Матерь - Франсуа Мориак 7 стр.


До того как Фернан Казнав поставил последнюю подпись, он убеждал себя, что лишь хлопоты, связанные со всеми этими рентами и владениями, нарушили тот душевный мир, то божественное отупение, которое прежде позволяло ему воссоединяться с Матильдой. Но потом он узнал, как приятно иметь открытый счет в банке и сосны, растущие сами собой. Он понял, что если в День всех святых его мать отправлялась на одноколке в край песков, чтобы «наладить сбор смолы», в этом не было никакой иной необходимости, кроме желания подышать хоть раз в году запахом родных сосен в пору, когда осенние ветры раскачивают их темные верхушки. Вдова, которая поспешно сбыла с рук виноградники, так нежно любимые ее мужем, не согласилась продать лишь унылый лесной участок, где сама она явилась на свет. Фернан вспоминал времена своего детства, нескончаемое путешествие, когда, чтобы добраться до дедушки Пелуйера, он пересекал на одноколке весь Сотерн, потом, оставив позади виноградники веселой Гаронны, выезжал на лесную дорогу, изрытую воловьими упряжками. Лицо его матери в ту пору окаймлял черный чепец с завязками под подбородком. Трясясь в старой двуколке, запрокинув голову, ребенок глядел, как бежит смятенное октябрьское небо между черными, пригибаемыми книзу вершинами, и вскрикивал, когда от одного подвижного берега к другому перелетал птичий треугольник. Если стремительные водяные струи размывали дорогу, давая знать о себе внезапной свежестью, мать прикрывала его своим плащом, точно черным крылом. Она боялась, как бы он не простыл, а он, напротив, жаловался, что ему чересчур жарко, и она, встревоженная, просовывала палец между его воротником и шеей. Однажды, в грозовой день, лошадь, обезумев от оводов, сломала оглоблю. Это было время года, когда быстро смеркается. Пока кучер-крестьянин чинил повозку, Фернан вместе с матерью ждал у края дороги. Помнится, он испытывал на этой пустынной дороге, уже тонувшей в сумерках, чувство счастливой безопасности, потому что рядом была мать. За высокими пепельными холмами подрагивали короткие ржавые папоротники обгоревших ланд. Звериный крик пастуха сзывал разбредшихся овец, неразличимых в пелене тумана... Счастливое чувство безопасности, потому что рядом была мать...

Фернан озирается вокруг: он в комнате, где умерла Матильда. Вот рамочка из ракушек, в которой она не улыбается. Какая-то птица выводит свою весеннюю песнь. Утренняя дымка и солнце. Чтобы настичь Матильду, ему нужно всплыть из глубин своей жизни на самую поверхность недалекого прошлого. Он пробует растрогать себя мыслью о том, как недолго они прожили вместе. Но теперь уже у невестки нет перед свекровью того преимущества, что она мертва: старая противница лежит вместе с ней в третьем склепе слева у задней стены кладбища. Их обеих нет. И Фернан злится, что Матильде досталась такая ничтожная часть его жизни, в то время как огромная тень матери легла на все истекшие годы.

Он кончает одеваться, блуждает по саду, украдкой бросает взгляды на окно кабинета, где никогда уже не покажется, зля его, старое шпионящее лицо. Уж не потому ли, что он не ощущает подстерегающего взора, ему вовсе не так уж хочется быть вместе с Матильдой? Неужели необходима была эта бесконечная, неотвязная любовь матери, окружавшая его стеной своего пламени, чтобы он, затравленный, искал прибежища в глубинах своего «я», подле Матильды? И вот пожар затух, костер, приводивший его в бешенство, угас, оставив его дрожащим от холода на пепелище. Есть мужчины, способные любить только в пику кому-нибудь. И лишь стенания покинутой подстегивают их, толкая к сближению с другой.

