Трава поёт - Дорис Лессинг 16 стр.


Ослепленная солнцем, Мэри стояла, чувствуя, как у нее болят от яркого света глаза, но при этом не сводила взгляда с работающих туземцев, следя за каждым их движением. Она думала, строила схемы и планы, решив поговорить с Диком, когда он поправится, и убедить мужа посмотреть правде в глаза и понять, чем кончится дело, если он кардинально не изменит свою манеру вести хозяйство. Через несколько дней Дик вернется к работе, она даст ему неделю, чтобы он вошел в прежний ритм, а вот потом она его не оставит в покое, покуда он не согласится последовать ее совету.

Однако в последний день случилось непредвиденное.

Каждый год Дик складывал кукурузу в долине возле коровников. Сперва на землю укладывали листы жести, чтобы уберечь кукурузу от диких муравьев, а потом на них опоражнивали мешки с кукурузой, медленно образовывавшие невысокую груду покрытых белой скользкой оболочкой початков. Именно тут Мэри проводила день за днем, наблюдая за доставкой. Туземцы выгружали пыльные мешки из фургона, взваливая их себе на плечи, придерживая за углы и сгибаясь под их тяжестью в три погибели. Это была настоящая конвейерная лента из людей. Двое туземцев, стоявших в фургоне, взваливали тяжелый мешок на предусмотрительно согбенную спину третьего. Туземцы гуськом сновали от фургона до груды кукурузы, пошатываясь, взбирались на кучу полных мешков и обрушивали сверху водопад белесых початков. Воздух казался плотным и колючим от порхающих в нем крохотных ошметков шелухи. Когда Мэри провела рукой по лицу, она почувствовала под пальцами эту шелуху, напоминавшую на ощупь мешковину.

Мэри стояла у подножия этой груды, вздымавшейся над ней гигантской горой, белеющей на фоне голубого неба, повернувшись спиной к волам, которые неподвижно стояли, опустив головы, терпеливо дожидаясь, когда фургон опустеет и они отправятся в новый рейс. Мэри смотрела на туземцев, размышляя о ферме и помахивая кнутом на запястье, так что он оставлял в красной пыли причудливые узоры. Неожиданно она заметила, что один из чернокожих не работает. Парень отошел в сторону и замер, тяжело дыша. Его лицо блестело от пота. Мэри посмотрела на часы. Прошла одна минута, другая. Туземец стоял, не двигаясь с места, скрестив руки на груди. Мэри дождалась, когда секундная стрелка проделает еще один полный оборот, чувствуя, как в ней поднимается волна возмущения. Должно быть, этот туземец — безрассудный смельчак, коли бездельничает, зная о ее новом правиле не прерывать работу больше чем на одну минуту. Потом она велела ему приниматься за дело. Чернокожий посмотрел на хозяйку типичным для африканских рабочих ничего не выражающим взглядом, словно едва ли ее видел, будто бы за показным раболепием, с которым он представал перед ней и ей подобными, скрывалось нечто тайное и недоступное. Не торопясь, он разомкнул скрещенные на груди руки и отвернулся, собираясь хлебнуть воды из канистры, оставленной в тенистой прохладе под кустом. Мэри резко повторила, повысив голос:

— Я сказала — принимайся за работу!

Тут чернокожий остановился, посмотрел хозяйке прямо в глаза и проговорил на своем диалекте, который она не знала:

— Я хочу пить.

— Хватит лопотать всякую тарабарщину, — оборвала его Мэри. Она поискала взглядом старосту, которого нигде не было видно.

— Я… хочу… вода, — смешно запинаясь, произнес работник по-английски. Вдруг он улыбнулся, открыл рот и показал пальцем на горло.

До Мэри донесся негромкий смех остальных туземцев, остановившихся у кучи початков. Этот смех, который, следует отметить, был добродушным, привел Мэри в дикую ярость. Она подумала, что это смеются над ней, тогда как на самом деле чернокожие всего-навсего воспользовались возможностью посреди работы похихикать над чем-то, хоть над чем-нибудь; один из них говорил на ломаном английском и показывал на горло — это был подходящий повод для веселья, не лучше и не хуже других.

Однако дело в том, что подавляющее большинство белых считают «наглостью», если черный обращается к ним по-английски.

