Штрафбат - Володарский Эдуард Яковлевич 4 стр.


И тут зашевелился вагон. Зэки поднимались и медленно подходили — одни становились за политических, другие занимали сторону уголовников.

Перезванивались колеса на стыках рельс, вагон шатало-бросало из стороны в сторону, и многие держали друг друга за руки, чтобы устоять на ногах.

Глымов бросил ломать вагонные доски, шагнул вперед, вплотную к Ткачеву:

— Что ты ко мне имеешь, фраерок недоношенный? — Говорить приходилось громко, чтобы было слышно сквозь грохот колес и треск вагонных стенок. — Ты, видно, забыл, мужик, правила нашей жизни? — Он коротко взмахнул обрезком трубы и ударил Ткачева по голове. Тот рухнул под ноги Глымову, по полу потекла струйка крови.

В ту же секунду на Глымова ринулся Баукин. Одной рукой он старался вырвать у Глымова обрезок трубы, другой бил, куда придется. А минутой позже дрались уже все — и уголовники, и политические. Дрались молча, вкладывая в удары кулаков и ног всю силу своей ненависти.

Цыпа, ускользая от ударов, прильнул на мгновение к одному политическому и почти незаметно вонзил ему заточку в живот. Тот охнул, упал на колени, прижимая руки к животу, ткнулся лицом в пол. И в это же время другой уголовник по кличке Хорь ударил такой же заточкой Баукина — метил тоже в живот, но попал в бедро. Баукин почувствовал боль, обернулся и схватил Хоря одной рукой за руку с заточкой, другой — за горло. Хватка была железная. Пальцы Хоря разжались, заточка упала на пол. А Баукин продолжал хладнокровно душить его.

А вокруг шевелилось месиво человеческих тел. Боролись, вцепившись в одежду, пинались ногами, били кулаками. Лежал на полу полузадушенный Хорь, еще несколько уголовников с переломанными руками катались по полу, и их били ногами и свои и чужие. Наконец политические загнали уголовников в угол вагона. Те сбились в кучу, огрызались, отбивались, но уже больше для формы — поняли, что сила не на их стороне.

— Ничего, враги народа, еще посчитаемся!

— На передке первая пуля ваша!

— Ночью всех порежем, твари позорные!

Пятеро остались лежать на полу — четверо политических и уголовник.

Баукин шагнул к Глымову, протянул руку:

— Обрез дай.

Глымов помедлил, нарочито спокойно отдал обрезок трубы. Баукин покачал его в руке, словно взвешивал, и вдруг резко замахнулся. Но не ударил — рука застыла в воздухе. Только и Глымов не испугался — как стоял, так и стоял, глядя Баукину в глаза. Федор опустил руку, скомандовал громко, перекрывая стук колес:

— Заточки и ножи сдать! Или щас всех поуродуем, сволочи, поняли?! Я таких сволочей в Гражданскую за три минуты в распыл пускал!!

Уголовники молчали, не двигались.

— Вы поняли, что я сказал!? Заточки и ножи сда-а-ать!

Глымов первым достал из-за пазухи заточку. Следом за ним разоружились уголовники, бросали заточки и ножи на пол. Трое политических собирали оружие.

И все как-то успокоились, разошлись по своим местам на нарах, закурили махру. Гармонист вновь растянул меха, запел тонко и тоскливо:

Степь да степь кругом, путь далек лежит,

В той степи глухой замерзал ямщик…

К Баукину подсел Глымов, долго молчал, смолил махру. Потом спросил:

— Че со жмуриками делать будем?

Баукин посмотрел на него, не ответил. Снова помолчали. И весь вагон снова с тревогой следил за ними — сцепятся по новой или разойдутся с миром?

— Я мыслю, слышь, Баукин, надо их выбросить из вагона… чтоб шуму не было… — нарушил молчание Глымов. — Поскубались мало-мало… бывает. На то она и житуха наша каторжная, я так мыслю…

— Ты мыслишь? — снова глянул на него Баукин. — А я мыслю, судить тебя надо, Глымов.

