Матерь - Франсуа Мориак 3 стр.


V

— Слышишь, что говорит тебе Дюлюк?

Под тяжестью Дюлюка качались перила лестничной площадки. Дверь в комнату, где лежала покойница, осталась приоткрытой. Слышно было, как сморкается Мари де Ладос. Дюлюк, практиковавший тридцать лет, знал толк в родильной горячке: уж не собирается ли Казнав учить его медицине? Через двое суток после выкидыша не было никаких оснований приглашать к больной сиделку...

— Ну, а найми ты даже сиделку? Она ведь умерла не от горячки, бедняжка. Сердце сдало. Если бы не сердце, она сопротивлялась бы по меньшей мере три дня. Я видывал и таких, которые выдерживали больше месяца. Помнишь, когда я выслушивал твою супругу во время гриппа и тебя предупреждал насчет аорты?

Большой витраж на лестнице грязнил лазурь. Фернан Казнав вырвал руку, в которую вцепилась мать, твердившая:

— Слышишь, дорогой, что говорит тебе Дюлюк?

И он повторил в третий раз, точно сомнамбула:

— Я должен был взять сиделку.

Он, не глядя, протянул руку Дюлюку, потом скользнул в черную полосу, образованную щелью приоткрытой двери, и увидел Мари де Ладос, склонившуюся над постелью. Сев поодаль, возле круглого столика, он понял, что она кончает заплетать в косу волосы покойницы, еще живые. От движения паровоза задрожала вода в стакане, и поскольку г-жа Казнав и Дюлюк на площадке заговорили громче, Фернан попытался отвлечься, вникая в их беседу. Доводилось ли ему видеть труп? Да, тридцать семь лет назад — тело отца в той комнате на первом этаже, которая потом стала кабинетом. Как спокойна была тогда его мать! Ему вспоминается, что она все твердила, целуя его: «Теперь начнется новая жизнь...»

Она входит с телеграммами в руке и бросает испытующий взгляд на неподвижно сидящего сына. Из сада доносятся голоса: монахини из богадельни, несколько дам, желает ли Фернан, чтобы их пригласили в дом? Он жестом отказывает. Она берет его за руку:

— Пойдем, дорогой. Ты же знаешь себя. Не оставайся здесь: тебе станет плохо.

Он отнял руку, даже не повернув головы. Она спустилась, чтобы попрощаться с посетительницами, и снова поднялась. Она опять стала умолять его, чтобы он пошел отдохнуть, прибегая к обычным доводам:

— Кому теперь польза от твоей усталости. Хороши мы будем, если ты заболеешь...

Наконец он заговорил, не глядя на нее:

— В котором часу ты подходила к ее двери?

Она ответила, что, вероятно, часа в четыре.

— Ты сказала доктору, будто слышала, как у нее стучат зубы.

— То есть, подумавши, я сказала себе, что, возможно, этот звук оттого, что у нее стучат зубы.

— Почему ты не зашла к ней еще раз?

— Она сказала, что у нее ничего не болит, что ее только лихорадит...» Она отказалась даже от хинина. Я ушла совершенно успокоенная.

— Ну, не такая уж успокоенная, если ты вернулась в шесть, чтобы посмотреть...

Она ничего не отвечает, потрясенная — не тем, что он ее допрашивает, как судья, но тем, что в интонациях дорогого сына ей слышится страдание. Она успокаивает себя мыслью: «Это от щепетильности...» Твердит себе: «Он не расстроен». Но какой ужас, если это так!

Живая Матильда не вынесла бы взгляда, которым старуха окидывает ее тело, ставшее навеки безразличным. Время торопило — необходимо было спуститься вниз, написать адреса на извещениях о смерти, но она никак не могла решиться оставить их наедине. Чего бы она не сделала, чтобы прервать это свидание с глазу на глаз! И вдруг она устыдилась своего чувства. Ей припомнилась картина в иллюстрированном издании Мишле: один из пап, приказав вырыть из могилы своего предшественника, судит покойника, выносит ему приговор, издевается над трупом... Осталась одна ночь, всего одна ночь до положения во гроб; завтра свинцовый футляр сокроет это тело, и взгляд Фернана натолкнется на тройной опечатанный гроб. Наконец-то он больше не увидит этого лица. Но как пылко он созерцал его! Никогда и ни на кого не смотрел он с таким безмолвным и печальным вниманием. Она вновь подошла к нему, взяла его за руку и произнесла повелительно и умоляюще:

— Пойдем!

