Борис Константинович Зайцев
Собрание сочинений в пяти томах
Том 4. Путешествие Глеба
Б. К. Зайцев с женой Верой Алексеевной и дочерью Натальей. 1931 г.
Н. Зайцева-Соллогуб. Я вспоминаю…
Когда я была маленькая, мы жили в имении Зайцевых – бабушки Татьяны Васильевны и дедушки Константина Николаевича – в Притыкине Каширского уезда Тульской губернии. В 1996 году я была там и ничего не могла узнать – усадьбы не сохранилось, дом снесен, на его месте одни колючки, кругом все заросло огромными кустами и травой.
А тогда была красота. Я, как и все деревенские жители, вставала рано, часов в семь. Папа в одиннадцать приходил из флигеля, где они жили с мамой. После кофе снова шел во флигель, потому что каждое утро писал. Я это называла: «Книгель пошел во флигель!» По вечерам папа долго работал, а тушил свою лампу, когда уже светало и деревенские шли на сенокос.
В детстве я очень любила гулять с папой по полям, он всегда мне что-то интересное рассказывал. Мне казалось, что он знает абсолютно все! А вечерами, когда бывало ясное небо, отец показывал разные созвездия и учил меня различать их.
Он любил звезды, а особенно свою Вегу – голубую звезду. Недаром его лучшая лирическая повесть так и называется «Голубая звезда». Он отыскивал ее всюду – и в небе затемненного Парижа, когда шла война, и в каменном «колодце» Лубянки, где сидел вместе с «братьями-писателями». В нашей последней квартире, здесь на rue Fremicourt, папино кресло стоит у окна – он любил смотреть на звезды.
Весной 22-го года (приблизительно в марте – апреле) папа заболел в очень тяжелой форме сыпным тифом. Двенадцать суток он был между жизнью и смертью, без сознания. Лечил его брат Веры Николаевны Буниной – Павел Муромцев, который в конце концов отчаялся – ничего сделать было нельзя.
А мама беспрестанно молилась. В страшную тринадцатую ночь она положила папе на грудь иконку Св. Николая Чудотворца, которого особенно чтила, и просила Господа о спасении папы. Произошло невероятное: утром к нему вернулось сознание.
Папа очень медленно поправлялся, был слаб, а главное – и питать-то его было нечем. В Москве голодали.
В те годы папа был избран председателем Всероссийского союза писателей, его знали. И старые, еще со студенческих времен, знакомые отца – Каменев и Луначарский – помогли ему получить разрешение на выезд за границу на поправку. Решено было ехать в Германию. Родители думали, что папа поправится и приблизительно через год, когда в России все образуется, мы вернемся.
Я очень хорошо помню, как мы уезжали из России. Это было в июне 22-го года.
Сначала к нам в Москву приехала бабушка Татьяна Васильевна. Она в то время еще жила в Притыкине – нашем бывшем имении, где все уже давно отобрали, а дом пока оставался за ней. Бабушку я очень любила и была привязана к ней – ведь до девятилетнего возраста я жила практически с ней. Она пробыла у нас два-три дня и уехала – не хотела остаться и провожать нас на вокзале. Было очень грустно. Все плакали, но я тогда еще многого не понимала. Мне было девять лет.
А накануне отъезда к нам в Кривоарбатский, где мы жили, пришел дедушка со стороны матери – Алексей Васильевич Орешников. Он служил главным хранителем в Историческом музее в отделе нумизматики – это был крупный ученый. Дедушка любил нас, а мы все – его. Мама говорила: «Мы скоро вернемся, мы на несколько месяцев уезжаем». А он сказал грустно: «Нет, я думаю, мы уже больше никогда не увидимся».
Я помню, как мы ехали на вокзал на извозчике через всю Москву. И я сожалела о школьных подругах, с которыми училась полтора года, о бабушке, дедушке. На вокзале была масса друзей, сестры моей матери и мои двоюродные сестры. Многие плакали.
Мы сначала поехали в Ригу, где ночевали, а потом уже в Берлин. В тот момент, когда мы пересекали границу, поезд шел довольно высоко, над какими-то лесами, и папа сказал: «Вот тут кончается Россия». У меня что-то сжалось внутри, я выдернула ленту из кос и бросила в окно – на память в Россию.
