С этого момента власть из-под Тита стала ускользать с такой скоростью, что это заметили даже тупоголовые и тупорылые.
Костя-Музыкант не играл в слона. Стоя в стороне с Гусем, он о чем то беседовал. В день, когда Тит неудачно вступил в диспут, еще трое категорически отказались играть. Ошарашенный Тит не настаивал.
Вечером на окрик Тита:
— Эй там, за столом, потише! —
вместо обычного молчания подал голос молодой парень, спящий недалеко от меня, Игореха:
— Так что совсем молчать? Мы играем!
И Тит промолчал.
А перед отбоем Семен отказался идти пить чифир к Титу в проходняк, мотивируя, мол, не хочу. Тит задумался, а Боцман мрачно уставился на Семена.
Прошло два дня.
— Отбой! — гремят ключи об дверь и я засыпаю.
Но просыпаюсь не от крика «Подъем!», а от шума, рева и гвалта. Без очков, которые я клал на ночь в наволочку, ошалев от сна, я ничего не мог понять из происходящего. Наконец разобрался — Боцман, Семен и двое подпевал зверски лупят Тита, а он в ответ отбивается насмерть…
Затем Тит взлетел на верхние шконки и, пронесясь по спящим и проснувшимся, с размаху прыгнул на дверь. Та, как по волшебству, распахнулась и захлопнулась, отрезав хату от Тита. Разъяренные семьянины тупо смотрели на двери. А сидящий за столом Костя-Музыкант флегматично заметил:
— Бить будут…
Вскоре все разъяснилось. Оказывается, Тит — наседка (стукач). И он вовсе не Тит. И сидел он не там, где говорил. И был он по малолетке мент и бригадир. Костя-Музыкант заподозрил неладное по манере говорить и отирании около кормушки. Ну и ксивы из других камер, от корешей-товарищей. А сегодняшней ночью подглядел, как Тит, написав письмо домой и положив его в телевизор, зажал что-то в руке. Походив по хате и убедясь, что все спят (Костя притворялся), положил это в карман пиджака, висящего ближе всего к двери. И пошел спать. А Костя и поднял это. Оказалось — записка-докладная куму (опер. работнику) о положении в хате. А дальше просто — разбудил семьянинов Тита и показал записку. Остальное я уже видел сам.
Утром пришло возмездие. Костя, Боцман и Семен пошли в карцер. Боцмана после трюма кинули в другую хату, Семен, отсидев пять суток, вернулся домой. На следующий день подняли из трюма и Музыканта.
Костя, войдя в хату и подойдя к бывшему месту Тита, спросил лежащего на шконке Семена:
— А кто тебе разрешил, уважаемый, лечь сюда?
— Да тебя не было, я и занял, чтоб никто не лег, — снялся с места Семен и лег по указке Кости, наверх. Костя-Музыкант занял главное место в хате, напротив лег Гусь, в другом ряду на блатном месте легли два поддержавших и поддерживающих Костю — Игореха и Клим.
Переворот произошел успешно и малой кровью. Народ радовался и ликовал.
ГЛАВА ДЕВЯТЬ
Наступил вторник и я поехал в следственный отдел прокуратуры. На этот раз не на черной «Волге», а в грязно-кремовом авто. По тюремному — воронок.
Сидя в узкой клетке, скованный наручниками, еду и смотрю через две решетки на летний город, легко одетых девушек, радостных людей… И такая злость в душе поднимается — ну, менты поганые, ну, жизни не дают, ну, власть поганая!..
Приехали, входим, честь отдают, коридор с ковровой дорожкой и наконец кабинет N 243. Роман Иванович, ментяра, сука, тварь лягавая… Помощнички…
И пошло-поехало. Много вопросов, ответы не устраивают — отвечай сам. Много вопросов, мелькают даты, времена.
— Я что, пионерка — дневник вести, по числам писать-помнить! Не помню!
— Это мы пьем. Этот? Хрен его знает, а вы что не следили за ним?
Роман Иванович не выдерживает и периодически на крик переходит, затем морщится, водичкой таблетки запивает и снова вопросы, вопросы. «Ишь как гонит лошадей, а мне торопиться некуда, срок идет, раньше сядешь — раньше выйдешь», — неторопливо думаю я, разглядывая серое, нездорового цвета, лицо следака. — «Ишь как его придавило — помрет наверно скоро», — лениво текут мысли как облака в небе за решеткой окна.