— Не смей говорить со мной по-английски! — У Мэри перехватило дыхание от ярости, и она остановилась.

Чернокожий, стоявший перед ней, пожимал плечами, улыбался и обращал взгляд к небесам, будто бы недоумевая: коли хозяйка сначала запретила ему разговаривать на его родном языке, а потом на своем — тогда как же ему с ней общаться? От подобной наглости Мэри потеряла дар речи. Она открыла было рот, чтобы обрушиться на туземца, но не произнесла ни слова. В глазах его она увидела угрюмое негодование и, что стало совсем уж последней каплей — веселье и презрение. Невольно она занесла руку и со всей силы обрушила на его лицо кнут. Она не осознавала, что делает. Мэри замерла, вся дрожа, а когда парень ошарашенно прижал руку к лицу, женщина в оцепенении воззрилась на кнут, словно бы он нанес удар сам собой, вопреки ее воле. Мэри все смотрела, а на темной коже щеки тем временем проступил толстый рубец, и капелька ярко-красной крови, сбежав по подбородку, сорвалась вниз, разбившись о грудь. Туземец был громадным, выше, чем все остальные, и прекрасно сложен. Из одежды на нем была только набедренная повязка, сделанная из старой мешковины. Гигант вздымался, нависая над перепуганной Мэри. Еще одна капля крови, упав на грудь, устремилась вниз. Туземец дернулся, и Мэри в ужасе отпрыгнула, полагая, что он собирается на нее напасть. Однако он всего лишь вытер кровь с лица огромной рукой, которая слегка дрожала. Она знала, что сейчас все туземцы стоят как вкопанные у нее за спиной и наблюдают за происходящим. Голосом, который показался грубым оттого, что у нее перехватило дыхание, Мэри приказала ему немедленно возвращаться к работе. Несколько коротких мгновений туземец глядел на женщину так, что у нее душа ушла в пятки от страха. Потом он медленно отвернулся, взял мешок и вновь присоединился к живому конвейеру. Работа продолжилась в тишине. Мэри дрожала от страха за то, что сделала, дрожала, памятуя о ненависти, которую она увидела в глазах чернокожего.

Ей стало интересно, станет ли туземец жаловаться на нее в полицию. Мысль об этом не напугала Мэри, а лишь разозлила. Главная беда белых фермеров заключается в том, что они не имеют права бить своих туземцев, а если они их все-таки ударят, те могут, хоть это и происходило крайне редко, обратиться в полицию. Мысль о том, что эта черномазая тварь имеет право пожаловаться на нее, пожаловаться на поведение белой женщины, приводила Мэри в ярость. Однако важная деталь — за себя Мэри не опасалась. Если бы туземец на нее пожаловался, полицейский, который был европейцем, возможно, вынес бы Мэри предупреждение, поскольку это было ее первым нарушением закона. Сам полицейский нередко объезжал округу, знакомился с фермерами, делил с ними трапезы, ночевал у них, принимал участие в светской жизни. Контрактника-туземца отправили бы обратно на ферму, и Дик вряд ли простил бы ему жалобу на собственную супругу. За спиной у Мэри были суды, полиция, тюрьмы, а туземец был вооружен лишь собственным терпением. Несмотря на все это, Мэри выводила из себя одна лишь мысль о том, что он имеет право жаловаться, а больше всего ее возмущали слюнтяи и теоретики, которых она называла «они», имея в виду законодателей и чиновничий аппарат, лишавших белых фермеров естественного права поступать со своими работниками как вздумается.

Однако к ярости примешивалось и другое чувство, чувство победы, удовлетворения тем, что она одержала верх в битве, в которой сошлись ее воля и воля туземца. Мэри смотрела, как он, покачиваясь, лезет по мешкам вверх, как гнутся его плечи под тяжестью груза, чувствуя огромное наслаждение при виде его покорности. И все же у нее по-прежнему тряслись поджилки: Мэри могла поклясться, что в первые несколько мгновений после удара чернокожий чуть было не напал на нее. Однако она стояла неподвижно, со сдержанным, суровым выражением лица, ничем не выдавая свои чувства. После обеда Мэри снова вышла на работу, преисполненная решимости не отступать, несмотря на то что она страшилась долгих часов, в течение которых ее обдавали волны враждебности и неприязни.