Он оттолкнул ее. Она пошла к двери. Каким покойным, разгладившимся, счастливым, любимым казалось ей это уснувшее лицо! Мучаясь одышкой, она спустилась, села писать адреса и здесь, вдали от покойницы, вновь обрела хладнокровие. С чего это она встревожилась? Разве не будет отныне Фернан принадлежать ей безраздельно? Мари де Ладос пришла сказать, что барин велел передать барыне, чтобы та не ждала его к обеду. Она улыбнулась, эта крайность ее успокоила; теперь уж покойнице долго его не удержать. Не такой он был человек, чтобы стеснять себя из-за трупа. Но для него нет большего удовольствия, как досадить матери. Зря она старалась вытянуть его оттуда силой; прояви она безразличие, ему самому бы уже надоело... В самом худшем случае он спустится к ужину.

Весь день ей пришлось принимать черных, шепчущих под вуалетками дам в гостиной, где жалюзи были закрыты, зеркала занавешены, кресла погребены под чехлами. Все в один голос превозносили г-жу Казнав за ее стойкость. Все питали надежду, что часа в четыре их чем-нибудь угостят, хотя бы печеньем, — то ли им хотелось уверить себя, будто день не потерян попусту, то ли смерть пробуждала в них древний ритуальный инстинкт, смутную жажду возлияний, умиротворяющих отлетевшие души. Но им пришлось снять осаду натощак. Проводив последнюю посетительницу, Фелисите спросила Мари де Ладос, спустился ли барин. Служанка ответила, что барин еще наверху и приказал, чтобы в семь часов ему принесли туда бульон с яйцом, халат, шлепанцы и бутылку арманьяка. Она всегда говорила — барин настоящий Пелуйер; он прикидывается злым, но на самом деле нет человека добрее... Мари де Ладос почувствовала, что лучше ей не продолжать, хотя в сумраке вестибюля видела только неподвижную тушу своей барыни.

— Пошла на кухню, дубина.

Хозяйка отдала это приказанье тем тоном, каким сорок лет назад старик Пелуйер кричал Мари де Ладос, когда девушка в изнеможенье падала на стул: «Встань, лентяйка». Он не выносил вида сидящей служанки. Даже ела Мари в те времена стоя, на бегу, прислуживая господам. Право на стул принадлежало ей только если она бодрствовала у гроба или пряла. Грубые посконные простыни, в которые обернули сейчас наверху тело, переставшее страдать, были вытканы умершими служанками.

Госпожа Казнав отужинала в одиночестве, чутко прислушиваясь, убежденная, что с минуты на минуту лестница скрипнет под ногами разбитого усталостью сына. Когда она вставала из-за стола, ей показалось, будто она наконец слышит его, и она уже состроила безразличную мину, — но это прошел вечерний скорый, и раскрылась от тряски чердачная дверь.

«Завтра к вечеру он сдастся».

Она набросила на плечи шаль, спустилась в сад. Восточный ветер пригнал паровозный дым; но аромат лип и жасмина перебивал запах гари. Стихло последнее щебетание птиц на деревьях. Старая женщина глядела на жалюзи, сквозь которые пробивался свет погребальных свечей. Она сказала вполголоса: «Хорошо ты завтра будешь выглядеть, мой петушок». Возле магнолии она спугнула соловья. Она шла вдоль сухой и пыльной лужайки, и кузнечики умолкали при ее приближении. Она представляла себе сына, зябко скорчившегося на рассвете подле трупа, который пролежал уже сутки. Он, так страшащийся смерти, утром будет, надо думать, сам на себя не похож.

VI

Да, он и вправду был сам на себя не похож. Запахнув темный халат, откинув голову на спинку вольтеровского кресла, он не отрываясь смотрел на Матильду. На круглом столике стояла рюмка с арманьяком, уже опорожненная и вновь наполненная. Ночные бабочки порхали вокруг двух свечей, ударялись на потолке о собственные тени. Была минута, когда он произнес вслух имя Матильды, и мать не узнала бы этого голоса. Он вставал, подходил к кровати, прогонял какую-нибудь муху, созерцал эту вечную красоту. И повторял про себя: «Слепец... слепец...» — не понимая, что он и в самом деле видел это лицо впервые, ибо смерть стерла с него все, чем запятнала его жизнь: не осталось и следа от жадного, жесткого, напряженного выражения бедной девушки, которая вечно рассчитывает, презирает и насмехается; ни следа от затравленного зверя, готового дать отпор, — ни следа невзгод и тягот. Будь Матильда счастлива, любима, у нее, возможно, при жизни было бы такое лицо, как сейчас, исполненное покоя, — это умиротворенное лицо. «Слепец... слепец...» Слегка подстегиваемый алкоголем, Фернан прислушивался к тому, как пробивается в нем боль; он опьяненно принимал эту незнакомку. Половодье ломало в нем льды непомерно затянувшейся зимы. В пятьдесят лет он впервые страдал из-за другого человеческого существа. В этот вечер он познал наконец то, что большинство людей открывает для себя в отрочестве. Горькие чары приковывали его к этому трупу. Он подошел еще раз, притронулся пальцем к щеке. И еще долго после того, как он его отнял, палец хранил ощущение бесконечного холода.