— Вы отправляли Кораблева в Горький. Зачем?
— А кто это — Кораблев?
— Ты дуру не гони, Володя! Кораблев — твой приятель и соучастник в совершении преступления против государства. А это не шутки!
— Ну хоть убейте, не знаю, кто это — Кораблев. Я кентов по фамилиям не знаю. Я свою иногда забываю. Чужими часто назывался.
— Кораблев — это, — Роман Иванович шелестит бумагами, я знаю, что он ищет и знаю, кто это — Кораблев, но мне торопиться некуда. Это у них под хвостом горячо и под ногами земля горит.
— Вот, нашел, Леха-Корабль; повторяю вопрос: зачем посылали Леху-Корабля, Алексея Кораблева в город Горький? Вам понятен вопрос?
— Да, но я Корабля в Горький не посылал.
— Не лично вы, а ваша группа.
— И группы не было, и не посылали его, что он солдат, что ли. Сам поехал, а зачем — не знаю. Я, вот, например, в Мин. Воды ездил. Что я там, груз на парашюте получал, из Америки?
— К вашей поездке в город Мин. Воды мы еще вернемся, а сейчас я повторяю вопрос.
Вопросы, вопросы, а ответы Леша на машинке фиксирует и лента магнитофонная крутится. Прогресс, как говорил Сурок.
— Где ваша группа брала средства к существованию? Деньги где брали?
— Ну, мы цыганам несколько раз дрова пилили, стены разрисовывали, бутылки собирали, попрошайничали… Случайные заработки были, ходили на Ростов-Товарный вагоны с фруктами разгружать.
— Сколько раз вы лично ходили на разгрузку вагонов?
— А какая разница?
— Вопросы здесь задаем мы. Повторяю вопрос…
Вопросы, вопросы, а ответы Леша на машинке выстукивает. Стучи, стучи, дятел безмозглый, были б мозги — было б сотрясенье.
В сплошной горячке буден, как сказал один пролетарский поэт, пролетают вторник, среда, четверг…
В хате я только сплю и ем завтрак. Вся хата смотрит сочувственно, они видят, в каком состоянии приезжаю. Случайно услышал, что, мол, КГБ наркотики применяет. Это про меня сказано было. Видимо, вид у меня измотанный и удолбаный.
Пятницу, субботу и воскресенье сплю. Ем и сплю. Ничего не вижу, не слышу, ни в чем не участвую. Доспался до одурения. Ох, и умотал меня следак…
В понедельник выдергивают меня не с утра, как обычно, а с обеда. Вместе с Роман Ивановичем, ментом поганым, в кабинете пигалица очкастая, лет двадцати пяти. Юбка чуть выше колен, ноги загорелые, смотрит деловито и все остальное на месте.
— Я ваш адвокат, Лена, Елена Волоцкая, буду вас защищать.
— А у меня на адвоката денег нет!
— Это ничего, вы потом в колонии отработаете и вышлете.
— А вы что, меня оправдывать не собираетесь?
Роман Иванович прерывает нашу милую беседу:
— Вы приглашены, подследственный Иванов в связи с окончанием следствия и закрытием вашего дела. Вам все понятно?
— Да.
— Я буду читать ваше дело, вы и ваш адвокат контролировать правильность записанного с ваших слов. В случае несогласия, неточностей, неправильностей или ошибок вы имеете право ввести исправления или указать собственное мнение на тот факт, который по вашему мнению указан или освещен неправильно. Все ясно?
— Ясно.
— Начинаем. В январе 1978 года, я, Иванов Владимир Николаевич, 22 октября 1958 года рождения, место рождения — город Омск…
Монотонное бубнение чуть не усыпило. Спасли от сна загорелые коленки адвоката Ленки. Она чувствует мой взгляд, видит мое обостренное внимание и чуть улыбается — совсем немного, и чуть хмурится, и морщит лоб, и одергивает юбку… Она, непокорная, из тонкой и мягкой светло-серой материи, все норовит на перекос пойти и побольше оголить…
Ух жизнь, подлая, я — стриженый и в тюряге, а тут такой адвокат ничейный ходит. Эх, где мои шестнадцать лет, где мой черный пистолет?!
— Вам все понятно?
— Да, гражданин начальник. Но почему не написать просто — являясь агентами мирового империализма, неся чуждую советскому строю философию, на страх всем честным людям планеты…
— Я же говорил тебе, чужой ты. И постоянно из тебя это вылезает. Замечания, поправки имеются?