И теперь, блуждая по Южной аллее, Фернан не знает, куда себя деть, останавливается, нюхает один куст сирени, потом другой, словно тяжелый шмель, и при взгляде на бирючинную изгородь в его сознании не возникает никакого лица. Мари де Ладос кликнула его к столу, он поел больше, чем обычно, молодого горошка. И, предаваясь в одиночестве перевариванию пищи в кабинете, откуда еще не успели убрать кровать умершей, он испытал мимолетное чувство блаженства и несколько секунд думал о своей «привычке». Решив дать телеграмму на улицу Югри, он сел за письменный стол и стал припоминать, уже без всякого увлечения, некогда привычные слова, которые он писал в ярости. (Мысль о бегстве неизменно приходила ему на ум после очередной стычки с матерью.) Тщетно она высмеивала его, кричала: «В хорошеньком виде ты вернешься ко мне... Через три дня будешь на себя не похож!» Он знал, что она будет сгорать от беспокойства, что вплоть до его возвращения жизнь будет ей не в жизнь. Если бы не этот страх, который он оставлял за собой, Фернан, возможно, никогда бы и не уезжал. Унизительные и сладостные приезды домой, когда в атмосфере ворчливой радости, нежного поддразнивания, бесконечной заботливости он возвращался к жизни! Мысль, что он может воротиться из Бордо в этот опустевший дом, оледенила его, — мысль, что он, старый, сломленный блудный сын, может выйти из поезда и не увидеть тут же свою мать, которая, облокотясь на перила веранды, обращенной к вокзалу, подняв руку ко лбу, пытается различить его в толпе пассажиров. И он уже рвал в мелкие клочки телеграмму. Больше некуда податься. Если мать хотела, чтобы он жил только ею и словно бы слитно с ее дыханием; если она не терпела соперничества никаких занятий, никаких развлечений, никаких чаяний, никакой любви, — она могла теперь торжествовать в глубинах мрака, что сделала свое дело; стоило угаснуть материнскому солнцу, и сын оказался вращающимся в пустоте — планета, сбившаяся с орбиты.

XVI

Редкие прохожие на дороге, идущей вдоль железнодорожной линии Бордо — Сетт, останавливались, чтобы разглядеть за деревьями большой безмолвный дом, говорили, будто никто больше не выходит за его порог. Еще несколько недель можно было видеть, как отворялись жалюзи, за которыми Фернан Казнав проводил бессонные ночи, растянувшись на ложе Матильды. Но в один прекрасный день, в разгар лета, они так и остались закрытыми: во «вражеском крыле», как называла эту часть дома Фелисите, угасла всякая жизнь. По воскресеньям иногда ненадолго пробуждались окна спальни Фелисите Казнав, потом той комнаты, где Фернан надеялся обрести сон в своей детской кровати. Но, как он ни менял постели, бессонница держала крепко свою жалкую добычу. С наступлением осени, поры, когда в Михайлов день цыгане, одетые в пурпурные лохмотья, раскидывают возле ограды сада свой табор и разжигают вонючие костры, спальня Фелисите, а затем и спальня Фернана были заперты навсегда. У дома, точно у огромного тела, близящегося к кончине, омертвели конечности, и вся жизнь сосредоточилась в кухне. Отныне Фернан пользовался кроватью, которую поставили на первом этаже для парализованной матери да так и не успели убрать. Утром, едва поднявшись, он переходил в кухню и усаживался в то кресло подле очага, где, пожирая глазами сына, ждала смерти Фелисите.

Наверху, в комнате, где умерла Матильда, все покрывалось пылью. От нее потускнело стекло в рамке из ракушек, за которым выцветало молодое, неулыбчивое лицо. В вазах все еще стояли высохшие за несколько месяцев лилии, некогда менявшиеся Фернаном с таким пылким рвением; Мари де Ладос ворчала, что не может одна со всем управиться.

Оставаясь по-прежнему коленопреклоненной и дрожащей рабыней, Мари де Ладос видела теперь слишком близко старое низверженное божество, сваленное со своего пьедестала и отданное ей во власть. Фернан потребовал, чтобы она, как и в пору, когда ухаживала за своей хозяйкой, спала в темной комнате, прилегающей к кабинету, чтобы он мог позвать ее ночью плаксивым голосом. Она была его последним прибежищем, той, кто знала ушедших, и чьи соусы, приготовленные по утерянным рецептам, наполняли самые дальние комнаты запахом, который любили деды. Эти огрубевшие от стирки руки служили трем поколениям Пелуйеров. Но судьба настигла Фернана Казнава и в этом последнем убежище, изгнав его и оттуда.

Вместе с дикими утками и пугливыми вяхирями пора сбора винограда вернула в кухню Раймона, внука Мари, чьи родители срезали грозди в Икем, у господина маркиза. Он стал красивым вихрастым малым с большими торчащими ушами и темной, как обожженная гончарная глина, грудью. Его большие и чисто вымытые ноги шлепали по истертым плиткам; плохо скрытый смех затаился в его глазах, похожих на рыжие виноградины шашлы. Поначалу Мари де Ладос боялась, как бы он не утомил барина, потому что мальчик без конца приходил и уходил, оставляя дверь открытой или хлопая ею. Но Фернан не позволил ругать его. Тем же тяжелым взглядом, которым в прошлом году следила за ним самим мать, он наблюдал за движениями этого дрозденка. Ему хотелось бы поговорить с мальчиком, но о чем говорят с детьми? Иногда он вынимал из жилетного кармашка круглую коробку с пастилками от кашля и, когда Раймон проходил поблизости от него, протягивал приманку, ласково приговаривая: «Хочешь фисташковую?» Мальчик останавливался, не дыша, весь красный, и пока он брал конфетку, Фернан хватал его за руку, удерживал. Однако тот, отвернув голову, на которой топорщились, словно перья, иссиня-черные волосы, нетерпеливо переступал с ноги на ногу, рвался улететь...

