Три месяца находилась в «окне» бригада Джабара Самедова, пока была построена и оборудована новая вышка.
— Айда помогать — скорей дело подвинется, — предложил однажды Ярулла и, надев страховой пояс, полез наверх по зыбкой стремянке.
Когда он поднялся на головокружительную высоту, у него задрожали колени, и он поневоле уселся на деревянное ребро вышки, боясь посмотреть на носки своих ног, повисших в пустоте.
«Ну, как сорвусь? — мелькнуло в уме. — Не спасет и веревка: всего измочалит о крепление ярусов».
— Красивая работенка, да! — с вымученной улыбкой на побелевших губах сказал он плотнику, которому вызвался помогать. — Сидишь тут, понимаешь, как филин на березе!
— Сравни-ил. — Плотник небрежно кивнул вниз, где тонкой вязью рисовались на снегу оголенные березовые рощи. — Вон оно где — на самом донышке! Филину жить шутя — взмахнул крыльями и пошел колесить, а наше дело: оступись — смертушка! Ну-ка сверзнись отсюдова! Боишься? Законно! — И, гордясь своим превосходством, плотник, крепкий, бородатый, краснолицый, начал постукивать, загонять гвозди в толстые доски.
Глядя на него, и Ярулла подтянулся, преодолел законную, но нежелательную слабость, начал примериваться, чем и как помочь. Стучали молотки, торопко ширкали внизу пилы, со свистом налетал ветер, пробовал, крепко ли пришиты доски, пытался сдернуть, столкнуть с узкого мостка Низамова, но Ярулла не поддавался. Так от нечего делать он научился шагать над пропастью, а вышка росла да росла; тяжелыми были для буровиков эти дни вынужденного безделья; за простои в «окнах» зарплата не полагалась.
— Теперь держись! — сказал ему Джабар Самедов, когда подготовка к бурению была закончена. — Если ты мне здесь нефть не добудешь, котлету из тебя сделаю. Телячью котлетку, — добавил он с какой-то презрительной нежностью.
Придя домой с вахты, Ярулла часто доставал из сундучка книгу «История партии», обернутую в газету. Хорошо, что дочка Минсулу, несмотря на бабкино пророчество, ведет себя спокойно: спит да спит, как сурок, не мешая отцу «повышать идейный уровень». Правда, иногда, разомлев в тепле, Ярулла тоже засыпает над книгой, но кстати подоспевает непоседа Равиль, хватается за книгу, тянет отца за волосы. Тот вскидывается спросонок, смотрит на сына непонимающим взглядом, отводит его цепкие пальчонки и снова начинает читать, почти беззвучно шевеля губами, заодно покачивая в люльке Минсулу, пока сон не сломит опять его усталую голову, словно спелый подсолнух. Тогда падает на постель и рука с веревкой от люльки, и книжка. Спит богатырским сном, вольно раскинувшись, глава семьи бурильщик Низамов, не слышит даже, как Равиль прыгает по нему верхом, до тех пор, пока мать не водворит мальчонку в дальний угол, привязав под мышки широкой опояской.
Долго пришлось бы Ярулле одолевать политграмоту, если бы не сменный бурильщик Егошка Тумаков.
Нескладный, даже расхлябанный на вид, Егор в работе был силен и ловок. Не изжитое мальчишеское озорство так и бродило в нем, толкало на ссоры с товарищами, на подучивание в драках. Но, подстрекая других, Егошка сам в побоище никогда не вступал, потому битым не был и умудрился из воды выходить сухим.
— Вас не пошевеливать, так вы закиснете, — говорил он повздорившим приятелям, весело блестя желтыми кошачьими глазами, и вместе со всеми выпивал чарку «за мировую».
Хитрющий и нарочито небрежный в движениях, он однажды ввалился к Низамовым, бесцеремонно кивнул застеснявшейся Наджии, здороваясь, шлепнул мягкой большой рукой о ладонь Яруллы — словно кусок сырого мяса бросил.
— Я думал, потешается над тобой Самедов, а ты и впрямь семейный, обстоятельный человек: и детей нянчишь, и уму-разуму набираешься. Не зря я прошлый раз остерег Джабара, когда ты его срезал на буровой: шутил, мол, волк с жеребцом, да зубы в горсти унес. — Егошка уловил недовольство во взгляде Низамова, покосился на Наджию и умолк. Взял книгу, близко поднес ее к лицу, словно обнюхал большим носом, похожим на картофелину. — В партию, значит, метишь?
