А Герман со своею семьей по тупости не поняли, что случилось, да наехали по привычке, как всегда:
— Эй, земляк, ты че тусуешься, сюда не идешь?
Зечара знай себе хату меряет неспеша шагами, от двери и до окон, внимания не обращая на слова Германа. Хату меряет, на всех зыркает, во все проходняки неспешна заглядывает.
Герман по новой и с рыком:
— Ты че, в натуре, оборзел, пехота, не касается тебя что ли?! Я кому сказал?!
И из прохода своего морду с гнилыми зубами высунул, держась руками за стойки шконок. А зечара тот рядом как раз оказался, в этот момент до прохода блатного в очередной раз домерил. И ни секунды не размышляя: бац! По гнилым зубам Германа.
Тот и рухнул у себя в проходе. Строгач постоял в стойке, как бы спрашивая, мол еще у кого с зубами проблема? Но смирно сидела блатная семейка, ничего не понимая, как же так, раз — и по зубам… Непривычно как то, не принято. Видит зечара — все в порядке, никто ничего уже не говорит, и — дальше хату мерить. Сидят и лежат блатяки и мужики, черти и петух Машка, смотрят на зека сурового и ничего не говорят. А что скажешь, если один попытался и по зубам получил. Желающих больше нет.
Ну, а вскоре открылись двери и корпусняк спросил зека:
— Будешь еще блатовать?
Видимо, дурак корпусняк, раз решил строгача этого Германом напугать.
Увели зека и легко вздохнула хата — ФУ! Уплыла акула из нашего аквариума, слава богу, сытая была и не злая. А то бы…
А Герман, умывшись, начал в углу своим семьянинам сказки рассказывать — мол, ошарашился он от такой борзоты, а когда шок прошел, зечары и след простыл. Но семьянины не поверили, давай издеваться и насмехаться, да подробности вспоминать, как пытался Герман своими гнилыми зубами попугать зечару.
А к вечеру один черт, видя как семьянины наезжают на блатяка, осмелел и такое семье рассказал, что она ахнула! Оказывается, Герман один день на малолетке санитаром был! Семьянины Германа за жабры — колись, сука! Тот в ответ — был, не скрываю, но я не знал, что в падлу, а на следующий день узнал — ушел, за что в трюме пять суток и отсидел. Ахнула семья во второй раз! Надо же! Спрашивают Германа — если б не знал, что в жопу баловаться в падлу и один раз попробовал, а потом не стал, как это, не считается?! Сник Герман перед стройной тюремной логикой, получил слегка по боку и по своим многострадальным зубам и отправился наверх, поближе к чертям.
А на следующий день бывший семьянин Германа, Валерка, стоя около его шконки, громко спросил:
— Что-то у нас грязно в хате…
— Не говори, Валера, не говори, грязновато в хате, грязновато! — поспешил прогнуться черт.
— Вот тебе и тряпка в руки. Выдраишь сегодня пол в хате.
И полез под шконки бывший блатяк с тряпкой в руках. А братва ласково говорила:
— Ты мои прохоря, Герман, тихонечко в сторону отставь, а потом на место…
Как звезда сгорела карьера жулика. Вспыхнула и сгорела. До тла…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Я попал под дождь. Под холодный-холодный, октябрьский дождь. В дворике прогулочном. Напрасно мы стучались-бились. В Новочеркасской тюрьме порядок во всем порядок — положено гулять час, значит час. Ну и что с того, что дождь холодный, а зеки одеты по-летнему. Порядок есть порядок.
Под дождь попала вся хата, не я один. Но горло распухло у меня одного. Недолго думая, залпом выпиваю две кружки холодной воды. Болеть так болеть, а так — что баловаться.
Утром — результат. Всех на коридор, проверка по карточкам. На этой проклятой киче и утром, и вечером проверяют по карточкам. По тюремному — поверка. Чтоб никто не пропал.
— Иванов! — рычит корпусняк. А я в ответ:
— Гх, гх, гх…
Глянул свирепо корпусняк на меня:
— Ты че бледный, мразь, как поганка?
Так я ему и рассказал, что я поутру известку в рыло втер, а лишнюю стряхнул. Напудрился, как артист перед выходом, сейчас — мой номер. Шагаю в нарушение всех правил из строя, мне уже плевать на правила, я подыхаю и падаю навзничь, небольно, но слышно стукаясь головой об пол. Санек, помня мои наставления, выкрикивает из строя:
— Он и вчера падал, гражданин начальник, наверно скоро помрет…
Хату загоняют. Я лежу один на коридоре, пытаюсь шевелиться.
