— Ну что ты, талисманчик мой? — мама нежным, сильным движением отвела его волосы, стала целовать в тёплый овечкин лобик. — Уже большой, а совсём маленький.
Он был действительно совсем маленьким для неё. Так же пугался и плакал, так же ел, слегка брезгливо складывая губы. От него так же пахло — сеном и парным молоком. Как от ягнёнка.
— Ну что с тобой? Что? Что? — спрашивала мама, плавясь от нежности.
И Дюк понял, что нет и не будет никакого амура. Мама никогда не выйдет замуж, а он никогда не женится. Они всю жизнь будут вместе и не отдадут на сторону ни грамма любви.
Мама грела губами его лицо. Её любовь перетекала в Дюка, и он чувствовал себя защищённым, как зверёк в норке возле тёплого материнского живота.
— Ну что? — настаивала мама.
— А ты никому не скажешь?
— Нет. Никому.
— Поклянись.
— Клянусь.
— Чем?
— А я не знаю, чем клянутся?
— Поклянись моим здоровьем, — предложил Дюк.
— Ещё чего… — не согласилась мама.
— Тогда я тебе ничего не скажу.
— Не говори, — согласилась мама, и это было обиднее всего. Он не ожидал такого хода с маминой стороны.
Потребность рассказать распирала его изнутри, и он почувствовал, что лопнет, если не расскажет. Дюк полежал ещё несколько секунд, потом стал рассказывать — с самого начала, с того классного часа, до самого конца — совершения государственного преступления.
Но мама почему-то не испугалась.
— Идиотка, — сказала она раздумчиво.
— Кто? — не понял Дюк.
— Твоя Нина Георгиевна, кто же ещё? Кто это воспитывает унижением? Хочешь, я ей скажу?
— Что? — испугался Дюк.
— Что она идиотка?
— Да ты что! У меня и так общий балл по аттестату будет три и три десятых. Куда я с ним поступлю?
— Хочешь, я тебя в другую школу переведу?
— Мама! Я тебя умоляю! Если ты будешь грубо вмешиваться, я ничего не буду тебе рассказывать, — расстроился Дюк.
— Хорошо, — пообещала мама. — Я не буду грубо вмешиваться.
Дюк лежал в тёплой, уютной темноте и думал о том, что другая школа — это другие друзья. Другие враги. А он хотел, чтобы друзья и даже враги были прежними. Он к ним привык. Он в них вложился, в конце концов. Машу Архангельскую он сделал счастливой. Марееву — стройной. Тёте Зине выразил свой протест. Лариске обеспечил летний отдых в Прибалтике с садом и огородом.
— Знаешь, в чем твоя ошибка? — спросила мама. — В том, что ты живёшь не своей жизнью. Ты ведь не талисман.
— Не известно, — слабо возразил Дюк.
— Известно, известно, — мама поцеловала его, как бы скрашивая развенчание нежностью. — Ты не талисман. А живёшь как талисман. Значит, ты живешь не своей жизнью. Поэтому ты воруешь, врёшь, блюёшь и воешь.
Дюк внимательно слушал и даже дышать старался потише.
— Знаешь, почему я развелась с твоим отцом? Он хотел, чтобы я жила его жизнью. А я не могла. И ты не можешь.
— А это хорошо или плохо? — не понял Дюк.
— В библии сказано: «Ни сыну, ни жене, ни брату, ни другу не давай власти над тобой при жизни твоей. Доколе ты жив и дыхание в тебе, не заменяй себя никем…» Надо быть тем, кто ты есть. Самое главное в жизни — найти себя и полностью реализовать.
— А как я себя найду, если меня нет?
— Кто сказал?
— Нина Георгиевна. Она сказала, что я безынициативный, как баран в стаде.
— Ну и что? Даже если так. Не всем же быть лидерами… Есть лидеры, а есть ведомые. Жанна Д'Арк, например, вела войско, чтобы спасти Орлеан, а за ней шёл солдат. И так же боролся и погибал, когда надо было. Дело не в том, кто ведёт, а кто ведомый. Дело в том, куда они идут и с какой целью. Ты меня понял?
— Не очень, — сознался Дюк.
— Будь порядочным человеком. Будь мужчиной. И хватит с меня.
— Почему с тебя? — не понял Дюк.
— Потому что ты — моя реализация.
— И это все?
— Нет, — сказала мама. — Не все.
— А как ты себя реализовала?
— В любви.
— К кому? — насторожился Дюк.
— Ко всему. Я даже этот стул люблю, на котором сижу. И кошку соседскую. Я никого не презираю. Не считаю хуже себя.