Убедившись, что присутствие внука не досаждает барину, Мари приложила все усилия, чтобы оставить Раймона при себе на всю зиму. Фернан не учуял опасности. Фелисите не допустила бы даже такой просьбы: ей было отлично известно, что «этим людям палец в рот не клади». Отослав Мари де Ладос заниматься своими кастрюлями, обозвав ее дурындой, она не упустила бы случая сказать дорогому сыночку: «Что ты бы делал без меня! К счастью, я здесь! Без меня ты попался бы в капкан. Ты не видишь дальше своего носа. Ты беззащитен, как дитя. Не будь я настороже, тебя бы обвел вокруг пальца первый встречный...» Но она уже не шла впереди него, устраняя опасности. Он не заподозрил западни, даже когда родители Раймона заставили просить себя, не соглашаясь оставить его у г-на Казнава, а затем сделали вид, будто уступают только из милости.

Этот прожорливый малый с потрескавшимися от холода и перемазанными чернилами руками обращал на молчаливого барина не больше внимания, чем на буфет или стенные часы, и не замедлил разонравиться Фернану, а вскоре стал внушать ему страх, ибо он убедился, что из-за него Мари стала нерадивой. Та пренебрегала старым, придирчивым кумиром ради сияющего весельем мальчика, в чьих жилах текла ее собственная кровь. Не могло быть и речи о том, чтобы сесть за стол прежде, чем вернется домой он. Только стук его сабо на крыльце возвещал час трапезы. Стоило Раймону заболеть в декабре пустячной ангиной, чтобы Мари под этим предлогом покинула темную комнату, где спала подле барина. Хуже всего, что и мать мальчика обосновалась в доме, мотивируя это необходимостью ухаживать за ним. Мари де Ладос сильно ее побаивалась, — глаза и рот этой чернявой и беззубой уроженки ланд выдавали куриную злобность. По вечерам являлся и отец, служивший на винном складе, — высоченный гароннец, крепко сложенный, но распустивший пузо, которое свисало поверх синих рабочих штанов, не державшихся на ремне, — загубленный Геркулес, разъеденный изнутри смертоносной сладостью сотерна. Хотя мальчик уже выздоравливал, эта парочка каждый вечер рассаживалась за столом на кухне, так что Фернану пришлось накрывать в столовой, где, несмотря на огонь, ярко пылавший в камине, стоял ледяной холод. Во время своих недолгих трапез он слышал грубый смех, взвизгивания; когда Мари де Ладос открывала дверь, чтобы внести очередное блюдо, до него доносился лишь приглушенный местный говор, позвякивание ложек и тарелок, но едва она закрывала за собой дверь, те принимались снова вопить.

Им было невдомек, что в холодной столовой, оклеенной желтоватыми обоями под дерево, которые он всегда ненавидел, Фернан был уже не один. Подымая голову от тарелки, он видел на том месте, где она неизменно восседала на протяжении полувека, свою величественную властительную мать — еще более импозантную в смерти и всем своим разгневанным божественным ликом устыжавшую слабого сына. Как! Он не может очистить дом от этих паразитов? Фернан мысленно воссоздавал грозную богиню, которой достаточно было нахмурить брови, чтобы все нижестоящие — маклеры, испольщики, холуи всех сортов — спешили выполнить ее волю. Старый утопающий Эней, он протягивал ко всемогущей «матери-прародительнице» молящие руки. Побежденный, поклонялся той, которая была сильна. Его замечательная мать! И как только ничтожная ухмыляющаяся гувернантка посмела встать поперек ее пути? Матильда, чья тень также садилась за этот стол, вдали от огня, на самом сквозняке, как при жизни Фелисите, теперь уже не бросала ей — мертвой — вызов. Но Фернан вспоминал эту сутулящуюся спину, этот побитый вид, эти желтые глаза загнанной кошки.