Что-то неведомое уходило с лица Матильды, — роковое мгновение, когда начинаешь думать о покойнике: «Он меняется...» Фернан вышел, наклонился над лестницей, залитой ночным светом. Проходил тот же поезд, который накануне слышала во время своей агонии Матильда. Дом, исполинское тело, содрогался, как в часы ее бессонницы, когда ей бывало так страшно. Фернан вспомнил, что пообещал ей установить на первом этаже глухие ставни. Он повторял это про себя, находя какое-то утешение в мысли, что был с нею ласков во время ее беременности. Он вернулся в комнату. Мерещился ли ему запах или он действительно исходил от этого предмета, который теперь его отталкивал и к которому, казалось, липли простыни? Он отворил настежь окно, раздвинул жалюзи. Он был отнюдь не из тех, кто привык подымать взор к звездам, вместо того чтобы спать. Перед этим безмолвным восхождением светил его охватило ощущение внезапно застигнутого чуда, прикосновение к некой тайне. В нем нарастала тревога, некогда побудившая его вырезать сентенции; так он стоял, бедное создание, между окном и кроватью, между этими мертвыми мирами и этой мертвой плотью.

Уже не смея приблизиться к трупу, он остался у окна, впитывая ночь, насыщенную ароматами. Эти запахи трав, эти шуршащие потемки рождали в нем мысль о счастье, которое он теперь, наверно, мог бы вкусить, но которое навсегда пребудет для него неведомым. Он стиснул кулаки: он не соглашался на кончину Матильды. Войди сейчас его мать, он крикнул бы ей: «Не хочу, чтобы Матильда была мертвой!» — тем же тоном, каким в детстве требовал, чтобы все легли в постель, когда бывал болен сам, или в дни ярмарки, чтобы ему отвинтили одного из деревянных коней с карусели, или чтобы подали клубнику в декабре, или дали поиграть с настоящим ружьем, которое убивает.

Вспомнив одну из вырезанных им сентенций о бессмертии души, он пожал плечами: душа Матильды! Да плевал он на ее душу! Неужели есть дураки, которые утешаются этим? Он хотел, чтобы ему ее вернули живую, вернули это тело! Он хотел увидеть, как на испуганном, недоверчивом лице Матильды проступит радость. Он, не способный выйти за пределы своего «я» даже в сладострастии, теперь слишком поздно понимал, что само наше тело ищет, открывает собственное наслаждение, запрятанное вовне, растворенное в плоти другого тела, которому мы даруем счастье. Фернан почувствовал, что вонзает ногти себе в лоб. Какая-то ночная тварь зарыдала так близко от дома, что он отступил от окна с бьющимся сердцем, подумав: «Уж не "фрегас" ли...» (таинственная птица ланд, которую притягивают не жилища, куда вошла смерть, но те, к кому смерть приближается).

Была глубокая ночь. До пяти ни одного поезда. Никакое дуновение не могло уже нарушить дремоты листьев. Даже с лугов доносился только сонный шепот трав. Фернан подошел к шкафу и тут же отскочил, увидев в зеркале свое страшное лицо, словно и он уже был тронут тлением, разлагавшим в трех метрах от него Матильду.

И снова ночное рыданье — настолько приблизившееся, что, казалось, оно прозвучало в комнате. Должно быть, она бьется о трубу, а то и в трубе! Фернан уставился на черную железную заслонку: не слышится ли за ней биение мрачных крыл? Он отступил к двери. Он был побежден. Он возвращался к матери: не зря старуха на другом конце дома, сидя на кровати, сдерживала себя, чтобы не броситься на помощь неблагодарному. Она тоже услышала ночную птицу и говорила себе, блаженствуя: «Теперь-то он не задержится, я его знаю!»