Когда мы приехали в Берлин, то остановились на несколько дней в отеле, который показался мне шикарным. В первый же день родители пошли со мною в магазин, чтобы меня одеть. Мне купили соломенную шляпу и пальто, потому что мое пальто было сделано из какой-то гардины.
В Берлине была масса русских, и на улицах была слышна русская речь. Папа сразу же оказался в кругу старых знакомых: здесь были Ремизов, Белый, Ходасевич с Берберовой, Тэффи, Пастернак, Эренбург, Шмелев, А. Толстой. Некоторые, правда, вскоре вернулись в Россию, но приехали высланные Айхенвальд, Осоргин, Степун, Бердяев. Папа общался, конечно, со всеми, но особенно был дружен с П. П. Муратовым.
Первое время папа был очень слаб. Морской курорт был ему необходим, чтобы он немножко поправился, окреп, и мама старалась питать его как следует. Мы поехали в Мисдрой. Вскоре папа, действительно, стал гораздо лучше себя чувствовать и даже прибавил несколько кило.
На следующий год мы опять были на море и жили в местечке Преров в одном доме с философом Бердяевым. В то время у меня как раз был сильный коклюш, и я заразила маму Николая Александровича, которой было за 70. Все страшно волновались за ее здоровье.
Из России нам писали тогда обе бабушки, мои тети и дедушка. А сестра моего отца – Надежда, которая была замужем за французом, звала нас переехать в Париж.
Зимой 1923 года папа поехал из Берлина в Италию, в Рим, по приглашению профессора Ло Гатго. Профессор пригласил тогда нескольких русских писателей читать лекции о том, что происходит в России: как живут люди, что было во время революции. Папа знал французский, немецкий и итальянский языки. Он хорошо говорил по-итальянски. Блестяще знал итальянский Михаил Андреевич Осоргин, с которым отец был очень дружен. И свои доклады они делали для итальянской публики, которая встречала их восторженно.
Но среди этой писательской делегации были русские, которые настолько плохо читали эти лекции по-итальянски, что итальянцы ничего не понимали и говорили: «Как странно, русский язык имеет много общего с итальянским». То есть они думали, что эти писатели читают на русском языке, который «похож» на итальянский.
В это время мы с мамой жили на море. И вместо того, чтобы возвращаться из Рима в Берлин, папа поехал в Париж осмотреться и привезти нас с мамой. Наши вещи остались в Берлине, куда МЫ| больше не попали. И мы приехали в Париж 14 января 1924 года, как оказалось, навсегда.
В Париже жизнь кипела. Там была масса русских – такое впечатление, что из России уехала вся интеллигенция. Издавалось уже несколько русских газет – «Последние новости», а с 25-го года – «Возрождение», выходили «Современные записки»; газета «Руль», правда, издавалась в Берлине (ее редактором был Гессен), – и отец печатался всюду.
Очень яркой была художественная жизнь. Была опера, приезжал Художественный театр из Праги (часть его потом осталась в Париже), был балет, устраивались бесконечные балы, вечера.
Мои родители жили очень трудно материально. Был квартирный кризис. И целая квартира им была дорога по сравнению с тем, что отец зарабатывал. Вечно болела голова о том, где достать деньги. Ведь папа за свои публикации получал гроши, как и все остальные.
Первые две недели, когда мы приехали во Францию, я жила у моей тети, папиной сестры, а мои родители – у Осоргиных. Потом они нашли квартиру в Со, под Парижем, и я поступила во французскую школу. Но родители скоро поняли, что проезд в Париж из Со – это очень дорого и совсем невыгодно. Лучше платить за квартиру немножко дороже, но жить в Париже. И Константин Дмитриевич Бальмонт порекомендовал нам квартиру, которая нам понравилась, правда, квартира была нам велика, так как в ней было четыре комнаты, – и дороговата. Поэтому с нами первые полгода жила мамина племянница, Елена Аркадьевна Комиссаржевская, которая играла в театре «Летучая мышь» у Никиты Балиева (со своим маленьким четырехлетним сыном и английской гувернанткой). Две комнаты были у них, а две у нас. Елена очень поздно возвращалась после спектаклей, и ей было необходимо, чтобы квартира была жилая. Потом, когда она уехала на гастроли, к нам переехала Надежда Александровна Тэффи. Мы с ней весело и дружно жили. Она была удивительно талантливым человеком и все очень талантливо делала, она не умела шить, но даже шила мне какие-то платья (потому что мама совсем этого не умела). Мне было тогда одиннадцать-двенадцать лет, и Тэффи было приятно, что есть какой-то ребенок в доме.