Когда наконец наступил вечер и тепло постепенно сменилось леденящим холодом июльской ночи, туземцы ушли, забрав с собой старые канистры, где была вода, рваное тряпье и труп крысы или еще какого-то животного из вельда, которого они изловили в процессе работы и теперь собирались приготовить себе на ужин, Мэри знала — она справилась с задачей и завтра на ее место встанет Дик. У нее было такое ощущение, что она одержала победу в тяжелой битве. Это была победа над туземцами, над отвращением, что она испытывала к ним, над самой собой, над Диком и его медлительностью, глупостью и неповоротливостью. Ей удалось заставить этих дикарей работать так, как ему никогда не удавалось. Ну правильно, он ведь понятия не имел, как на самом деле следует обращаться с туземцами!

В тот вечер, понимая, что ее снова ждут пустые дни вынужденного безделья, Мэри почувствовала себя усталой и измотанной. А предстоящая беседа с Диком, которую она репетировала на протяжении многих дней и которая представлялась таким простым делом, покуда Мэри находилась в полях, вдали от мужа, размышляя о том, что надо сделать на ферме с ним или без него, фактически сбросив его со счетов, теперь казалась ей тяжелейшей и душераздирающей. Дик собирался взять власть в свои руки, словно ее владычество на ферме ровным счетом ничего не значило. В тот вечер он был снова занят, не собираясь обсуждать с женой свои заботы. Мэри почувствовала себя обиженной и оскорбленной, не удосужившись вспомнить, что на протяжении долгих лет на все его мольбы о помощи она отвечала отказом. Сейчас же муж вел себя ровно так, как она его сама приучила. В тот вечер Мэри поняла, чувствуя, как былая усталость наваливается на нее, сковывая тяжким грузом руки и ноги, что ей придется сражаться с благонамеренной глупостью Дика. Она будет сидеть дома, словно пчелиная матка, и заставлять его делать то, что она хочет.

Следующие несколько дней она выжидала благоприятного момента, глядя, как на лицо мужа возвращаются румянец и глубокий загар, смытый градом горячечного пота. Когда Мэри сочла, что к Дику полностью вернулись силы, а болезненная обидчивость и раздражительность канули в прошлое, она вынесла на обсуждение вопрос о ферме.

Как-то вечером, когда они сидели в тусклом свете лампы, Мэри быстро, схематично, в обычной своей настойчивой манере, описала ему, как обстоят дела на ферме и на какие прибыли они могут рассчитывать, если их обойдут неудачи, а сезоны будут хорошими. Она неопровержимо ему доказала, что, если они и дальше будут продолжать в том же духе, им никогда не выбраться из нищеты: сто фунтов больше, пятьдесят фунтов меньше — в зависимости от капризов погоды и колебания цен — вот и все, на что они могут рассчитывать.

По мере того как она говорила, ее голос сделался резким, настойчивым, злым. Поскольку муж ничего не произнес в ответ, а лишь с беспокойством слушал, Мэри извлекла счетные книги и еще раз подтвердила правоту своих cлов с помощью цифр. Изредка Дик кивал, глядя как ее палец ходит вверх-вниз по длинным колонкам, время от времени останавливаясь, когда она хотела что-либо подчеркнуть особо или же что-то наскоро подсчитать. Когда же Мэри продолжила, Дику подумалось, что удивляться тут нечему, поскольку он знал о ее способностях. Разве не поэтому он просил жену о помощи?

