнуть совсем, но лишь затянуться на время. «Это неизлечимо», господин посол, повторяю вам: порвана пуповина. Конечно, горят еще кое-где прекрасные факелы — им так и не дали погаснуть, — но они всегда освещают лишь все те же непристойные граффити. Вы, кстати, не заметили, что вся эта мошкара, мириадами роящаяся вокруг вас, носит прелестные островерхие колпачки и балетные пачки? Эта древняя стена и сама готова расплакаться, отчего, безусловно, и происходит это свечение. Социалистический реализм вовсе не преступление против духа, как принято считать, но законная реакция хозяина, разжившегося шматом свинины и не желающего выпустить его из рук, что делает этого хозяина очень подозрительным ко всему воображаемому, ведь оно тоже хочет прибрать к рукам и свинину, да и сам социалистический реализм: метаморфоза… Эти реалисты поняли, что для них нет искусства более полезного, чем искусство закрывать глаза. Подведем итог, дорогой мой господин посол Франции: сложным натурам никогда не следует заниматься важнейшими задачами государственной значимости, которые сводятся к вещам чересчур простым для умов, далеких от народных нужд: любить, любить, любить, работать, работать, работать, если повезет — немного помечтать, и умереть…
Дантес бросился на этого циника, бормоча оскорбления, и водитель, притормозивший было, чтобы поглазеть на красавчика, выряженного маркизом, махавшего руками как ветряная мельница и бормотавшего что-то себе под нос, счел благоразумным нажать на газ.
LXIII
Посол, вероятно, был на полпути, когда Эрика поднялась по ступеням террасы, пересекла гостиную и вошла в библиотеку. На полу лежало тело, глаза были открыты и неподвижно смотрели в потолок, на губах застыла гримаса жалости, выражавшая также, посмертно, естественное сожаление негодяя, что прерываются его увлекательные отношения с жизнью, которая была к нему благосклонна. Она заметила разбросанные в беспорядке фотографии, и машинально нагнулась за ними… Дантес мог бы оградить ее от этого, будь его воля, но он уже не был хозяином своей воли и, выкрикивая бессвязные слова, продолжал свой бег вдоль назначенного ему вектора ab:
— Еиrора!
Барон тоже мог бы вмешаться, но поскольку его больше не существовало, ему, озабоченному логикой развития событий, было нелегко себе это позволить, и к тому же высовываться не стоило; что до Сен-Жермена, тот, должно быть, растратил слишком много сил, так скоро перебросившись к месту событий из привычного ему века и, более того, из художественной галереи на улице Фобур-Сент-Оноре при нынешнем уличном движении в Париже, и он, совершенно измотанный, был уже лишен необходимых полномочий. Так, омываемые весьма характерной для Дантеса иронией, в которую тот на сей раз был уже не в состоянии окунуться и где угадывалось отчаяние того, кому никак не удавалось отчаяться, что вполне могло обернуться для других участников новыми страданиями ради высоких целей искусства, насмерть застывают холодные воды вечно первобытного океана, не сулившего, правда, на сей раз нового рождения человека и носившего невнятное имя «культура». Однако некоторые закоренелые мечтатели, по счастью лишенные всякой щепетильности, ловко извлекали выгоду из этой созидательной стихии, созидавшей лишь самое себя, и то Гёте, то Томас Манн, то Ромен Роллан, то Мальро или иной расхититель, именуемый сладкоголосым соловьем, для которого важна была только красота пения и этот цирковой трюк, называемый «метаморфозой», — Данте, Дантон или Дантес — ах! вздернуть, вздернуть, вздернуть всех аристократов на фонарь! а вам известно, что у алжирского бея, если верить Гоголю, под носом шишка? — так вот, некоторые мечтатели, маги, романисты, иллюзионисты и вечные прихлебатели делали вид, что полными горстями черпают из воображаемого, дабы насытить им жизнь и преобразовать ее, а на самом деле полными горстями черпали из жизни, отдавая ее воображаемому. Кровь, пот, массовые убийства, рабство и неизбывное страдание людей вовсе не прекращались, но становились «шедеврами», «гением», «величием»… В общем, тут заявляло о себе отсутствие любви.
— Europa!