Но на площадке, куда кинулся Фернан, он увидел приближающийся огонек, осветивший лестничную клетку: появилась Мари де Ладос со своей лампой. Она была одета по-воскресному, голову охватывал черный платок, из-под которого высовывались длинные мочки старых ушей. Она подумала, что барину, наверно, хочется спать. Он взял из ее рук лампу и спустился так стремительно, что она потухла в коридоре. Добравшись до своей спальни, он на ощупь разделся и тут же уснул. Мать, услышав за перегородкой храп возлюбленного сына, тоже задула свою свечу, смирившись с тем, что ей уже не придется сегодня его поцеловать. А там, у покойницы, в вольтеровском кресле, не смея откинуться на спинку, сидела Мари де Ладос, выпрямив плечи, отбрасывая на стену причудливую тень: ее беззубый рот непрестанно шевелился. Зерна четок в ямке передника были подобны зернам маиса и ячменя.

VII

Опустив креп, несмотря на то что уже палил утренний зной, Фелисите Казнав вышла через Восточные ворота на дорогу вдоль железнодорожной линии Бордо — Сетт. Она шагала, откинув корпус, сложив руки на животе, подметая подолом платья помет и пыль. Несколько минут она следовала по большой дороге, потом свернула вправо, к кладбищу. Не переступая врат погоста, постучала указательным пальцем в застекленную дверь стража мертвых. Ворчливый голос — голос человека, более не рассчитывающего на чаевые, не ожидая вопроса, прокричал, что вот уже шесть дней г-на Казнава здесь не было. Мучимая одышкой, но с чувством облегчения, она тронулась в обратный путь, сочтя, что выиграла очко в своей борьбе против покойной. В течение недели, последовавшей за похоронами (на которых Фернан присутствовал, точно в бреду, и со следами таких страданий на лице, что город был поражен), он каждое утро непременно относил жене неуклюжий букет цветов с коротко обломанными стеблями, как обычно рвут дети. Наконец-то он сдался!

Фелисите подумала: «Это начало». Она уступила потребности успокоить себя. Но в глубине души ощущала безмерную усталость. Натура рассудочная, она была безоружна в борьбе с призраком. Она привыкла воздействовать только на живую плоть. Тактика усопшей сбивала ее с панталыку: притаившись в Фернане, та заняла в нем свои позиции, точно в крепости. Разумеется, Фелисите знала злопамятство возлюбленного сына, его ненависть к ней и даже предвидела удесятерение той жажды ее мучить, которая была у него всегда (ребенком он бил коленом по креслу, где сидела мать, до тех пор, пока она не молила о пощаде). Но на этот раз ничего похожего, он мстил ей полным безразличием, неким духовным отсутствием, и это расстраивало всю ее игру, пресекало все ее ухищрения. Отворяя Восточные ворота, она ощутила усталость, пот заливал ее тело под траурными доспехами. Она окунулась в плотный запах старых кустов самшита, окружавших круг водокачки, где ослица Гризетта дремала на истоптанной навозной тропке. Привычным движением Фелисите ткнула острием зонтика в старую кожу животного, которое, отбрыкнувшись, тронулось с места. «Какая разница, — подумала Фелисите, — ходит ли он мечтать на кладбище или в луга, если все его мысли сосредоточены на той...» В это утро, как и ежедневно, слегка скосив плечо, прикрыв голову соломенной шляпой, купленной три года назад, которую он дал выкрасить в черный цвет, Фернан ушел из дому в своем сильно пахнущем потом пиджаке из альпаги. Когда полдень вынудит его вернуться, сесть напротив матери, он покажется ей особенно отчужденным. Ничто уже его не задевало; он никак не реагировал на слова, которые прежде вывели бы его из себя.

Она уселась у окна в кабинете, на подмостках, с которых могла подстеречь сына, — старая королева, лишенная престола. Опустив вязанье на живот, она не сводила глаз с калитки. Одиннадцатичасовой экспресс оповестил ее, что теперь уж Фернан не замедлит появиться. Она ждала всякий раз возвращения возлюбленного сына, словно оно должно было положить конец действию этих смертельных чар. «Он вернется ко мне, — твердила себе мать. — В пятьдесят лет люди не меняются...» Ей не приходило в голову, что он ничуть не изменился; он оставался все тем же маленьким мальчиком, капризно топавшим ногами, которого она знала; он не хотел, чтобы Матильда была мертва, и сама смерть не могла справиться с его неистовой требовательностью.

Она спустилась с подмостков и, поскольку сын все еще медлил с возвращением, принялась повторять себе в сотый раз, меряя шагами комнату: «Значит, так: вспомним — я поднялась; я постучала в дверь; я спросила, не плохо ли ей; она мне ответила, что ей ничего не нужно... Да, но, вернувшись к себе в спальню, ты стала искать в медицинском словаре «заражение крови».

Назад Дальше