В первую же ночь парень, обслуживающий номера, обещал показать мне, как тут «дергать за веревочки». Было воскресенье, дел по горло. На вторую ночь мы поднялись на последний этаж. Это был понедельник. Наверху было мало постояльцев. Не помню, как его звали. Он рассказывал мне историю отеля. Карманы у него топорщились от бутылочек с напитками для мини-баров. Мы валяли дурака, сидели на кроватях в пустых номерах, смотрели по телеку передачи с субтитрами, убрав звук, чтобы нас не застукали. Было еще довольно рано, примерно пол-одиннадцатого. Он убирал тарелки в этот чертов подъемник. На тарелке под металлической крышкой лежала целая отбивная и почти нетронутая порция картошки. Я съела пару ломтиков. Не ешь, сказал он. Лично я бы не рискнул, ты ведь новенькая и не знаешь, как тут готовят жратву. Я сказала, спорим на пятерку, я туда помещусь. Вынула поднос. Я боялась, что пролью подливку на ковер, но все обошлось, я поставила поднос на пол и забралась внутрь, вписалась идеально, и когда высунула голову, чтобы сказать: теперь ты мой должник, и вдруг…
Остальное ты знаешь, сказала она. Ты же там была.
Наше разбитое тело на дне шахты. Да, я там была. О-ооо-гого-гого-ооо, да, вот что я почувствовала. Теперь вспомнила. Сколько секунд? спрашиваю.
Твое время вышло, сказала она. Конец фильма. Уходи.
И все-таки сколько? повторила я. Неужели ты не помнишь, сколько времени мы падали?
Нет, отвечала она.
А что за веревки он имел в виду? спросила я. Короткие или длинные? Как от них зависела скорость падения?
Какого хрена, сказала она. Я рассказала все, что знаю.
Контакт терялся. Я зашла с другого боку. Кстати, о бассейне, говорю. Ты когда-нибудь прыгала с самого верхнего трамплина? Это очень высоко? А в других бассейнах? Спорим, это то-ооо-
– ого-ооо же самое, даже покруче.
Конечно, прыгала. Сама знаешь. И у меня неплохо получалось. Я могла сделать в воздухе двойное сальто. Слушай, боль усиливается. Уходи. Ты же обещала. Я тебе все рассказала. Тебе что, некуда податься? Разве ты не должна отправиться в рай, ад или еще куда?
Да, уже скоро, отвечаю. (Бог знает куда.)
Чем скорее, тем лучше, сказала она. Я устала. Уходи. И не возвращайся. Нас с тобой больше ничто не связывает.
И захлопнулась, словно крышка. Тогда я поднялась наверх. Она погрузилась обратно в сон, а я стала распускать каждую букву нашего с ней имени, бросая прочь маленькие пестрые ниточки, из которых было сплетено наше единственное и неповторимое имя.
Мне хочется еще раз спросить ее, как называются штуки, которыми видят. Как называется поджаренный хлеб.
Я опять забыла, как называется этот лифт для посуды. Утомилась, пересказывая вам эту историю – всем вам, кому есть чем шагать по тротуару, кто имеет зрение и слух и снует туда-сюда перед главным входом в отель. Я забываю слова; они устилают землю подобно бесчисленным осколкам гранита, летевшим из-под резца, который выводил на плите ее имя. Я поднялась сквозь землю. Хорошо бы набить рот землей, темной, вязкой, с дерном и камушками, она прилипает к языку, застревая под ним и между зубами, как зернышки горчицы. Вот бы взять горсть земли; если растереть ее между пальцами, дерн с травой и тонкий слой почвы будут крошиться, как рассыпчатый кекс, а смочишь ее слюной, и она пристанет к коже, словно краска.
Будь у меня слюна, пальцы, рука, рот.
Ты-то можешь набить рот землей, а? Да-да, вот ты. У тебя есть рука. Есть чем зачерпнуть землю. Я прошла сквозь землю, но не смогла ухватить ни щепотки. Я пролетела над эстакадами, стонущими под тяжестью автомобильного потока. Видела чахлую травку по периметру железнодорожных станций; видела выброшенный холодильник; сгоревшую машину; старую мебель, гниющую под дождем. Вот подо мной провал бассейна. Из него слили воду, осушив на холодное время. Темнело. На глубоком конце жухлая листва водила хороводы.
По обе стороны бассейна дребезжали шеренги запертых на зиму дверец. Воробей дождался, пока листья улеглись, поскакал по дну бассейна, наклонил головку набок. Никого. Нечем поживиться.
