— Вот гляжу я на тебя, комбат, и никак в толк не возьму — враг ты советской власти или друг, так сказать. — Майор взял еще картофелину, обмакнул в соль и вновь целиком отправил в рот. — С одной стороны посмотришь — вроде друг. Оступился, конечно, но вину свою осознал, воюешь справно… себя не жалеешь… А с другой стороны поглядишь… — Майор перестал жевать, достал пачку «Беломора», выудил папиросу, прикурил, бросил пачку на стол. — Кури, комбат, не стесняйся.
Твердохлебов взял папиросу, закурил, спросил:
— А что же с другой стороны?
— А с другой — враг получается, — пыхнул дымом прямо в лицо Твердохлебову Харченко. — Замаскировавшийся, хитрый враг! — Харченко развел руками, улыбнулся. — Ну, сам посуди, Василь Степаныч. Склад с продуктами ограбили — ты грабителей выгораживал, даже оправдывать пытался — это как понимать? Разговоры против советской власти среди штрафников ведутся? Ведутся. Ты хоть раз мне об этом доложил? Ни разу ни одной докладной — это как понимать, Василь Степаныч?
— Может, такие разговоры и ведутся, — спокойно отвечал Твердохлебов, — только вот беда, гражданин майор, я этих разговоров не слышал.
— Не слышал или делал вид, что не слышишь? — Нахальные, блестящие от алкоголя глаза особиста смотрели в упор.
— Не слышал, — повторил Твердохлебов.
— Вот тут я как раз тебе и не верю, гражданин комбат.
— Почему?
— А меня так в ЧК учили — кто хоть раз в плен попал, родине изменил, тому верить нельзя. Проверять можно, а верить нельзя! — Майор налил из бутыли в стаканы самогона, поднял свой стакан. — Ну, давай еще по одной. Хорош самогон, свекольный, что ли?
— Вроде свекольный…
— В этих местах его хорошо варят… Вот ведь незадача, — усмехнулся Харченко. — Сколько ни боролись с самогоноварением, а гонят и гонят, сукины дети!
— А мы пьем и пьем, — усмехнулся и Твердохлебов. — Не справилась, выходит, советская власть.
— На войне послабление сделали. Всему свое время — придушим и самогонщиков.
И выпили опять. Закурили. Харченко вновь сел на своего конька:
— Ты для чего командовать штрафниками поставлен? Чтоб знать, чем каждый солдат дышит. С какими мыслями встает и с какими спать ложится. А через тебя и я это должен знать. А потому придется тебе, Василь Степаныч, регулярно докладные мне писать. Об атмосфере и обстановке, и кто в чем замечен.
— Доносы, стало быть? — спокойно спросил Твердохлебов.
— Не доносы, а своевременные сигналы, — поморщился Харченко. — Другие комбаты пишут и ничего, морды не воротят. А ты у нас, выходит, особенный?
— Я — штрафной, — просто ответил Твердохлебов.
— Значит, и спрос втрое. — Харченко посмотрел на светящийся циферблат больших круглых часов, поднялся из-за стола. — Засиделся я у тебя. Будем считать, политбеседу провели.
— Будем считать… — развел руками Твердохлебов.
Всю ночь они шли через лес. Изредка Глымов останавливался, освещал карту в планшетке фонариком, звал:
— Слышь, Муранов, глянь-ка… правильно топаем?
Павел Муранов смотрел на компас, сверялся с картой:
— Правильно… Скоро линия фронта должна быть.
— Когда скоро?
— Днем подойти должны. Придется еще одну ночь в лесу коротать…
И снова глухо шумели ветви кустарника, раздвигаемые руками, слышались смутные шаркающие шаги, тихое покашливание. Шли молча, гуськом, ориентируясь на затылок друг друга. Где-то в лесной глубине громыхнул выстрел, истошно прокричала ночная птица. Бойцы замерли, долго стояли неподвижно.
— К-кто это? — заикаясь, спросил Леха Стира.
— Крокодил сиамский, — пробурчал Глымов. — Топай давай…
— Нет, правда, кто это так по-человечьи?
— Выпь ночная… птица такая есть.
— А филин страшней ухает?
— Еще услышишь. Смотри, от страха штаны не намочи.
На исходе ночи забрались в самую буреломную чащобу, разожгли небольшой костер, ножами вскрыли банки с тушенкой, торопливо поели, откусывая большие куски хлеба.