— Не мечу, а вступать собираюсь. Я ведь не лезу в нее, чтобы с портфелем ходить. На партмаксимум, понимаешь, не рассчитываю.
Егошка недоверчиво хмыкнул.
— Нечего хмыкать. Пора серьезно подковаться в политике. Разобраться, что к чему, да? Но, понимаешь, туго идет дело! Прямо голова трещит другой раз.
— Потому и трещит, что в ненормальной обстановке занимаешься. — Егошка присел на нары, полистал захватанные страницы. — Ты еще возьмись одной рукой квашню месить… Что это, всамделе: лежит человек на перине, ногой дочку в люльке болтает, на другой ноге сынишку качает, а книжку чуть не в зубах держит. Это же форменная карикатура для стенгазеты!
— Ври давай! — Однако в голосе Яруллы прозвучало беспокойство: мало издевок Самедова, еще, глядишь, Егошка протолкнет какую-нибудь несуразицу в стенную газету.
— Может, начнем вместе? — неуверенно и оттого покраснев, предложил Егошка. — Чем мы хуже других? Ребята политкружок посещают. Груздев специально с ними в конторе занимается, говорят, хорошо ведет занятия — интересно. Как ты думаешь? Люлька, конечно, дома останется.
Ярулла задумался: не хотелось ему показать себя бестолковым.
«Недаром говорится: на час ума не станет, а на век дураком прослывешь, — подумал он. — Но с руководителем — конечно, легче будет…»
— На буровой можем соревнование объявить, — сказал Егошка. — Теперь такое в ходу. Я человек не гордый, но на пятки себе наступать не дам. И ты покажешь, сколько в тебе прыти.
Зима была на удивление тихой и мягкой, богатой обильными снегопадами и солнечными днями, когда степи казались голубыми, а дальние горы словно выплывали из серебристой дымки. Снег лежал толстым слоем, обламывая яблони в садах, сгибая в лесах березы белыми дугами. Меньше палили дров буровики, деревенские жители толковали о грядущем богатом урожае, а Алексей Груздев еще острее переживал свою тяжелую утрату.
Кротко сиявшее зимнее солнце, густая бахрома инея на деревьях, пронизанные светом, будто подсиненные, непорочно чистые снега — все, что красовалось и звало к радости, ущемляло молодого нефтяника сокрушительной болью-тоской. Не видит этого Аленушка, не румянит ее щеки морозец, не ложатся легкие снежинки на глянец черных волос с узенькой ниточкой пробора, убегающего под пуховый платок. Нет ее… И могильный холмик утонул в снегу: не было у Алексея ни времени, ни душевных сил торить к нему постоянную дорожку.
Каждую свободную минуту Груздев проводил на людях: выступал в общежитиях рабочих, руководил кружком по изучению истории партии; обсуждая проблемы, выдвинутые Пленумом перед партийным съездом, вместе с Дроновым и Семеном Тризной, Танечкой и Зарифой читали газеты и спорили до хрипоты, но в одном были единодушны — в отношении к своей работе.
«Поставили бы на съезде вопрос о развертывании наших разведок. Если бы нас поддержали, дали денег, оборудование, то разве мы не оправдали бы доверия?»
Много всяких «бы» возникло в этих разговорах, которые перешли и на занятия политкружка. Вскоре все буровики стали думать о предстоящем партийном съезде как о событии, имеющем к ним самое непосредственное отношение. А раз в Москве станет известно о здешних буровых точках, то каждому разведчику захотелось работать так, чтобы не пришлось Сошкину краснеть там за свои кадры.
Поэтому Груздев принял как должное появление на политзанятиях немножко замкнутого Низамова и повесы Егора Туманова и их желание соревноваться на буровой.
— Только у Егора опыт богаче, — напомнил Ярулла, глядя в черные, печальные и при улыбке глаза Груздева.
Мысленно отметил: «Здорово переменился Алеша после смерти жены».
Алексей, не ощутив скрытого соболезнования Низамова, сказал ободряюще:
— Хорошо, что Тумаков опытнее: надо, чтобы было кого перегонять.
Но перегнать Егора Туманова оказалось нелегко: как ни старался Ярулла, а Егошкина вахта проходила за смену больше. И по части политграмоты обгонял Егор. Не обескураженный поражениями, а, наоборот, раззадоренный стремлением добиться победы, Ярулла даже с Наджией затевал беседы на политические темы, тесно связанные у него с бурением.