Тэффи была довольно одинока. Обе ее дочери жили за границей, по-моему, в Польше. А с мамой и папой она очень дружила, хотя с папой они всегда были на «вы».
Наш дом постоянно был полон народу, но мама была строгой – по утрам она никогда не позволяла тревожить отца, который работал.
У нас часто бывал Бальмонт с женой Еленой Константиновной, «Пал Палыч» Муратов, Михаил Андреевич Осоргин с женой Рахиль Григорьевной.
Тэффи, которая жила с нами, часто по вечерам бывала где-то в гостях. А когда она приходила, то шла на кухню и там доедала всякие остатки! Она говорила: «Я, как санитарный пес, все подъедаю!»
В то время у меня еще не было таких закадычных подруг, как потом. Ведь это было начало нашей жизни в Париже. Я ходила в коммунальную школу. С французскими девочками дружила, конечно, но все-таки моим кругом были взрослые, друзья родителей. Я любила, когда к нам приходили Ходасевич и его жена Нина Берберова, но они довольно скоро уехали в Италию, кажется, к Горькому. Часто у нас бывал Владимир Николаевич Ладыженский. Он приходил всегда к завтраку, и каждый раз, когда подавали сыр, говорил:
«Вы любите ли сыр? – спросили раз ханжу.
– Люблю, – сказал ханжа, – я вкус в нем нахожу!»
Мы с мамой переглядывались и внутри хохотали.
В России мама всегда держала прислугу, и поэтому в первые годы она не очень умела заниматься хозяйством, готовкой. И наша жизнь бывала довольно сумбурной. В одном лишь мама была идеальной во всех отношениях – она оберегала папу и создавала все условия для работы. Кто-то из знакомых тогда сказал, что мама – модель писательской жены!
С Буниными родители в то время переписывались, так как Иван Алексеевич и Вера Николаевна по полгода жили в Грассе. А в те месяцы, когда они перебирались в Париж, мои родители часто приходили к ним на rue Jacques Offenbach.
Нередко бывал у нас молодой журналист А. Бахрах. С П. П. Муратовым папа часто играл в шахматы, а я показывала ему свои рисунки, – и он меня подхваливал.
В том же доме, что и мои родители, жила замечательная актриса Екатерина Николаевна Рощина-Инсарова. Она была очень интересная во всех отношениях – прекрасная собеседница, рассказчица. Мне она очень нравилась и физически – красивая, с необыкновенными глазами, чарующим голосом. Правда, очень рано она переехала в старческий дом в Cormeilles, и мы с моим мужем впоследствии часто к ней ездили. Это была очаровательная старая дама – она просто притягивала к себе. Но она была очень одинока.
Так случилось, что ни у кого из писателей и журналистов – папиных и маминых друзей – не было детей моего возраста. Дочка Ремизовых, Наташа, осталась в России со своей теткой. Она не захотела ехать с родителями. Для Ремизовых это был страшный удар, их вечная боль. Так они с дочерью больше и не виделись никогда.
Детей не было у Осоргиных. У Шмелева сын был расстрелян. У Тэффи были две дочери гораздо старше – обе они были уже замужем. У Толстого Алексея Николаевича были дети, но они в 1923 году уехали в Россию. Когда мы жили в Мисдрое на Балтийском море, я познакомилась с Алексеем Николаевичем и милейшей его женой. У нее был сын от первого брака – Фефа Волькенштейн, с которым я очень подружилась. Потом был Никита – сын Алексея Николаевича, и в 1923 году родился Митя: толстый! Он при рождении чуть ли не пять кило весил. Вскоре Толстой с семьей уехал. А с Митей я встретилась через много лет: он приезжал в Париж из России.
Папа был дружен со многими – и с Ремизовым, и со Шмелевым. Но Шмелевы в это время жили где-то за городом, и мы виделись нечасто, а Ремизовы жили в другом квартале. Серафима Павловна была громоздкая, ей трудно было ходить, и в гостях они бывали мало. Скорее, мы к ним ходили. Я помню, что, когда первый раз пришла к Ремизовым, была потрясена: в комнате Алексея Михаиловича по диагонали была протянута веревка, и на ней висели какие-то чучела, рыбьи головы, скелеты, чертики, странные сказочные предметы! Он вообще был удивительный человек, и детям это очень нравилось. Ремизов любил детей – недаром он писал сказки, рисовал фантастические полудетские картинки, мастерил игрушки.