Дюк перевёл глаза на стул. В темноте он выглядел иначе, чем при свете, — как бы обрёл таинственный дополнительный смысл.
— А без отца тебе лучше? — спросил Дюк, проникая в мамину жизнь.
Они впервые говорили об этом. И так. Дюку всегда казалось, что мама — это его мама. И все. А оказывается, она ещё и женщина, и отдельный человек со своей реализацией.
— Он хотел, чтобы я осуществляла его существо. Была при нем.
— А может быть, не так плохо осуществлять другого человека, если он стоит того, — предположил Дюк. — Чехова, например…
— Нет, — решительно сказала мама. — Каждый человек неповторим. Поэтому надо быть собой и больше никем. Дай слово, что перестанешь талисманить.
— Даю слово, — пообещал Дюк.
— Это талисманство — замкнутый порочный круг. Все, кого ты облагодетельствовал, придут к тебе завтра и снова станут в очередь. И если ты им откажешь, они тебя же и возненавидят, и будут помнить не то, что ты для них сделал, а то, что ты для них не сделал. Благодарность — аморфное чувство.
Дюк представил себе, как к нему снова пришли.
Аэлита — за новым ребёнком в новой семье. Тётя Зина — за ковром, Виталька Резников — за институтом, Маша — за Виталькой. Кияшко захочет вернуть все, что когда-то раздарила.
— Даю слово, — поклялся Дюк.
— А теперь иди к себе и спи. И не бойся. Ничего с тобой не будет.
— А с Аэлитой?
— И с ней тоже ничего не случится. Просто будет жить не в своём возрасте. Пока не устанет. И все. Иди, а то я не высплюсь.
Дюк побежал трусцой к себе в комнату, обгоняя холод. Влез под одеяло. Положил голову на подушку. И в эту же секунду устремился по какой-то незнакомой лестнице. Подпрыгнул, напружинился и полетел в прыжке. И знал, что, если напружинится изо всех сил, может лететь выше и дальше. Но не позволял себе этого. Побаивался. Такое чувство бывает, наверное, у собаки, играющей с хозяином, когда она легко покусывает его руку и у неё даже зубы чешутся — так хочется хватит посильнее. Но нельзя. И Дюк, как собака, чувствует нетерпение. И вот не выдерживает-напрягается до того, что весь дрожит. И летит к небу. К розовым облакам. Счастье! Вот оно! И вдруг пугается: а как обратно?
И в этот момент взвенел телефон.
Дюк оторвал голову от подушки, обалдело смотрел на телефон, переживая одновременно сон, и явь, и ощущение тревоги, звенящей вокруг телефона.
Он снял трубку. Хрипло отозвался:
— Я слушаю…
Там молчали. Но за молчанием чувствовалась не пустота, а человек. Кто это? Аэлита? Зомби? Маша Архангельская? Кому он понадобился…
— Я слушаю, — окрепшим голосом потребовал Дюк.
— Саша… Это ты? Извини, пожалуйста, что я тебя разбудила…
Дюк с величайшим недоумением узнал голос воспитательницы Нины Георгиевны. И представил себе её лицо с часто и нервно мигающими глазами.
— Мне только что позвонили из больницы и сказали, что мама плохо себя чувствует. И чтобы я пришла. Я очень боюсь.
Дюк молчал.
— Ты понимаешь, они так подготавливают родственников, когда больной умирает. Они ведь прямо не могут сказать. Это антигуманно…
Волнение Нины Георгиевны перекинулось на Дюка, как пожар в лесу.
— Я тебя очень прошу. Сходи со мной в больницу. Пожалуйста.
— Сейчас? — спросил Дюк.
— Да. Прямо сейчас. Я, конечно, понимаю, что ты должен спать. Но…
— А какая больница? — спросил Дюк.
— Шестьдесят вторая. Это недалеко.
— А как зовут вашу маму?
— Сидорова Анна Михайловна. А зачем тебе?
— Перезвоните мне через пятнадцать минут, — попросил Дюк.
— Хорошо, — согласилась Нина Георгиевна убитым голосом.
Дюк положил трубку. Набрал 09. Там сразу отозвались, и слышимость была замечательная, поскольку линия не перегружена. Дюку сразу дали телефон шестьдесят второй больницы. И в шестьдесят второй отозвались сразу, и чувствовалось, что больница рядом, потому что голос звучал совсем близко.
— Рабочий день кончился, — сказал голос. — Звоните завтра с девяти утра.
— Я не могу завтра! — вскричал Дюк. — Мне надо сейчас! Я вас очень прошу…
— А ты кто? — спросил голос. — Мальчик или девочка?