Например, теперь она разводила гораздо больше куриц и каждый месяц зарабатывала на мясе и яйцах по нескольку фунтов, однако с работой по уходу за курами Мэри справлялась в течение нескольких часов. Все дело заключалось в ежемесячном доходе. Мэри знала, что практически весь день ей нечего делать, и при этом другие женщины, как и она, занимавшиеся разведением птиц, считали уход за живностью тяжкой работой. Теперь Мэри подробно разбирала все, что происходило на ферме, как выращиваются разные культуры, причем делала это так, что Дик, с одной стороны, ощущал робость, а с другой — желание выступить в свою защиту. Однако на протяжении нескольких мгновений он испытывал молчаливое восхищение женой, обиду и жалость к самому себе, причем восхищение становилось все сильнее и сильнее. Да, Мэри где-то ошибалась в деталях, однако в целом была абсолютно права — каждая жестокая фраза, брошенная ею, была истиной. При этом, слушая, как она говорит, откидывая с глаз огрубевшие волосы привычным нетерпеливым жестом, Дик также чувствовал и обиду. Он признавал справедливость ее замечаний. Он не пытался защищаться, поскольку голос жены звучал абсолютно беспристрастно, однако, с другой стороны, именно эта беспристрастность обижала и жалила его. Она глядела на происходящее на ферме со стороны, видя в ней машину для производства денег, — именно так воспринимала их хозяйство Мэри. Вся ее критика исходила именно из такой точки зрения. Однако она очень многое упускала из виду. Она совершенно упустила из виду то, как он ухаживал за землей, забыла о сотне акров деревьев, что он посадил. Сам Дик не мог воспринимать ферму так, как это делала она. Дик любил ферму и являлся ее частью. Ему нравилось, как медленно сменяются времена года, ему по душе был сложный распорядок «маленьких урожаев», который она описывала в обычном своем презрительным тоне.

Когда Мэри закончила, Дик молчал: его раздирали противоречивые чувства, и он лихорадочно подыскивал слова. Наконец он произнес, растянув губы в едва заметной улыбке человека, признающего свое поражение:

— И что же нам делать?

Эта улыбка ее только ожесточила. Эта улыбка пойдет на пользу им обоим. Мэри поняла, что победила. Он принял все ее замечания. Теперь она принялась во всех подробностях объяснять, какие именно меры им следует предпринять. Она предложила выращивать табак: все крутом этим занимались и зарабатывали неплохие деньги. Они с Диком, спрашивается, чем хуже? Во всем, что она говорила, буквально в каждом оттенке ее голоса, звучала одна-единственная мысль: им надо начать разводить табак, заработать достаточно денег, чтобы расплатиться с долгами и как можно быстрее убраться с фермы.

Когда до Дика наконец дошло, что именно она задумала, он застыл ошеломленный, забыв обо всем, что собирался сказать.

— И что же мы будем делать, когда заработаем все эти деньги? — уныло спросил он.

Впервые за весь вечер Мэри, казалось, почувствовала неуверенность. Она вперила взгляд в стол, не в силах посмотреть Дику в глаза. Честно говоря, она об этом не думала. Она лишь знала, что хотела, чтобы Дик добился успеха и заработал денег, чтобы они могли делать то, что хотят, уехать с фермы и зажить так, как подобает культурным, цивилизованным людям. Постоянные ограничения и бедность, в которой они пребывали, были невыносимыми и губительными. Это не значило, что они недоедали, это означало, что приходилось считать каждый пенни, забыть об обновках и развлечениях, а об отпуске лишь мечтать, откладывая его на далекое будущее. Бедность, оставляющая маленькую лазейку для ничтожных трат, но при этом омраченная долгами, тяготящими как нечистая совесть, хуже голода. Именно так казалось Мэри. Их положение было тем горше, что на эту бедность они шли добровольно. Другие люди не поняли бы гордую самодостаточность Дика. В округе, да и, по сути дела, во всей стране имелась куча фермеров, не менее бедных, чем они, но которые при этом жили как им вздумается, накапливая долги, рассчитывая, что в будущем им вдруг улыбнется удача, Которая их и спасет. (Стоит немного отвлечься и признать, что эти фермеры оказались по-своему правы, проявляя подобное веселое безалаберное отношение к жизни: когда началась война и цены на табак взметнулись ввысь, им год от года удавалось сколачивать целые состояния, отчего принципы Дика Тёрнера казались этим людям еще более нелепыми.) Если бы чета Тернеров решила, махнув рукой на гордость, устроить себе дорогой отдых или же купить новую машину, их кредиторы, привыкшие к подобным поступкам других фермеров, не стали бы возражать. Но Дик на это не соглашался. Даже несмотря на то, что Мэри ненавидела его за это, считая дураком. Однако, с другой стороны, неуступчивость мужа в этом вопросе была тем единственным, за что Мэри его все еще уважала: Дика можно было считать слабаком и неудачником, однако эта была последняя цитадель его гордости, и она оставалась неприступной.

Назад Дальше