Я обратилась к воробью и пустому бассейну: у меня для вас новость. Слушайте. Помните: надо жить.
Верхний трамплин еле качнулся подо мной от слабого порыва ветра.
Куда я могла податься? Обратно в отель. По пути я видела стремительно низвергающийся водопад лиц. Вот они: молодая женщина с трудом плетется по улице, тащит битком набитые сумки. Мужчина на крыше у открытого люка, волосы и нос в чем-то белом; за ухом карандаш. Вот очередь; мужчина запустил руки под юбку стоящей рядом подруги. Он поднимает ее, ухватив за пах; у обоих пьянчужек счастливые лица, они хохочут. Остальные люди в очереди колеблются между вежливым безразличием и яростью. Я заглянула в мысли одного мужчины и увидела поножовщину.
Я видела, как старик тянул руки вслед мужчине намного моложе, который уносился прочь в нагруженной скарбом машине. Рука старика маячила в воздухе еще долго после того, как машина скрылась, потом он просто стоял у стены своего сада среди птичьего гомона и пустоты. До меня донесся слабый запах булочек. За столиком в кафетерии женщина читала газетную статью про семью, которая отправилась покататься на лодке, и всех, кроме одного, съели акулы. Она читала вслух про откусанные ноги и изуродованные головы женщине за стойкой, а та нервно хихикала. Сигаретный дым извивался и застаивался у нее в горле, образуя налет. Ранним дождливым вечером на неприметной автостоянке я видела машину с буквой У спереди и сзади; внутри сотрясали сиденье юноша и женщина. А, любовь. Испытать тяжесть другого тела. Женщина держала под мышкой папку с зажимами, а другой рукой обнимала парнишку, бедняга прямо кипел. От обоих шел пар и оседал на стеклах машины.
Я сказала им всем.
Людям в очереди в кино. Они хотели что-то посмотреть. Людям в аптеке «Бутс» [9]. Они ждали рецептов. (Представьте, что у вас насморк, о, этот божественный дар. Или что вас щиплет за причинное место молочница. Представьте, что это значит, каково это – иметь цвет.) Я пошла в супермаркет. Ряды с лотками ломились от еды. Я сказала девушкам-кассиршам. Они ждали полудня субботы, чтобы пойти домой. Для них суббота – не день, а каторга.
Помните все: надо жить.
Почти стемнело. Я набрела на магазин, где все окна пестрели часами. Там в одиночестве сидела девушка, положив руку на стеклянную гладь прилавка. Часы были и под ней, и над ней. Она уставилась на свое запястье; стрелка ее часов дергалась и замирала, шаг-стоп, шаг-стоп.
Я прошла сквозь нее. Не удержалась. И не ощутила ничего. Надеюсь, это был тот самый магазин. И та самая девушка. Она передернула плечами и стряхнула меня.
Я прижалась сбоку к ее голове не существующим больше ртом. И сказала:
У меня для тебя новость. Слушай.
Она тряхнула головой, поправляя волосы. Почесала шею у затылка. Снова опустила руку на прилавок и стала смотреть, как ее часы по секунде отмеряют время.
О-ооо-
– ого-ооо? Что на этот раз? Да ничего. Я пробую снова и снова. По нулям. Только сон наваливается. Мое время почти вышло.
Сегодня мое последнее «ночное дежурство». Я кружу по отелю, заклиная камни, пыль, фундамент. Одни комнаты поменьше, другие побольше. Размер диктует цену.
Я брожу по коридорам невидимкой, воздухом из кондиционера. В ресторане порхаю от столика к столику, от обычного блюда к диетическому. Я просачиваюсь сквозь дверь на кухню; там в глубине, у задней стенки стоят пять баков, доверху полных нетронутой еды.
Я парю в регистратуре дежурной мелодией отеля. Вы меня узн а ете; я – набивший оскомину мотивчик. Я скольжу вверх по сверкающим перилам на самый верхний этаж, сквозь дверь какого-то номера, над ковром, сквозь окно, делаю пируэт – и опускаюсь вниз, ко входу в здание (где на тротуаре выложено плиткой название отеля, и каждое утро в половине седьмого, в любую погоду, темно ли, светло ли, ее приходит мыть изможденная женщина с ведром и шваброй; завтра я ее не увижу, а жаль). О-ооо-
– ого-оооу меня для вас новость, кричу я черному небу над отелем и окнам по периметру, где в половине пятого зажигается свет, кричу с фасада и сзади, кричу двери-вертушке, что вдыхает и выдыхает людей.