— Нет.
— А у вас, товарищ адвокат?
— Нет, с точки зрения уголовно-процессуального кодекса…
— Хорошо, хорошо, значит — расписывайтесь. Все. С плеч долой — из сердца вон. Вы мне, хипы, уже так надоели. Я на вашем вшивом деле полздоровья потерял.
Адвокат что то бубнит насчет суда и прочей галиматьи, а я смотрю на собирающего бумаги следака и такая злость меня разбирает… Не выскажусь — сдохну!
— Роман Иванович…
— Что? — поднимает голову от бумаг. Я и выдаю:
— Ты бы не сильно напрягался, а то по цвету рыла вижу — сдохнешь скоро. До моего суда не доживешь…
Роман Иванович несколько секунд смотрит на меня с ненавистью, с трудом сдерживая кипящую в нем ярость. Ярость благородная вскипает как волна…
— Я-то доживу и до суда твоего, и дальше, а вот как ты в зоне выживешь — вопрос.
На этом и расстаемся. Прощай, Роман Иванович, следак поганый, прощай!
Но напоследок я своего личного адвоката чуть-чуть ущипнул. За… ну на чем сидят. Самую малость. А она сделала вид, что не заметила. Молодец!
Когда у подследственного нет денег на адвоката, то гуманное государство предоставляет адвоката в кредит. Заранее зная, что жертва самого гуманного правосудия будет осуждена и отправлена в исправительно-трудовую колонию. Там-то у нее (жертвы) и высчитают из заработанного и за адвоката, и за все остальное.
Адвоката государство в лице юр. коллегии предоставляет всегда или ну очень молодого, или – ну очень (правильно!) плохого. Остальные в поте лица своего зарабатывают деньги, которые заплатила жертва самого (остальное смотри выше). За исключением хозяйственных преступлений (там, где деньги — логика другая), все заранее известно и неоднократно подтверждалось. Был бы человек, а статья найдется.
Дней через пять меня перекинули из два один в шесть девять. Как я понял, чтоб жизнь медом не казалась…
Большая хата, рыл шестьдесят. Шконок намного меньше и это естественно. Если на воле то здесь, то там дефицит, то почему шконок в тюряге должно хватать? Нелогично это.
Представляюсь в блатном углу и заранее они мне не нравятся. Да, по-видимому, им я что-то не глянулся. Рыла у них толстые, глаза пустые, но важно держатся, плечи широкие.
— Говоришь, политический? А че ты против властей попер?
— Да мне и следак также говорил….
— Ты за базаром следи, земляк, а то рога быстро обломаем!
— Так нет их у меня и не было никогда.
— Нам виднее!
— Что это вы меня напрягаете, я вам что то сделал? Меня менты напрягали, кум напрягал, еще вы…
— Ты че, оборзел?! С кем нас равняешь?!
— Я не равняю, я просто говорю…
Для первого раза спускаю базар на тормозах. Их шесть — я один, да и разобраться надо. Решаю Гансу-Гестапо ксиву написать. Оглядываю хату и вижу длинного, рыжего худого парня, весело скалящего мне зубы. Он сидел на скрученном матрасе под телевизором.
— Ты тоже с этапа?
— Да нет, бери матрац, клади рядом и устраивайся. Я тебе все растолкую.
Я устраиваюсь рядом и через десять минут мне все становится ясно. Хата беспредельная (не соблюдают даже тюремные неписаные законы). Беспредел без предела.
Девять человек, все из одних мест, из Сальска, с Шахт, сбились в кучу, в стаю и загуляли. По воле никто со шпаной и уголовниками не знались, за плечами малолетки нет — вот и начали в хате жить неправильно. У одного отняли, другого опустили, третьего побили… И все по беспределу, не имея на это никакого, даже тюремного, права. Дальше больше, оборзели вконец, озверели, ошибку за ошибкой совершать стали (по жизни тюремной). То блатяка, правильно две малолетки пацаном блатным прошедшего, за норов избили и, вырубив, опустили, оттрахали, а у него кенты, да и вообще — остальным блатякам в других хатах это не понравилось, ну совсем не понравилось! То записки, через их хату идущие, стали задерживать и выбрасывать. То пару раз грев чужой себе забрали. А в тюрьму они в разное время пришли, за разное сели, вот кому срок пришел и поехал на суд, после суда и в другую хату, в осужденку.