— Дрыхнуть нам тут до утра, — сказал Глымов, закапывая пустые консервные банки в неглубокую ямку. Аккуратно присыпал землей, заложил кусками дерна. — Стира и Муранов на карауле, остальные — бай-бай. Меняемся через два часа.
— Э-эх… — вздохнул Глеб Самохин, расстилая поближе к горячим углям бушлат, — а мужики сейчас небось баб по сеновалам щупают… а кто и на мягкой перине устроился…
— Кого там щупать-то? — отозвался Родион Светличный. — Одни скелеты.
— Не скажи, — улыбнулся Жора Точилин. — Одна такая пухленькая была… конопатенькая!
— Раз пухленькая, значит, ее немцы до нас употребили, — добавил Леха Стира, тасуя колоду карт.
— А у тебя одна только пакость на языке, картежная твоя душа, — пробормотал осуждающе Антип Глымов. — А ну, брысь отсюдова в караул!
Догорающие угли костра засыпали землей. Стало темно — ни зги. Разведчики укладывались спать, сопели, вздыхали. Муранов и Леха Стира устроились с краю, каждый уставился в темноту широко раскрытыми, невидящими глазами. Хотя у Лехи глаза были кошачьи и он хорошо видел карты, которые тасовал, как заведенный.
В медсанбате хирург в грязном окровавленном халате, с мощными волосатыми ручищами, тоже перепачканными кровью, делал операции, словно орехи щелкал.
— Следующего давайте.
На топчан, весь в пятнах крови, положили очередного раненого. Тот глухо стонал, стиснув зубы и закрыв глаза. Голова и грудь его были перетянуты грязными бинтами.
— Терпи, браток, — грубоватым голосом говорил хирург. — Анестезия кончилась.
— Это штрафник, — шепнула сестра. — Одиннадцатой армии, полк Ефремова…
— Влейте в него спиртику грамм триста, — сказал хирург, беря в руки скальпель.
Медсестра метнулась куда-то, вернулась с полной склянкой и, приподняв голову солдата, прошептала:
— Выпей-ка, миленький. Небось, к спиртику-то привыкший…
Раненый открыл глаза, взгляд прояснился:
— Давай… — прохрипел он.
Медсестра осторожно вылила в раскрытый рот всю склянку. Раненый судорожно глотал, по небритому подбородку текла драгоценная влага.
— Терпи, казак, атаманом будешь, — бормотал хирург, орудуя скальпелем и щипцами.
— О-о-о, твою мать, в креста, в гробину, в печень, в голову! — матерился раненый, выпучив глаза от боли.
— Как ты сказал? В креста, в гробину? Этого еще не слышал… заковыристо! — одобрил хирург, бросая в большой таз, полный бинтов, тампонов и крови, очередной осколок и кусок раздробленной кости. — Следующего давайте.
Савелий Цукерман на топчан вскарабкался сам.
— Ну, за такую рану хирургу сто грамм ставить надо, — усмехнулся врач, скальпелем вспарывая засохшую повязку на бедре. — Потерпишь или спирту глотнешь?
— Потерплю, — ответил Цукерман.
— Тоже штрафник, — сказала медсестра, глядя в бумажку. — Одиннадцатая армия, сто семнадцатая дивизия, батальон Твердохлебова.
— Ну терпи, штрафник, такая твоя планида — терпеть да жалобы писать… Так, порядок… — хирург вынул пинцетом пулю, но, вместо того чтобы бросить ее в таз, внимательно начал рассматривать. — Так, так… интересно… Валюша, выйди-ка из операционной.
Операционной называлась часть огромной батальонной палатки, отделенная рваной простыней. За эту простыню и нырнула послушно худенькая большеглазая медсестричка. Хирург быстро наложил швы на рану, перетянул бинтом, и его большое одутловатое лицо склонилось на Цукерманом:
— Это у тебя первый бой был?
— Первый.
— И куда же тебя теперь направлять? В трибунал?
— Почему в трибунал? — черные глаза Цукермана со страхом смотрели на врача.
— А куда же? По долгу службы я должен это сделать. Самострельщик ты, сукин сын. Пуля-то наша…
— Я… я… нечаянно… я… — забормотал Цукерман.
— Э-эх, парень… хитрый ты хорек, а еще из штрафбата… — брезгливо поморщился врач. — Ладно, устав нарушаю, но пожалею… на первый раз. Больше с таким ранением чтоб в медсанбате не появлялся. Под расстрел пойдешь, ты меня хорошо понял?