Только что дверь заглотнула девушку. Она хорошо одета. Никакого груза за плечами. Возможно, ее жизнь скоро изменится. Там, внутри еще одна девушка, в служебной форме, она работает в регистратуре. Она больна, но пока об этом не знает. Жизнь, она скоро изменится. А вот третья девушка, рядом со мной, она сидит, закутавшись в одеяла, недалеко от входа в отель, прямо тут, на тротуаре. Ее жизнь тоже изменится.
Вот и все.
Помните: надо жить.
Помните: надо любить.
Мните: да фюить.
(Мне будет не хватать дождя. И листвы. Мне будет не хватать этого… Как же он называется? Забыла слово. Так называется… Ну, знаете. Нет, не дом. И не комната. Я имею в виду, так устроен… Не от сего… Уйти в лучший… Слово.
Я вишу падаю разбиваюсь между этим словом и другим.
Засеки время, ладно?
Ты. Да, вот ты. Я к тебе обращаюсь.)
Настоящее историческое
Же на улице. Пока ее улов – одна мелочь, в основном медяшки, в пять-десять пенсов. Случайная серебряная монетка блестит среди них, словно только что из кассы «Маркс энд Спенсер» [10], но большинство монет потускнели от употребления и от холода. Кто пожалеет о каком-то пенсе, что выпал из пальцев или из кармана на тротуар? Вот лежит монетка, совсем рядом с ногой Же. Кому сдался один пенс? Да никому, на хрен – конечно, если говорить о нормальных людях. А что, забавно: трахнуться ни с кем– с пустотой, где лишь могло находиться тело – ритмично дергаясь взад-вперед.
Если она наклонится вперед, то сможет дотянуться до пенса, не вставая.
Она наклоняется. Наклоняться больно.
Она передумала. Подберет его, когда двинется в путь. Она
(Пдт мнтк)
сидит у вентиляционной решетки, из которой поднимается слабое тепло. Здесь рядом с отелем – отличное место, оно в ее полном распоряжении, стоит только забиться в стенную нишу, удобную и вполне приличную, к тому же расположенную на приличном расстоянии от входа, чтобы Же не доставали служащие отеля. Она смотрит вверх. Потолок для нее – небо. Оно все ниже, сейчас рано темнеет. На верхнем карнизе здания напротив собрались скворцы, вроде бы уселись и снова всполошились, устроив кучу-малу из лап и клювов. Яйца скворцов бледно-голубого цвета. Они строят гнезда из травы и перьев, а порой из разного сора, на деревьях, высоких карнизах или В углублениях каменной кладки. Это настоящие городские птицы. Грудки у них в звездочках. В сумерках они собираются в стаю, вытирая небо дочиста одним размашистым жестом.
А сумерки уже спустились; улица, разделяющая здания, залита сиянием фонарей, светом из окон отеля, из витрин, от фар проезжающих машин. Оттого что Же так долго смотрела вверх, у нее заболела шея. Она опускает взгляд к подножию здания напротив. Так и есть. Девчонка опять там, сидит на ступенях выставочного зала Мира ковров. Да, это она. Видно, входит во вкус. Все знают, что это территория Же. А девчонка ведет себя так, словно не знает. Лица под капюшоном не разглядеть, но это точно она.
Же наблюдает за девушкой. Та смотрит куда-то мимо Же. Тут Же отвлекается. Мимо проходит женщина, она увидела Же, но решает не замечать; большинство людей вообще ее не видит, так что тут верный расчет: если Же попросит, ей что-нибудь перепадет.
(Пдт мнтк. Спсб.)
Две по десять пенсов.
Если положить в рот десятипенсовик и попробовать надкусить, слабые зубы могут и не выдержать. Какой металл прочнее – серебро или медь? Это не настоящее серебро. Какой-то сплав. Она посмотрит название в библиотеке, когда снова будет дождь, а там будет открыто. Она уже как-то смотрела, но забыла. Лично ей кажется, что десятипенсовик прочнее, и на то есть основания. Однажды они с Эйдом набили рты мелочью, так, что чуть щеки не лопались. У Эйда поместилось гораздо больше, чем у нее; у него-то рот побольше, ха-ха. Щеки у него раздулись, как у хомяка; сквозь щетину можно было разглядеть ребрышки монет. Берегись: кто набил деньгами рот, тот башкой не шевельнет.