Итак, Дантес, облаченный в чистосердечие и в придворную одежду очень в духе века Просвещения, невнятно бормоча, бежал по асфальту под протяжные завывания автомобильных гудков, он то и дело пританцовывал и кружился в некоем подобии вальса, но делал это вовсе не по своей воле и не смеха ради, а в силу того, что Рок известен своим неравнодушием к танцу, Эрика тем временем поднималась по ступеням террасы, пересекала гостиную и входила в библиотеку. Рок, поигрывая табакеркой, на мгновение застыл в нерешительности, но вовсе не из сострадания, а, напротив, безмерно наслаждаясь этим мгновением невероятной драматической насыщенности и — как его там? — напряженного ожидания, которое желал продлить. Итак, Эрика вновь оказалась внизу лестницы, поднялась по ступеням, пересекла гостиную и снова вошла в библиотеку: на сей раз Гроссмейстер был совершенно удовлетворен и резким решительным щелчком захлопнул табакерку. На полу лежало тело, глаза были открыты и неподвижно смотрели в потолок, на губах застыла гримаса жалости, выражавшая также, посмертно, естественное сожаление негодяя, что прерываются его увлекательные отношения с жизнью, которая была к нему благосклонна… В общем, это был эпизод из раздела происшествий. Эрика заметила фотографии, в беспорядке разбросанные возле трупа, и машинально нагнулась за ними. Дантес мог бы оградить ее от этого, стоило ему только захотеть, но он уже не был хозяином своего воображения, которое теперь владело безраздельно и помыкало им… В общем, случай был банальный. Дантес мог бы оградить ее от этого, стоило ему только захотеть, но Дантес уже не был хозяином своей воли. В общем, случай был клинический. Итак, Дантес, который мог бы помешать Эрике собрать фотографии, валявшиеся возле трупа Хулио Амедео Нитрати и самым недвусмысленным образом обнаруживавшие, какого рода занятию молодая женщина предавалась во время тех «абсансов», в продолжение коих, по слухам, Европа «обрушивалась в бездну и пропадала в безмолвии и тьме»… Дантес, который мог бы, мог бы, мог бы, не сделал ничего… В общем, случай был типичный. Итак, Эрике ничто не помешало собрать фотографии и увидеть на них себя без прикрас. Она стояла на четвереньках, с задранной юбкой, и двое скотов отделывали ее с двух сторон, один — с востока, другой — с запада, чем явно и недвусмысленно свидетельствовали, какого рода занятию так самозабвенно предавалась Эрика во время этих «абсансов», в продолжение которых она, по ее представлениям, наведывалась в век Просвещения… В общем, случай был классический. С полной покорностью воспринимала она разрушение, которого жадно искала в такие минуты. Эрика стояла на четвереньках с задранной юбкой и принимала все с такой явной готовностью, подставляя себя, что невозможно было что-либо отрицать или говорить о насилии. На мгновение она замерла, затем бросила фотографии, пробежала через библиотеку и террасу, оставляя за спиной кильватерный след черных волос, и кинулась к озеру.
— Europa!
В эту минуту Дантес был в нескольких шагах от виллы «Италия». Тогда-то он и услышал идущий оттуда вой, в котором определенно не было ничего человеческого. Вой доносился с нижнего этажа, но в то же время, казалось ему, звучал и у него в голове, так что он остановился, заткнул уши, не в силах вынести звучавшее в нем отчаяние, и попытался заглушить этот голос. Должно быть, несколькими часами позже полиция так и обнаружила его, съежившегося в вестибюле, внизу лестницы.
Впрочем, будь он в состоянии говорить, он бы рассказал им, что взбежал по ступеням, толкнул дверь, и с этой минуты бегство его обрело такой характер, что ни у Жарда, ни у полиции не осталось ни малейшей надежды поймать его и вернуть действительности, которая уже никак не могла с ним сладить.
В гостиной, где только что он видел Мальвину, Барона и Сен-Жермена, розу в бокале и соловья в клетке, где он видел эту девушку, бывшую, возможно, тем, что он называл Европой, и которой поэтому не существовало, и которая однажды пришла во дворец Фарнезе, и вовсе туда не приходила, чтобы уже никогда из него не выходить, эта девушка, Эрика… Дантес — в общем, это был клинический случай — вошел в гостиную, и там, где он только что видел Мальвину, Сен-Жермена и Барона, розу в бокале и соловья в клетке, и ту, что отыскала его во дворце Фарнезе и, вовсе туда не приходя, заняла место всего, что было, и чего не было, и что он называл Европой… Девушка, что мучила его своим неутолимым небытием до такой степени, что он вынужден был покончить с ней, дабы наказать за отсутствие, гениальным ходом g1-e2 на воображаемой шахматной доске и вырваться наконец из той немыслимой ловушки, которую он называл Европой, порвать с ней, не в силах более терпеть эту почти нацистскую ненависть к себе самому… В общем, случай был типичный. Нужно было раз и навсегда положить конец всему, чего не существовало, но что так ловко морочило его и мучило своим усилием приобщить к культуре, подобно Голиафу, силящемуся сблизить края пропасти, ведь только то, чего не существовало, но что было столь прекрасно, могло спасти этот мир, но было для него недостижимым. Хотя в этом он нисколько не отличался от прочих людей: ведь никого из людей не существует, ведь всякий человек рождается и с этой минуты ищет путь к рождению, ведь всякий человек лишь и существует, чтобы стремиться к полному осуществлению в будущем рождении, начиная с собственных химер, чреватых им же самим… Ведь всякий человек выдумывает себя и ищет себя, и находит лишь затем, чтобы убедиться в своем отсутствии. И три четверти его небытия ожидают свою недостающую часть от воображаемого, от представления о себе самом. В гостиной, где он только что вообразил Мальвину, Барона и Сен-Жермена, розу в бокале и соловья в клетке, и ту, что он выдумал, так нуждаясь в любви, теперь стояла розовая софа, на которой возлежала вульгарная блондинка с пухлым кукольным личиком в букольках и уплетала шоколадные эклеры, лаская пуделька, весьма на нее похожего, и мужчина, жуя кончик сигары, бранился с телефонисткой, которая никак не могла соединить его с Америкой.