— П-понял…
— Люди руки, ноги теряют, жизни кладут, а ты… За что в штрафбат попал? Наверное, тоже самострел? Не удивлюсь, если трус такой.
— Я, товарищ врач… я клянусь вам, больше никогда… испугался я… — снова беспорядочно забормотал Цукерман, и в глазах у него стояли слезы.
— Следующего давайте! — разогнувшись, громко произнес хирург.
Под утро Глымов поднял разведчиков. Съели тушенки с хлебом, затоптали остатки костра, присыпали землей.
— Все проверили! — приказал Глымов.
Еще не совсем проснувшиеся штрафники проверили свое снаряжение.
— Попрыгали! — вновь приказал Глымов и первым стал подпрыгивать, проверяя не звякает ли что, не брякает.
— Муранов первый, мы за ним. Замыкающий — Жора Точилин.
Пошли, сутулясь под тяжестью вещевых мешков. Шуршала трава, шелестели отодвигаемые ветви, радостно кричали ранние пичуги.
— Слышь, а я это… ночью на Гитлера погадал, — вдруг заговорил шедший в середине Леха Стира.
— Тебя, Леха, точно в детстве пыльным мешком огрели — до сих пор пыль не выветрилась, — отозвался Глымов.
— Я тебе говорю — точно гадал! — обиделся Стира. — Я гадать могу получше любой цыганки! Карту наскрозь вижу!
— Что ж тебе карты сказали?
— К этой зиме Гитлеру капут будет, — уверенно сообщил Стира.
Павел Муранов коротко рассмеялся и покрутил головой.
— Брехло… — сплюнул с усмешкой Жора.
— Чего брехло? Чего брехло? — обиделся Леха Стира. — Три раза скидывал, и три раза гроб ему выходил, аккурат под Новый год!
— А пораньше нельзя? — спросил Точилин.
— Я картам не приказываю, они сами показывают.
— Когда в очко шельмуешь, то приказываешь, — сказал Точилин.
— Не, Жора, ты не прав. Не приказываю — просто вытаскиваю, какую мне нужно… — возразил Леха Стира. — А когда на судьбу прикидываешь — тут они сами говорят.
— Ну гляди, балаболка, — проговорил Глымов. — Ежли Адольф к Новому году копыта не отбросит, я тебе лично язык отрежу.
— До того времени, ротный, или шах издохнет, или Насреддин помрет, или осел заговорит, — засмеялся Муранов.
— А при чем тут я? — искренне обиделся Леха Стира. — Карты говорят, я перевожу только…
Муранов, шедший впереди, обернулся с улыбкой:
— А я тебя буду переводить.
— Так я и думал, — вставил Родион Светличный. — Товарищ Муранов любит переводить, только совсем не то, что написано.
— Когда же такое было? — нахмурился Муранов.
— А всегда, когда вы Маркса переводите! Или Ленина, на язык пролетариата.
— Послушайте, вы, троцкист недобитый, я вам уже много раз говорил… — закончить Муранов не успел — взрыв шарахнул прямо перед ним. Муранова подбросило и кинуло на землю. Так он и остался лежать, раскинув руки.
Разведчики бросились к нему. Живот у Муранова был весь в крови, и перепачканное землей лицо тоже кровоточило. Он силился что-то сказать, но вместо слов на губах пузырилась розовая пена.
— Амба… не жилец… — тихо сказал Глымов и сплюнул.
И словно услышав его слова, Муранов перестал дышать, и глаза остекленело уставились в небо. Глымов пальцами опустил ему веки.
— Откуда тут мина? — перепуганно спросил Светличный. — Сколько еще до линии фронта?
Глымов открыл планшетку, посмотрел на карту:
— Пять верст как одна копеечка. Загодя фриц страхуется. Вот что значит береженого Бог бережет.
— Как теперь пойдем? — спросил Светличный. — Может, мины тут на каждом шагу понатыканы?
— А что ты предлагаешь? Обратно повернуть?
— Я не предлагаю — я спрашиваю, — пожал плечами Светличный.
— Приказ надо выполнять, а не спрашивать, — зло ответил Глымов. — Закопать его. И чтоб следов не осталось.
Теперь они двигались на большом расстоянии друг от друга, осматривая каждый куст и траву перед ногами. Солнце стояло в зените и сильно припекало. Все чаще стали встречаться болотистые места, в окнах воды плавали разлапистые листья кувшинок. Шедший впереди Родион Светличный длинным шестом прощупывал мох и воду, выбирая места понадежнее. Ноги провались в болотную жижу почти по колено, и вытаскивали их с трудом, с чавканьем и хлюпаньем.