— Мальчик.
— Как фамилия? — спросил голос.
— Моя?
— Да нет. При чем тут ты? Фамилия больного: Про кого ты спрашиваешь?
— Сидорова Анна Михайловна.
Голос куда-то канул. Дюк даже подумал, что телефон отключили.
— Алло! — крикнул он.
— Не кричи, — попросил голос. — Я ищу.
— А вы мужчина или женщина? — полюбопытствовал Дюк, потому что голос был низкий и мог принадлежать представителю того и другого пола.
— Я старуха, — сказал голос. И снова канул.
Потом снова возник и спросил:
— А она тебе кто? Бабушка?
— Не моя, — уклончиво ответил Дюк.
— Скончалась… — не сразу сказал голос.
Дюк был поражён словом «скончалась». Значит, была, была и скончалась.
— Спасибо… — прошептал он.
Там вздохнули и положили трубку.
И этот вздох как бы остался в его комнате. Дюк с ужасом всматривался в чёрное окно, как будто там могло возникнуть мёртвое лицо. Он сидел без единой конкретной мысли. Существовал как бы на верхушке вздоха.
Потом мысли стали просачиваться в его голову одна за другой.
Первая мысль была та, что сейчас позвонит Нина Георгиевна и надо что-то придумать и не ходить. Потому что пойти с ней в больницу — значит провалиться, порушить конструкцию талисмана, выстроенную такими усилиями. Нина Георгиевна увидит, что Дюк не просто нуль. Это было бы ещё ничего. Нуль, в конце концов, нейтрален и никому не мешает. Она увидит, что он — минус единица. Врун и самозванец, с преступным потенциалом. И если он таков в пятнадцать лет, то что же выйдет из него дальше? И наверняка следующее классное собрание будет посвящено именно этой теме.
Вторая мысль, следующая за первой и вытекающая из неё, была та, что если Дюк не пойдёт с Ниной Георгиевной, то она пойдёт одна, потому что сопровождать её некому. Она жила со старой матерью и маленькой дочкой. Он представил, как она поплетётся в ночи, слепая, как кура в очках, как бинокли. Потом одна встретит это известие. И одна пойдёт обратно. Как она будет возвращаться?
Зазвенел телефон. Дюк снял трубку и сказал:
— Я выхожу. Встретимся возле автобусной остановки.
— А зачем? — удивилась Нина Георгиевна. — Ведь автобусы же не ходят…
— Для ориентиру, — объяснил Дюк.
Он положил трубку и стал одеваться.
Конечно, жаль было проваливаться после стольких трудов. Да и чем он мог ей помочь? Только тем, что быть рядом… Но ведь он — мужчина. А это есть его сущность.
Замысел природы.
Автобусы начинают ходить в шесть утра, а сейчас была половина второго.
Дюк и Нина Георгиевна шли пешком и все время оборачивались — не покажется ли такси со светящимся зелёным огоньком? И такси действительно показалось, но уже возле самой больницы, когда они дошли и брать машину уже было бессмысленно.
У Дюка всегда было в жизни именно так: все, что он хотел получить, приходило к нему в конце концов. Но приходило поздно. Когда ему уже это было не нужно. Так было с велосипедом. Так, наверное, будет с Машей Архангельской.
Больница была выкрашена в белую краску, как больничный халат, и даже в темноте светилась белизной, и, казалось, что возле неё начало светать. Где-то за стенами, может быть в подвале, лежало мёртвое тело.
— Я вас здесь подожду, — сказал Дюк.
Нина Георгиевна кивнула и пошла к широкой стеклянной двери, ведущей в стационар. Обернулась, спросила:
— Ты не уйдёшь?
— Ну что вы, — смутился Дюк, поражаясь беспомощности и детству взрослого человека.
— Я никогда её не понимала, — вдруг сказала Нина Георгиевна. — Не хотела понять…
Она как бы переложила на Дюка немножко своего отчаянья, и он принял его. И поник.
— Ну ладно, — сказала Нина Георгиевна и пошла, неловко ступая, как кенгуру, с мелкой головой и развитым низом.
Дюк остался ждать.
Перед больницей, по другую сторону дороги, был брошен островок леса. К островку примыкали шикарные кирпичные дома. Возле них много машин. И казалось, что в этих домах живут люди, которые не болеют, не умирают и не плачут. Чтобы достать мебель или пластинку, им не надо обзаводиться талисманом. Иди и покупай. Однако Дюк не завидовал им. У него было свойство натуры, как у мамы. Любить то, что моё. Моя шапка с кисточкой. Моя страна. Моя жизнь. И даже эта ночь — тоже моя.