— Опять вы! — с бруклинским акцентом воскликнула пергидрольная американка, поскольку еще не успела испугаться и не обратила никакого внимания на выражение лица Дантеса. — What the hell is this? Что у вас за манеры? Я узнала, что вы наш сосед, но это не может служить оправданием…
Дантес расхохотался.
— Старая ведьма! — воскликнул он.
И будто оказалось довольно этого вопля, взыскующего истины, чтобы развеять все подлые колдовские чары; вой, услышанный им недавно, раздался снова, и он увидел Мальвину. Она сидела в инвалидном кресле, глядя в окно, и лицо ее, переживавшее полное крушение своих черт, казалось под рыжим париком бесформенным месивом белого, красного и синего, это было лицо старой сводни былых времен, которая выла на смерть, глядя в открытое окно. Барон был еще здесь, но уже обрел прозрачность и размытость тех лукавых персонажей, которые укрываются за спиной второстепенных действующих лиц, нужных им в произведении, чтобы избежать страдания. Сен-Жермен стоял возле Баронессы, положив ей на плечо руку, и коль скоро Нострадамус так верно подметил его сходство с Людовиком XVI, выражение его лица в эту минуту воссоздавало с документальной точностью, достойной занесения в лучшие архивы, выражение лица вышеупомянутого монарха в минуту восхождения на эшафот. Дантес проследил за взглядом Мальвины, хотя ему и нелегко было удержать в некоем подобии реальности эти три персонажа, норовившие улизнуть от последствий своих подлых интриг, прибегая к ухищрениям, в которых эти шарлатаны опасно преуспели. Он не ощутил никакого волнения, увидев, как Эриха, стоявшая в лодке в пятидесяти метрах от берега, взглянула в тихую воду, будто разделяя эстетическое сожаление Дантеса о необходимости нарушить это совершенство безмятежности. Она бросилась в воду, импрессионистски взметнулись ее черные волосы и мелькнуло белое платье. Волосы и платье еще какое-то время покачивались на поверхности озера, подобно причудливой водоросли, приятной для глаза, потом все было кончено. Возникло мимолетное излучение счастья, иллюзорная вспышка завершения произведения. На какой-то миг еще замешкались немногие прекрасные слова, соединенные синтаксисом небытия, в котором возникали необходимые точки, запятые и вопросительные знаки, намекавшие на тайный смысл, но все, что могло походить на ответ, было самым тщательным образом вымарано. Некто придумал кого-то или что-то, с любовью или ненавистью, и по-истине не существовало никого, кто не был бы задуман прежде. Озеро было все так же безмятежно, как и раньше, впрочем, никакого озера не было. Дидро произносил какие-то слова, с лаем промчалась псовая охота, от которой, когда пыль развеялась, только и осталось, что гравюра на стене, весьма мастерски выполненная. Барон постепенно исчезал, чтобы не слишком привлекать внимание, поскольку он не хотел никакой ответственности: слишком много преступлений лежало на его совести. Это самоустранение все же не было полным: то ли по оплошности, то ли по забывчивости, и еще можно было различить отсутствие всякого выражения на левой стороне его лица, застигнутого и увековеченного в его загадочности. Искусствоведы полагали, что эта незаконченность, неполная завершенность в том или ином смысле, в смысле небытия или совершенства, была намеренной, поскольку подобная двусмысленность лукаво сообщала творению намек на сокрытую глубину. Лицо Мальвины фон Лейден, как и Барона, тоже было схвачено в минуту исчезновения, уловлено и остановлено Временем, которое любит оставлять на своих произведениях ровно столько видимого, чтобы никто не усомнился в его мастерстве. Некоторые из флорентийских хранителей древностей долго колебались, стоит ли его реставрировать, или же, напротив, оставить неприкосновенной эту красоту разрушения, благотворную для мечтаний и чарующую взгляд. Сен-Жермен удрал: бумаги его были не в порядке. Американка выла от ужаса, глядя на эту безумную гримасу, на губы, бормотавшие бессвязные слова, а ее супруг, забыв о своем трансатлантическом звонке, севшим от волнения голосом пытался вызвать полицию. В библиотеке виллы «Флавия» был обнаружен труп торговца вразнос, по имени Паоло Туччи, рядом с телом валялась пачка открыток с изображением шедевров Флоренции.