— Дальше сплошь болото… гиблое место… — тяжело дыша, сказал Светличный.
— Потонем мы тут… — обреченно вздохнул Степка Шутов.
— Ты шагай давай. Твое дело телячье.
Когда прошли немного, Глымов остановил Самохина и Светличного и сказал негромко, указав глазами на Шутова:
— Этого любовника, мать его, берегите. Не дай бог чего с ним стрясется — без переводчика останемся.
А через несколько шагов Глеб Самохин неожиданно провалился по пояс. Чем больше размахивал он руками, цепляясь за мох, тем глубже его засасывало. Глымов, пристроившись на высокой кочке, протянул ему шест. Леха Стира кинулся помогать.
Вдвоем они вытащили Самохина на твердое место. Тот едва переводил дух, глаза были перепуганные.
— Танки тут не пройдут, — оглядываясь, проговорил Светличный, — и артиллерия тоже…
Он внезапно остановился и поднял вверх руку. Шедшие за ним замерли на полушаге.
Из зарослей вышла лосиха с маленьким лосенком. Остановилась метрах в десяти от разведчиков, чутко повела мохнатыми нежными ноздрями, задрав большую комолую голову. Пепельно-серый лосенок от ощущения полноты жизни весело взбрыкнул задними ногами и поскакал к лесу. Лосиха медленно двинулась за ним.
Разведчики с кривыми ухмылками переглянулись, утерли рукавами мокрые лица. Жора сказал:
— Жареная на костре лосятина — вкуснее жратвы на свете не бывает.
— Человечина повкуснее будет, — отозвался Глымов, когда они снова тронулись в путь. Болото осталось позади, впереди чернел лес, идти стало легче.
— Чево-о? — Степка Шутов от удивления даже рот открыл. — Пробовал, что ли?
— Довелось… — Глымов размеренно шел вперед, раздвигая рукой ветви, не оборачивался.
— Как это? — не выдержал Жора. — С голодухи, что ли?
— С нее самой…
— Н-да-а, с тобой, Антип Петрович, не соскучишься, — подал голос Светличный. — Как же можно человека есть?
— Как, как! — раздраженно проговорил Леха Стира, вступаясь за своего пахана. — К примеру, в побег идут двое, а третьего уговаривают, как бычка… подкармливают его…
— Как это подкармливают? — опешил Степка Шутов и даже остановился.
— Ну, чтоб упитаннее был. А потом в тайге, когда совсем оголодают, «бычка» этого прикончат и едят всю дорогу. Покуда к обитаемым местам не выйдут. Я правильно объяснение дал, Антип Петрович?
Глымов не ответил.
— Нет… это же кошмар какой-то… — Степка Шутов не верил своим ушам.
— Давай на тебя погадаю, Шутов? Может, тебе такая судьбина выпадет?
— Да пошел ты к чертовой матери, сволочь! Ты хоть соображаешь, о чем говоришь?! — истерично заорал Родион Светличный. — Вы же не люди! Вы… вы хуже зверей!
Глымов резко развернулся, подошел к Светличному вплотную, так близко, что их лицо почти касались друг друга:
— Ты, я слышал, коллективизацией в Орловской губернии командовал. Было такое?
— Д-да… я был представителем ЦК партии, но я…
— По твоему приказу все отбирали… до последнего зернышка? Гнилую картошку и ту забирали…
— Ликвидация кулачества как класса — это была генеральная линия…
— А моя мать двоих детишков своих убила, чтоб оставшихся прокормить… — Глымов проглотил ком в горле, кадык на шее дернулся, под скулами набрякли желваки. — Я своих братишек ел, а ты… сука подлючая… хлеб да сметану жрал, которые у меня отнял…
— Я повторяю, я был представителем ЦК партии и выполнял инструкции… — начал снова оправдываться Светличный. — Это революция…
— Чтоб люди от голода друг дружку ели — такую ты мне революцию устроил? — прохрипел Глымов. — Я таким, как ты, мамку свою, братьев своих, которых я ел, дом и землю, которые вы у меня отобрали, добро последнее… подыхать буду — не прощу… На этом и на том свете не прощу… я вас тоже… зажарю и буду жрать… — Глымов даже вставными железными зубами лязгнул, глядя в глаза Светличному. Потом резко развернулся и пошел вперед.