— Ты, что ль, судить будешь? — усмехнулся Глымов.

— Зачем я? Трибунал…

— А трибунал то ж на то ж и присудит — штрафбат и фронт, — вновь усмехнулся Глымов. — Не суетись, Баукин, война всех рассудит.

— Я б тебя шлепнул, Глымов, без всякого трибунала.

— Я тебе толкую, не суетись, Баукин, на фронте поглядим, кто кого шлепнет… — в третий раз усмехнулся Глымов…

А поезд мчался, торопился на запад. Протяжно протрубил паровоз, и шлейф черного дыма из трубы быстро рассеивался над вагонами.

На полустанке послышались шаги и голоса, лязгнула щеколда, звякнул замок, и дверь с грохотом сдвинулась в сторону. В вагон забрался солдат, ему снизу подали один за другим три больших бидона, черпак, потом несколько стопок алюминиевых мисок и связку ложек.

— Ну, добровольцы-штрафники, налегай на кулеш! — улыбнулся солдат. — С тушеночкой!

«Добровольцы-штрафники» быстро выстроились в очередь, разбирали миски и ложки, и солдат накладывал каждому до краев пшенной каши с тушенкой, еще теплой и душистой, и люди отходили, начинали жадно есть. И когда все уже получили еду, солдат глянул в глубь вагона и увидел лежащих у стены пятерых неподвижных людей.

— А эти чего? — спросил солдат. — Спят, что ли?

— Ага, вечным сном… — с коротким смешком отозвался один из уголовников.

— Каким вечным? — забеспокоился солдат. — Будите! А то голодные до вечера останутся!

— Дохлые они, не понял, что ли?

— К-как дохлые? — Солдат попятился, потом быстро выпрыгнул из вагона, закричал. — Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!

Подбежал лейтенант, совсем молоденький, тонкая шея торчала из воротника гимнастерки.

— Как так случилось? К-как же так? Вы же за старшего в вагоне, как допустили?

— Да вот так… — отводя глаза в сторону, отвечал Федор Баукин. — Драка, она и есть драка… А заключенные, если сцепятся, дерутся насмерть.

— Я… я обязан доложить начальнику поезда…

— Докладывайте. Только сперва разрешите выгрузить и похоронить погибших людей.

— Кто зачинщик драки? Я спрашиваю, кто зачинщик? — Капитан Серегин сверлил глазами Федора Баукина.

Они сидели в теплушке головного вагона за тонкой дощатой переборкой — нечто вроде отдельной комнатенки: топчан, маленький столик, железный ящик-сейф. Капитан сидел на топчане, Баукин на табурете перед ним.

— Не могу сказать, товарищ капитан.

— Гражданин капитан, — поправил его Серегин.

— Не могу сказать, гражданин капитан.

— Не можешь или не хочешь?

— Не хочу, гражданин капитан. Что это даст?

— Как что?! Зачинщиков трибунал будет судить! — грохнул по столику кулаком капитан Серегин.

— И что трибунал присудит?

— Расстрел! — снова ударил по столику капитан.

— Еще лишние трупы? А люди нужны на фронте…

— Такие на фронте не нужны!

— А какие нужны? Мы и так — штрафники. К тому же озлобим остальных заключенных, особенно уголовников. Чего полезного тогда от них ждать на фронте?

— Покрываешь?! Убийц покрываешь?!

— Да там почти треть состава убийцы. Я, что ли, брал их в добровольцы?

— Ты назначен старшим по вагону, и за все будешь отвечать ты, — резко отвечал капитан Серегин.

— В других вагонах все тихо-мирно? — спросил Баукин.

— Да нет… — вдруг сморщился, как от зубной боли, Серегин. — Всего тридцать шесть трупов насчитали… Пока до фронта доедем, еще прибавится. Ну вот на кой хрен вы там на фронте нужны? Вы ж, как только немца увидите, сразу в плен сдадитесь! Если до этого не драпанете… Ах ты боже мой, какая только дурость начальству в голову не ударяет!