— Лежи, лежи, сдохнешь тут, а за тебя отвечай, — заботливо говорит корпусняк. Надо же — сами бьют насмерть, а помереть от болезни не дают. Видимо, это роскошь — умереть по собственному желанию. И право это, распоряжаться жизнью и смертью, они — менты, власть, самозванно присвоили себе.
Пришли санитары, снова на носилки, несут. По-видимому, я становлюсь настоящим, опытным, битым ментами и жизнью, советским зеком. Из антисоветчика… Захотел — и на крест. Снова на диету, подальше от молотков, от дубья.
Принесли, помыли, переодели — и в бокс. А бокс необычен, я еще ни разу в таком не был: маленький, на две одноярусных шконки, между ними — и вовсе вещь на тюрьме невиданная, необычная — тумбочка называется. А на ней! Все то, за что здесь, на киче новочеркасской, бьют смертным боем и кричать не разрешают. Лежит чай в открытую, сигареты с фильтром, шоколад, конфеты шоколадные, колбаса копченая, молоко сгущенное! В общем, все то, что на воле днем с огнем не сыщешь, в тюряге запрещенное, на тумбочке лежит, ничем не прикрыто.
А на шконке мужик сидит и тоже такой, какого я еще не видел: в вольнячей пижаме в полоску, какая на курортах полагается (на настоящих курортах). И вид у дяди суровый, взгляд насупленный, руки, ноги, голова крупные, в два раза больше чем у меня, да и тело немаленькое, не в два, но в полтора раза точно. Сидит, ноги поджал и взглядом буравит.
Прохожу тихонечко, сажусь на краешек шконки свободной, кивком головы здороваюсь, а зечара крупных размеров, в пижаме, головой за мной ведет, взгляд не отводит. Жуть!
— Ты кто?
— Володя-Профессор, с 28, по 70, срок шесть лет, — еле-еле прохрипел я. Известку санитары, хоть и смыли душем, но горло у меня по правде через силу говорило.
Опустил дядя ноги со шконки и в тапочки сует, огромных размеров. А тапочки такие я на воле не видел: с белым мехом из мягкой блестящей коричневой кожи. Одел тапочки — и к двери. Сам большой, голова большая, непропорциональная телу, и сутулый. Ох, и плечи широченные!
Подошел к двери и стукнул. Не сильно. Но кормушка почти мгновенно распахнулась:
— Чего желаете, Константин Сергеевич?
— Ваську позови, — пробасил Константин Сергеевич. Я открыл рот. Так как я еще ни разу не слышал, чтобы в тюряге кого-нибудь по имени-отчеству называли…
Подошел Васька, это оказался дубак! Ну и ну!
— Узнай, Васек, за Володю, которого мне подсадили, что почем? Понял?
— Понял, Константин Сергеевич, узнаю.
Дядя на шконку вернулся и собрался чай варить. Сам…
Это ж надо, на киче, где бьют за то, что ты есть, сидит дядя, который дубака Васьком кличет и за меня посылает узнать…
Сварил Константин Сергеевич чай на газете быстро, профессионально. И дыма почти не было. Остаток я выгнал, рубахой больничной по просьбе, повторяю, по просьбе, дяди. И не погнушался. Во-первых, просит человек об услуге, сам-то занят, чифир варит. Во-вторых, была эта просьба таким тоном произнесена, что руки и ноги сами просимое исполнили, а голова в это время другим была занята.
Но оказалось и в-третьих. Чифир он на двоих сварил. Так-то! Такой суровый дядя и мне, пассажиру, чифир варил. Приятно.
— Давай кружку, — и плеснул черной, пахучей, густой жидкости. Поровну, наравне с собою.
— Я всегда один пью, даже с блатными. Привычка, — пояснил свое поведение по разделу чая Константин Сергеевич.
Сидим, пьем чай каждый из своей посуды. Он с меня взгляда тяжелого не спускает, буравит насквозь, пронизывает. Я больше по хате взглядом вожу, рассматриваю…
— Сколько тебе лет? — прерывает молчание дядя.
— Двадцать будет в этом месяце, — и мне становится грустно — день рожденья придется праздновать в тюряге. И не один раз…
— Молод, а за политику. Что ты этим блядям сделал?
Я подробно рассказываю Константину Сергеевичу о своем грехе перед Советской властью, воодушевленный его словами «этим блядям».