А там тоже суд! Суд быстрый да приговор скорый — беспредельничал, тварь, гулял как хотел, мразь!.. По чайнику от души настучали, да штаны стянули. Раз, раз — пидарас!
Когда я пришел в хату, в шесть девять, беспредел достиг своего апогея, высшей точки, какая есть в беспределе. Отнимали все, что хотели, били для разминки и тренировки, спящим велосипеды (горящую бумагу промеж пальцев ног вставляли) да самосвалы (кружки с водой на закрученной веревке над головой подвешивали) делали, опустили-оттрахали уже четверых, не считая того первого блатяка. Вдобавок ко всему, на самое святое руку подняли, за что вообще по всем тюремным законам раньше сразу убивали — резали да и сейчас не милуют. Довески с паек отнимать стали!..
В тюрьме, в СИЗО, хлеб утром дают и на весь день сразу. Хочешь сразу съешь, хочешь с обедом и ужином. Пайка та — полбулки хлеба и кусок сверху. Это и есть довесок. По тюремно-лагерным законам, сложившимся еще в голодные времена, пайка — святое. Пайка наркомовская (от министерства). На пайку не играют, пайку не кидают, на пайку не хляются (не спорят)! Последнему петуху, драному-предраному, последнему менту, гаду, козлу распоследнему, стукачу конченному положена пайка и никто, даже сам господь бог, не может ее отнять (так в идеале должно быть)! Смерть за это! По лагерному — топор за такими ходит.
Так вот, от девяти шесть беспредельщиков осталось, а остальных троих или в этапе, или в осужденке, или в транзите разорвали и опустили. Вот они, видя и зная, что их ждет в конце, и оборзели вконец. По научному — агония. Как третий рейх!
Кострома, как дразнят рыжего, все это мне красочно рассказал, и что меня поразило — не понижая голос и не таясь. Я ему кивнул на блатной угол, где в это время беспредельная семья, громко чавкая, жрала отнятое. Кострома пожал плечами:
— Шакалов бояться, в тюряге не жить. Я им так и сказал и на зуб поклялся — опустят, пусть убивают лучше, я ночью задушу, загрызу хоть одного…
— Эй ты, рыжий черт, придержи язык, а то в глотку забьем, — отозвался один из быков и заржал, поддержанный хохотом остальных семьянинов.
— А ты, очкарик, не вяжись с ним, если хочешь, чтоб бока были целые. Понял? — с угрозой в голосе спросил меня один из беспредельщиков, Орел, лет двадцати, с круглыми глазами, весь такой упитанный. Кабан!..
Я ответил нейтрально, пытаясь еще остаться в стороне:
— Понял!
На время от меня отстали. Хата жила обычной жизнью: играла в домино, шахматы, читала, писала письма, базарила. Но, в отличие от других, виденных мною хат, над этой витала придавленность — голоса звучали тише и глуше, люди оглядывались чаще. И у всех озабоченность на рыле. Вот попал так попал!
Дали обед, который происходил следующим образом: все миски, полученные из коридора, составили на пол и лавочки, шестерки бычьей семьи, выловили гущу и, набрав шесть густо набитых мисок, понесли их в угол, семье на съеденье. Оставшиеся миски разобрала братва и начала есть. Только Кострома взял свою и вылил ее в парашу.
— Зачем ты так? — удивился я.
— Я себя уважаю и после этой шестерки есть не буду, мне каши за глаза хватит.
Молча проглотив баланду, я задумался. Дали кашу, все ели торопливо и жадно. Подвинувшись к Костроме, вылизавшем пальцем миску из под каши и протягивая ложку, я негромко спросил:
— А где твоя?
— Отняли, за жизнь боятся. Но я их, блядей, на малолетке давил и здесь удавлю. Троих уже отпетушарили и эти вдогонку пойдут.
Один из семьянинов, видимо что то услышав, зарычал:
— Ты че базаришь, тварь?!
— Сам ты тварь, рыло беспредельное!
Быки зашевелились, явно готовясь к бою, но в этот момент за решкой раздался крик на всю тюрягу:
— Шесть девять, шесть девять! Бычье, спите что ли?!
На решку вылез смуглый здоровый Масюка:
— Че надо?
— В оче не горячо? Слышь, черт в саже, это тебе с особого кричат, с четыре два. У вас политический, Профессором дразнят?