Эти воспоминания вызывают у нее смех. Смеяться больно. Потом все деньги у них были в слюне; он выплюнул всю блестящую массу ей в ладони, вот гадость. Держи, сказал он, тебе они больше пригодятся. Господи, должно быть, они были пьяны или обкурились; ведь знали, что на монетах полно микробов, а все равно запихали их в рот. Вкус во рту был металлический. Когда потом Эйд поцеловал ее, поцелуй тоже отдавал металлом. Раздвинув ее зубы языком, он протолкнул десятипенсовик ей в рот и сбросил плашмя на язык, как облатку, она подержала монетку на языке, словно ждала, пока та набухнет от слюны, а потом открыла рот и вытащила. Монета выпуска 1992 года. О, боже. Они перецеловали
(Пдт мнтк)
все монетки разной величины, которые у них нашлись, толкая туда-сюда изо рта в рот, устроив игру, чтобы вкусить от каждой.
Же пытается вспомнить.
Она помнит вкус поцелуя даже лучше, чем самого Эйда, его внешность, лицо. Бывает, целое событие сводится к одному-единственному ощущению, к краткому мигу. А целая личность к блику лика. Сейчас она иногда протирает монетку о джемпер и кладет в рот; вкус серебра острее, чем вкус меди. Медь отдает гнилым мясом. У монеток в один и два пенса ребро гладкое; а у пяти– и десятипенсовиков – с такими узенькими прорезями; но если прикоснуться кончиком языка, они кажутся довольно широкими. Кончик языка очень чувствительный. А вес фунта ее просто поразил. Nemo mе impune lacessit [11]. Он предупреждает. Вот что читает кончик языка по ребру тяжелых монет.
Этот вкус пристал к ее пальцам, сидит у нее в глотке. А может, у ангины просто-напросто тот же вкус, что у денег, да и у любви.
Же вскинула голову, смотрит через дорогу. Сегодня девчонка напялила капюшон, и люди будут давать ей меньше денег, потому что им не видно, парень это или девушка. Сняв капюшон, она заработала бы намного больше. Впрочем, она и так недурно загребает. Во всяком случае, куда больше Же. Но без капюшона дело пошло бы гораздо лучше. Же должна пойти на ту сторону и сказать ей. Она ничего не понимает. Она пришла в десять минут пятого. На вид ей лет четырнадцать, от силы пятнадцать; у нее на лбу написано: школьница. Она просто
(Пдт мнтк)
воплощение прилежной ученицы. Волосы у нее под капюшоном слишком блестящие и ухоженные. Она не похожа на нищенку. Она меняет одежду. У нее несколько курток. Она больше смахивает на беглянку, из новоиспеченных, сегодняшнего «призыва». Поэтому она и собирает деньги с легкостью, еще бы, это все равно что растерявшийся звереныш с шоколадной коробки, какие продавали много лет назад, по сравнению со взрослой кошкой или собакой. Единственное, что можно сказать точно, – вид у нее несчастный, какой-то заиндевелый. Цвета треснувшего ледка на луже. Же ей сочувствует.
Но, похоже, девчонке не нужны деньги. Она даже не замечает, что люди бросают ей монеты. Всякий раз повторяется одно и то же; она зарабатывает золотые горы, до которых ей, по всей видимости, нет никакого дела. Же помнит, что значит быть юной и плевать на все. Это заставляет их, прохожих, давать тебе больше, чтобы оставить хоть какой-то след в твоей жизни. Некоторые даже предлагают девушке купюры. Же сама видела. Они садятся перед ней на корточки и что-то говорят, покачивая головой и кивая с серьезным видом, а у девушки на лице такое выражение, словно, словно… Же пытается подобрать слова. Вот: словно она проснулась утром, встала с постели, спустилась по лестнице, вышла на улицу
(Пдт мнтк Спсб.)
и вдруг обнаружила, что все люди вокруг, весь город почему-то говорит на совершенно непонятном языке, норвежском, польском, или на каком-то неведомом наречии.
Мимо идут люди. Они не замечают Же – или решают не замечать. А Же на них смотрит. Некоторые прижали к уху мобильные телефоны, будто схватились за щеку в приступе дикой боли. А обладатели новинки, мобильного с наушниками, бродят по улицам, словно психи, которые болтают сами с собой, пребывая в мире грез. Же становится смешно, а от смеха – больно. Небо – потолок, здания – стены; а за спиной у нее сейчас стена отеля, которая позволяет ей держаться прямо. А внутри еще одна стена не дает ей упасть; слепленная из мокр о ты, она поднимается от живота до горла, и в такие моменты, когда Же не в силах сдержаться, когда она кашляет и не может остановиться, стена начинает пошатываться. Же кажется, она крошится, как дрянной цемент. Но и польза от стены есть. Она не дает Же свалиться. Она поддерживает ее изнутри, как сзади – стена отеля.