Дом вздрогнул от проходящего скорого, но грохот его по мосту через Гаронну заглушили крики на кухне. Материнская ярость, это неистовство, так часто заставлявшее топать ногами грузную обезумевшую женщину, овладело Фернаном; и он уже поднялся и пошел к двери, когда появилась Мари де Ладос с каким-то молочным блюдом. Она кинула на барина взгляд, чуткий к признакам грозы на этом лице. Сказала пресекающимся голосом:

— Я скажу сейчас дочке, что она утомляет барина.

Дрожа, она вернулась в кухню. Она трепетала перед дочерью от страха, который внушают их дети всем старикам в ландах. (Дочь и зять, вытянув у нее помаленьку все сбережения, обвиняли Мари в том, что та еще прячет деньги.) Несколько минут Фернан слышал только голос старухи. Но внезапно дочь чудовищно пронзительным голосом стала что-то вопить на местном наречии. Ничто так не свидетельствовало о странной изоляции, в которой жил Фернан, как его незнание диалекта. Приникнув ухом к двери, он понял, что Мари де Ладос дает отпор своим детям. Но чего они требовали от старухи? «Moussu» слишком часто повторялось в их разговоре, чтобы он не заподозрил предмета спора. Поскольку Фернан слышал недостаточно отчетливо, он вышел из столовой и пересек вестибюль. Его шаги пробудили эхо в огромном помещении, по сторонам которого две стеклянные двери, не прикрытые ставнями, выкраивали светлые прямоугольники ледяной ночи; коридор привел его к кухонной двери, открывавшейся прямо на площадку широкой лестницы. Дрожа от холода, он расслышал, кроме часто повторяющегося «Moussu», также «малый». Мари де Ладос закричала по-французски: «Да говорю же я вам, что он ни разу даже не спросил, как малый». Не знает она, что ли, барина! Точно он человек, который станет стеснять себя ради какого-то мальчика! Раймон развлекал его несколько дней. А теперь он больше видеть его не хочет. Не заставишь же его силком... Дочь прервала ее, пронзительно вопя: «Нет, заставишь! Ты могла бы его принудить к чему угодно: он больше не может без тебя обойтись, эта старая тряпка! Но ты не любишь родных...» Они снова стали громко ругаться на диалекте.

Фернан выпрямился во весь свой огромный рост. Мать толкала его вперед: она была в нем; он был одержим ею. Чего он ждал, почему не ворвался без всякого предупреждения, не опрокинул одним ударом стол? Но земля уходила у него из-под ног, сердце бешено билось: «Прежде всего уснуть...» Он свалился на приоткрытый ларь для дров. Крышка хлопнула, и этот резкий звук оборвал крик за дверьми. Фернан поднялся, пошел в кабинет, где никто не поддержал огня в камине. Когда он наконец улегся и потушил свечу, то заметил, что Мари де Ладос забыла даже прикрыть жалюзи. Со своей кровати он видел прозрачность ночи. Поскольку весь день шел дождь, вода стекала с деревьев в сверхъестественной тишине, и на всем свете не было ничего, кроме мерного капанья этих слез. На него снизошел покой, какая-то отрешенность, будто он предощутил по ту сторону своей ужасной жизни, по ту сторону своей собственной жестокости некое царство любви и тишины, где и мать его была иной, чем та, которой он только что был заворожен, точно вакханкой, и Матильда обращала к нему раскованное, умиротворенное лицо — улыбку блаженства.

На рассвете его пробудило струение дождя. Как он ненавидел их, эти сумрачные зимние дни! Он уже даже не помнил, что накануне предощутил неведомую благодать. Весь грязный прилив злопамятства вновь поднялся в нем вместе с этим темным утром. Он сжал в комок под одеялом свое старое недужное тело. Он видел перед собой наступающий день, пустой песчаный путь среди обгорелых ланд. Он закрыл глаза, чтобы выиграть время, чтобы достичь, не думая, оазиса завтрака. И пока Мари де Ладос разжигала огонь, ставила у его изголовья обжигающий кофе с молоком, он притворялся спящим, прильнув лицом к стене.

XVII

Пообедав в полдень, Фернан Казнав остался на кухне, у огня. Как бы он перепугался, если бы узнал, до какой степени напоминает свою угасавшую мать, забившись вот так в кресло в сумраке струившегося дождем декабря. Мари де Ладос вошла, поддерживая ослабевшего внука, который впервые встал в этот день с постели. Она следила за хозяином, пытаясь проникнуть в его мысли. Но он не отрывал глаз от пламени. Тогда она подтолкнула к нему испуганного Раймона, повторяя:

— Что нужно сказать барину?

Фернан Казнав даже не повернул головы. Мари де Ладос настаивала:

Назад Дальше