— Мы теперь по уши в долгу у государства, — внушал он ей, занимаясь починкой обуви или помогая купать ребятишек. — Уже третий год я зарабатываю здесь деньги, да? А ты на мою получку продукты в лавке покупаешь. Кормимся. И другие буровики кормятся. Но работаем впустую. Ведь это ерунда выходит, понимаешь! Вот завод тракторный пустили в Сталинграде. В Ташкенте начали выпускать машины для сельского хозяйства. А машины и тракторы тоже кормить надо. Им нефть нужна, понимаешь, бензин, керосин.
Наджия слушала. Чернобровое розовощекое лицо ее выражало полное согласие: она сроду нитки чужой не присвоила, и ее тоже точила забота о том, чтобы муж выполнил долг перед государством, а заодно обеспечил бы и семью. Наджия была буднично-практичным человеком и мыслила конкретно.
Семен Тризна совершенно уверился в том, что проблема разведок в Башкирии будет полностью решена на съезде.
— Я прикидываю все возможности, чтобы сочинить петицию на имя Сошкина, — говорил он на шумном сборище в своей землянке.
— Надо нам сообща обдумать такое письмо, чтобы наши шефы в Москве имели под рукой нужный материал, — сказал Денис Щелгунов, приехавший навестить Груздева и узнать новости в стане соседей.
— Я много думал в эти дни, но мне теперь кажется, нелепо возлагать надежды на то, что о нас будет какой-нибудь особый разговор, — неожиданно заявил Дронов, и узкое лицо его выразило откровенное уныние. — Ну хоть бы маленький фонтанчик пробрызнул! С теми результатами, какие мы сейчас имеем, никуда не покажешься.
— Тем более что Безродный со своими единомышленниками везде трубит о наших неудачах, — поддержала мнение мужа Дина, хотя страстно желала, чтобы ее убедили в обратном. Вместе с Зарифой и Танечкой она хлопотала возле печки и накрытого стола.
Толкотня женщин, больше мешавших, чем помогавших друг другу в тесном закутке, оживляла землянку, как суетня по-весеннему оживленных птиц. Но увлеченные приготовлением праздничного обеда, они вперемежку со звонким щебетанием то и дело вставляли деловые замечания в беседу мужчин.
Зарифа, еще больше похорошевшая за последнее время, повязавшись платком вместо фартука, раскатывала сочни для лапши, подсушивала их прямо на печке и, обжигаясь и тихонько ахая, бросала на широкую столешницу. Смугло-румяные щеки ее и гладкие руки ниже засученных рукавов были запудрены мукой. Как славно, как легко чувствовала она себя среди новых друзей по работе! Среди них она забывала о своей нескладной семейной жизни. Зато росло и крепло в ней ощущение душевного родства с покинутой деревней. Боль за причиненные обиды вытеснялась пониманием жизненных противоречий и жалостью к односельчанам: ведь у них на сотню дворов не было еще ни одного трактора. Что хорошего они видели в прошлом? Женщин за нарушение старых обычаев избивали, точно собак, и дома и на улице, и никто не смел вступиться за очередную жертву фанатиков, иногда исходившую кровью у всех на глазах. Откуда было знать темным людям, что есть законное, святое право на любовь?
И разве не прямое отношение к ним имели поиски сказочного богатства под башкирской землей — ведь это для бедняков, не видевших света и радости, не знавших настоящей красоты жизни. Вот опять разгорелся в землянке разговор о Безродном. Не зная, как пылко ненавидит его Ярулла, не показывавшийся теперь в барак инженеров, Зарифа сказала:
— Ведь учили этого академика, тратили на него деньги… А зачем он нам такой нужен?
Сердито поворошила проворными руками груду мелко нарезанной ею лапши и насторожилась: Семен Тризна начал читать вслух статью Сошкина в «Правде» о перспективах поисков нефти на востоке.
Потом опять заговорили, зашумели. Только Алексей Груздев, забывшись, сидел молча, и так резко обнаружилась его злая кручина, что все на минуту притихли.
— Хотя бы оборудование получить новое, чтобы форсировать работы, — нарушил тягостное молчание Дронов.
— Так и получается заколдованный круг: для вола треба сенца, а съездить за сенцом треба вола, — невесело пошутил Сенька Тризна и повел носом в сторону печки. — Лапша сегодня — пища богов. Зарифа отличилась. Зачем нам разные бешбармаки? Мой отец всегда подбадривал, когда мы впроголодь из-за стола вставали: «Не поешь — охилеешь, а до еды дорвешься — отяжелеешь».