Выслушав и ни разу не прервав, дядя подходит к параше и смачно, от души, плюет в дырку.
— Ну бляди, пацану за бумажки, ну, суки, резать их надо, резать поганцев, — покачивая головой, говорит, возвращаясь на шконку, этот странный зек.
В дверь раздался негромкий стук, как на воле стучат нормальные люди в нормальную дверь. Я широко распахнул рот и уставился на Константина Сергеевича. Он усмехнулся и неспеша, как все делал, подошел к двери. Кормушка распахнулась, дубак что-то стал негромко рассказывать.
«Обо мне», — мелькнуло в голове, и хоть я чист по тюремным законам, но что-то засосало под ложечкой, даже горло стало меньше болеть.
Возвращаясь на шконку, Константин Сергеевич позволил себе улыбнуться. Так, немного, самую малость. Наверно, он насквозь видел меня и мое состояние. Усаживаясь, он махнул рукой:
— Все в порядке. Не ведись на меня, я с кем-попало в одной хате сидеть не могу. Давай знакомиться по-настоящему, — и протянул мне свою лапу. Я с опаской пожал ее.
— Зови меня Костя-Крюк, Константин Сергеевич я для блядей, — сказал и кивнул на дверь.
— Я не могу сидеть с кем попало в одной хате. Я вор.
Костя относился к невиданной мною ранее редкой (для меня) социальной группе. Ему было пятьдесят два года. Последние десять лет Костя-Крюк был вором. Поднят был на Тобольской крытой. О коронации он не рассказывал. А зря. Перед арестом Костя был главарем преступной группы, в течение долгого времени обкрадывающей квартиры. В разных городах нашей необъятной Родины. Затем их поймали, судили. Костя-Крюк получил семь лет особого режима, особняка, на всю катушку.
Но зачем вору Косте ехать на особняк, на полосатый? Когда можно и в тюряге перекантоваться, на кресте. У него туберкулез, как у многих советских зеков. Вторая группа. Вот и записался он к врачу, когда ехал транзитом через Новочеркасск. Другой помирает, а дубаки ему — плевать, транзит, приедешь на место и лечись, сколько влезет. А Косте-Крюку дверь нараспашку — пожалуйте, Константин Сергеевич, осторожно, здесь лестница, дверку позвольте распахнуть…
Пришел Костя к лепиле и прямо ему так говорит: мол, адресок твой на воле, где ты с женою и сынишкой малолетним проживаешь, такой-то… Дернулся глаз у лепилы, майора войск МВД, дернулся другой, и спрашивает он так ласково:
— На что жалуетесь? — а сам в лицо заглядывает, услужить хочет…
Вот Костя-Крюк и лежит полгода на кресте, туберкулез свой чаем и шоколадом лечит.
Все это не таясь, мне сам Костя рассказал в мелких подробностях. Сначала я не понял, почему не таится, не скрывает, как здесь оказался? Затем додумался: для Кости-Крюка лепила никто, вошь, насекомый. Поэтому он не скрывает, как его (лепилу) прищучил. Даже наоборот — гордится, мол, вот какой я, ушлый. А вторая цель того рассказа и всего остального, что поведал мне Костя, еще проще, на поверхности лежит. Уеду с креста на хату, пойду транзитом, поеду на зону и буду о принце крови рассказывать, да и как не рассказывать, как не хвастать — не каждый зек с вором сидел, один чифир, правда из разных кружек, но пил, конфеты шоколадные жрал… Такое событие любому зеку авторитет поднимет, вес в глазах братвы. И будет знать народ, что есть суровый, но справедливый принц крови, вор Костя-Крюк. И его авторитету это не ущерб, а совсем наоборот.
Поэтому и не скрывал Костя-Крюк, что не хотел скрывать. И рассказывал немного, но увесисто, кладя слова прочно, навечно.
Пролежал я рядом с шоколадом, колбасой, конфетами всего двое суток. А жаль! Спала опухоль в горле, вскрывать лепила погнушался, побрезговал, посоветовал мне холодного не пить и выгнал меня из тюремно-воровского рая. Прямо, нет, не на землю грешную, а в ад кромешный, Новочеркасский общак называемый. Прощай, Костя-Крюк, прощай! Не часто я в своей жизни принцев видел… Прощай.
Ведут по коридору третьего этажа. Двери с номерами, кормушками, глазками. Тюрьма, опостылевшая, надоевшая.
— Стой! — стою, стою. Я не враг себе, своему здоровью, здесь не Ростов, здесь Новочеркасск.