В это время был как раз 25-летний юбилей литературной деятельности моего отца, и Алексей Михайлович очень своеобразно и смешно его чествовал: во-первых, «писатель Зайцев» был принят членом почетного Обезьяньего Ордена, в который входили многие писатели за «особые», конечно, заслуги – все это были друзья Ремизова. И второе – как высшую награду Ордена папа получил Грамоту и Обезьяний орденский хвост из папье-маше. Все это у меня хранится.
У Ремизова была целая мастерская – он был не только выдумшик, но и замечательный художник. А один почерк Ремизова чего стоил – это произведение искусства: с заглавными буквами, как в старинных книгах, с виньетками и украшениями. Его письма к папе надо не только читать, но и рассматривать.
Через 50 лет, когда Алексей Михайлович уже умер, мы с мужем были у одной дамы – Натальи Владимировны Кодрянской. В ее квартире стоял большой шкаф со стеклянными дверцами, и за ними были размещены замечательные футуристические рисунки. Оказывается, это были рисунки Ремизова. Я не знаю, что со всем этим случилось. Надеюсь, что они где-нибудь в музее.
В 1926 году мы переехали на другую квартиру (И, rue Claude Lorrain), где весь дом был населен русскими.
Здесь жили Михаил Андреевич Осоргин с женой, сестра Алданова – Любовь Александровна Полонская с мужем и сыном, среди жильцов был и художник, и шофер такси, и портниха.
Русские жили каким-то отдельным государством в большой Франции: русские рестораны, русские магазины, церкви. Главным был, конечно, собор Александра Невского на rue Daru, но вскоре появилось Сергиево Подворье и многие церкви в окрестностях Парижа. Так что мы чувствовали себя почти как дома. На Пасху мы ездили на Daru и потом с зажженными свечками возвращались домой на метро На нас смотрели как на сумасшедших!
В эти годы отец написал «Золотой узор», небольшие рассказы и «Сергия Радонежского». Его тянуло писать о России, о русской святости. А в 1927 году он смог поехать на Афон в знаменитый монастырь и писал оттуда письма маме. Эти замечательные письма-дневники послужили ему черновиком для книги «Афон».
Произведения отца много переводили. «Золотой узор» был переведен на французский, немецкий и итальянский. Но мне кажется, что папу трудно было переводить – отец был слишком лирик, и переводчик должен был быть ему сродни, чтобы переводить точно папину поэтическую прозу. Однако рецензии были замечательными.
Ну а русские тиражи эмигрантских писателей были крошечными. Две тысячи экземпляров считалось уже хорошим тиражом. Конечно, мы были ни к чему не приспособлены, и эта вечная нехватка денег… Папа поехал на Афон, не имея обратного билета, и прислал маме телеграмму, что положение его ужасно. Мама пошла в «Последние новости», где должны были вскоре печататься отрывки из будущей книги «Афон», но аванса ей не дали. Выручил кто-то из друзей. А мой отец ушел после этого из «Последних новостей» и стал печататься в «Возрождении».
Всем было трудно. Особенно писателям. Придумывали разные вечера, балы, и весь доход потом делили среди писателей. Московское землячество иногда помогало. А богатые русские, у которых были хорошие большие квартиры, устраивали частные вечера. Главным образом их устраивала Мария Самойловна Цетлин.
Иногда снимали зал. Я помню, был папин вечер в отеле «Мажестик».
Вскоре писателям стали помогать Югославия и Чехия. Югославский король Александр, который учился в России, очень любил русскую культуру и помогал многим писателям – Бунину, Ремизову, Мережковскому, Куприну, моему отцу и др. А в 1928 году он пригласил всех в Белград. Бунин не поехал, а отец и Куприн были там вместе. В Белграде их чествовали и вручили ордена от короля Александра. Это замечательный орден, очень красивый, у меня хранится.
Из Чехословакии каждый месяц присылали небольшую сумму, и это помогало как-то сводить концы с концами. Со временем помощь прекратилась.