— Ты что-то заговариваться начал! — сердито заметил Груздев, и все рассмеялись.
Во время весенней ростепели, когда трудности со снабжением дошли до крайности, одна из четырех скважин разведочной конторы опять выдала вместо нефти воду. Это был день всеобщего уныния.
— Тузик — собака, и то понял: худо будет, — воет, — мрачно сообщил Груздеву Джабар Самедов. — Нефти нет! Долот нет! Троса тоже нет! Жрать скоро не дадут за все наши подвиги. — И, повторив навязчивую припевку, так двинул кулаком по краю стола, что подскочили банки с пробами глинистого раствора, забрызгав буровой журнал.
Джабар, набычившись, глядел на вспухшее от удара ребро ладони, на скулах медленно дотлевал, остывая, багрец гневного румянца; заговорил с запинкой, стараясь не показать смущения:
— Извиняй, Алексей Матвеевич. Знаешь, сердце тоже вспухло — дышать нечем. Вот задохнулся и сдуру грохнул. Ну, скажи, пожалуйста, куда девалась нефть?
Груздев, словно в замешательстве, медленно вытирал долетевшие брызги грязи с рукава старенькой гимнастерки, чуть не лопавшейся на его могучих плечах.
— Может быть, не добурили до нефтеносного пласта. Может быть, сели на край структуры. Так или иначе, но обидно, Джабар! Да еще в ответственный для страны момент. Позорный промах, я считаю. Устанут в центре отмечать наши неудачи.
Джабар Самедов сокрушенно:
— Устанут. Вот мы сейчас бурим… Извелись все, злые стали. Я Низамову предъявил: «Давай нефть, водокряка несчастный, душа из тебя винтом!»
— А ты сам не водокряка? Сколько раз твои скважины плевались водой!
— Скважины — да… Но сам-то я водку предпочитаю, а Ярулла — как русская баба, что из святой проруби кувшинчиком черпает. Если не будет удачи — сопьюсь! На Каспий сбегу! Удавлюсь!
— Ну, это ты, брат, уже в истерику ударился. — Голос Груздева отвердел, привычная суровая морщина глубже залегла между бровями. — Нечего психовать! Удачам всякий дурак рад, а вот горечи хвати через край, да сумей устоять. Тогда тебе и цена будет совсем другая.
— Ладно, если добьемся чего! — пробормотал Джабар Самедов, напяливая выпачканную глиной кепчонку и пятясь к выходу.
Хотелось ему многое высказать Груздеву; с некоторых пор одолевала даже потребность поговорить о Зарифе, но не поворачивался язык завести разговор о любви с человеком, не изжившим свое сердечное горе.
Недавно, когда вытаяла из-под остатков зимних сугробов рыжая травяная ветошь и дороги сочились, хлюпали влагой, Самедов забрел на русское кладбище. Там пахло мокрой землей, сопревшим березовым листом. Сквозь красноватые прутья оголенных вершин и белый частокол стволов кротко смотрело на черные кресты чистое небо, по которому летела стая гусей. Кто-то из охотников далеким выстрелом расстроил говорливый треугольник: птицы, спутав строй, взмыли выше, оглашая воздух звучным перекликом, и, засмотревшись на них, тонущих в голубой глубине, Джабар Самедов едва не наскочил на Груздева, сидевшего на пеньке у холмика недавно набросанной, еще не осевшей земли.
Джабар смутился, будто его уличили в любопытстве: Груздев плакал. Таким далеким, безмерно усталым взглядом окинул он Джабара, так помято было его лицо с проступившими скулами и покрасневшими веками, что буровой мастер, не проронив и звука, почти на цыпочках двинулся в сторону, а отойдя подальше, рванул по бездорожью изо всех сил. В груди у него теснило от никогда не испытанного волнения; он широко шагал, подставив весеннему ветру распахнутую волосатую грудь, и жадно вдыхал, словно пил воздух, холодный и чистый, как ключевая вода.
Горе Груздева привлекло и расположило Самедова. Захотелось подойти и сказать Алеше: «Давай, друг, поговорим. Отчего жизнь скупа? Запросто одаривает она людей горьким до слез, но где та радость, которую каждый по-своему ищет? Если я захочу стать таким, как ты, сколько труда надо потратить, сколько штанов протереть, сидя над книжками! А сделаться забулдыгой вроде меня — будто по скользкой дорожке вниз. Подниматься во сто раз тяжелее, но почему находятся чудаки, идущие всю жизнь только вперед да выше?»