Распахивается дверь, вхожу.
— Привет, братва, я с креста, — усаживаюсь возле стола и представляюсь хате. Не иду в блатной угол, так как, во-первых, я понял сам, не сильно здесь блатуют, на Новочеркасской киче, а во-вторых, Костя-Крюк мне в популярной форме объяснил, что такой традиции нет. Не считаешь нужным идти представляться — не ходи. Но если назвался груздем, то держись… Не знаю, как в другой тюрьме, но в этой я могу рассказать блатякам с общака, что я не булка с маслом… Что я мужик, а не черт. А на мужике блатные да тюряга держится. Это мне Костя-Крюк объяснил, а он человек авторитетный.
Но хата попалась неплохая и мой бунт прошел незаметно. Ни хочешь идти, не надо, сами к тебе придем.
Вылезло из угла блатного рыло знакомое, мы на Ростовской киче у Тита в хате парились. Он правда внизу спал, но семьянином «наседки» не был. А звать его Жора, Жора-Кривой.
— Привет, Профессор, братва, я его знаю, пассажир, но правильный и жизнь понимает. Бросай матрац, черти поднесут, идем к нам! Братва, знакомьтесь — Профессор.
— Серый.
— Ларуха.
— Кот.
— Брысь.
Пожимаю руки и усаживаюсь среди блатяков. Смотрят с любопытством, но доброжелательно.
— Слышь, Жора, может ты зря суетишься, я ведь не изменился, меня не согнули, не сломали…
— А! Я базарил — Профессор! Еще базар ни за что ни про что, а он уже понял и раскусил! Профессор! — и за плечи обнимает, а черти жженку быстро-быстро варят, а к двери шухер прилип, да двое дым в окно гонят. Новочеркасск! За жженку в хате всех будут бить.
Вот и готово! Кружка по кругу, еще трое подсели:
— Иван.
— Мах.
— Петр.
Пьем по три глотка, по три глата. Смотрю на радующегося мне Жору и сам радуюсь. Ну хоть один человек меня знает и рад мне.
— Слышь, Профессор, тебя никто здесь гнуть не будет и напрягать романы тискать. Захочешь — расскажешь. Я рад тебя видеть, ты травишь в кайф. Расскажи, если хочешь, где был после 21.
Травлю, увлекаюсь, несет меня, речь так и льется, слова сами выскакивают. Рассказываю про Ростовскую кичу, про Костю-Крюка, про арест. И где надо, хохочет уже вся хата, стянувшись на мой звонкий голос. И где надо, хмурятся лбы и прищуриваются в злобе глаза. И где надо, сжимаются кулаки у братвы, вместе со мною бьются в 69 с беспредельщиками… Хорошо держать слушателей в руках, но еще лучше, когда слушатели благодарные!
— Ну кайф!
— Вот траванул, так траванул…
— Хапни горяченького…
— Не курю.
— Держи пять!
Расползаемся по шконкам, мне место внизу выделили, дубак на коридоре орет так, что мертвый вскочит:
— Отбой!
И хата падает по местам.
Здесь с этим строго, как и со всем остальным. Отбой, так отбой. Ночью пойдешь на парашу, заметят — на коридор. Сам один раз спалился. А на коридоре все зависит от настроения этих фашистов. Лично мне повезло — вытянули разок, от всей души, по спине. Если б на парашу шел — то усрался бы. А так ничего, взвизгнул я и спать. Поймали меня, когда я уже с параньки рулил. Повезло.
— Подъем! — снова дикий рев и на коридоре братва взлетает. Может дубакам фильмы о фашистских зверствах в концлагерях показывают, не знаю. Но зверствуют они не хуже эсэсовцев из фильмов. От души, если она у них есть, зверствуют. Может, жестокость охранников в далекие романтическо-революционные времена упирается, про которые коммунисты детям да подросткам фильмы показывают… Как резали, топили, вешали, расстреливали? Вспомните только одного «Чапаева». Весь фильм падают люди, скошенные из пулемета, порубленные саблями… Это доблестные красные уничтожают нечисть белую!
И играют детишки во дворах в Чапая, по всему Советскому Союзу. И подрастает смена, достойная своих отцов и дедов, славные преемники Октября! Это они в коридоре новочеркасской тюрьмы резвятся, помогая милиции в тяжком деле по перевоспитанию преступников. Ну и что, что такие же методы, как у бандитов, насильников, убийц! Врага бьют его же оружием. Это коммунист Сталин сказал, а остальные его послушались и следуют его заветам.