Федор Баукин молча смотрел на него, потом сказал:

— Я не драпану и в плен не сдамся.

— И много таких в твоем вагоне? — усмехнулся капитан.

— Много.

— Че-то я шибко сомневаюсь, старшой, — покачал головой капитан. — Шибко сомневаюсь…

— Ваше право — сомневаться и не верить, — ответил Баукин.

— Ты мне мои права не вспоминай, ты про свои помни, — махнул рукой капитан.

— Мое право — умереть на поле боя, — чуть улыбнулся Баукин. — Такое право забыть трудно.

…И снова поезд торопился на запад, к фронту. И чем ближе подъезжали, тем спокойнее и задумчивее становились бывшие зэки. Большинство лежали на нарах и на полу, смотрели невидящими взглядами в потолок и каждому вспоминалось давнее и недавнее прошлое.

Одному вспоминалось, как народный судья оглашал приговор, и он, остриженный «под нуль» молодой парень, стоял за дубовым барьером, а по бокам возвышались два милиционера, и в маленьком зальчике народу было совсем немного — мать и другие родственники. И мать, услышав срок, который присудили ее ненаглядному Витюше, рванула на себе волосы вместе с темным в белую крапинку платком и завыла в голос, и родственники бросились ее утешать, а «ненаглядный Витюша» стоял, опустив стриженую голову, и кусал до крови губы…

А другому вспоминалось, как оперативники НКВД уводили его из квартиры. Везде были видны следы обыска, похожего на погром: на полу валялись бумаги, книги, рубашки, пиджаки и брюки, фотографии с поломанными рамками, осколки посуды, вспоротая перина в спальне. Он с улыбкой обнял жену, поцеловал, прошептал на ухо:

— Я скоро вернусь… это чудовищная ошибка… Не волнуйся и жди…

А третьему вспомнилась вечерняя танцплощадка, гирлянды огней, лица парней и девушек… счастливые улыбки, мерцающие глаза — у всех они были тогда лучистыми и счастливыми.

— Рио-Рита… — лился из черного динамика бравурный фокстрот.

А потом к Павлу и Тане подошел парень в кепке, надвинутой на глаза, в белой рубахе с закатанными рукавами, взял девушку за руку и потянул к себе.

— В чем дело? — придержал Павел парня.

— Ша, фраер! Она мне обещала! — Парень в кепке улыбнулся, сверкнув золотой фиксой.

— Не хочу я с тобой танцевать, отпусти! — Девушка пыталась вырвать руку, но парень держал крепко. И вокруг них незаметно образовалось кольцо из таких же парней в кепках.

— Танюха, не выпендривайся. — Парень с силой дернул ее к себе.

— Отвали от нее, — вскипел Павел и загородил собой девушку.

— Может, отойдем? — вновь осклабился парень.

Они отошли за площадку, куда смутно доставал свет гирлянд с лампочками, драка вспыхнула мгновенно. Павел был явно сильнее парня и пару раз свалил его на землю, и тогда тот выдернул из кармана складной нож, надавил кнопку, и из рукоятки выскочило длинное узкое лезвие. Наклонившись, парень бросился на Павла, и тот едва успел перехватить руку с ножом. Дружки парня стояли вокруг кольцом, мрачно наблюдали.

Уловив момент, Павел дал парню подножку, и они упали. Павел вырвал нож из руки парня и, уже с трудом понимая, что делает, в ярости ударил его ножом в грудь. И тут же отпрянул, со страхом глядя, как на левой стороне груди сквозь рубаху проступает яркое кровавое пятно…

Добровольцев-зэков выгрузили на небольшой, полуразрушенной бомбежками станции на двести километров севернее Сталинградского фронта. Теперь громыхание фронта было совсем близко — слышались даже отдельные орудийные выстрелы, взрывы снарядов и гул самолетов.

Вдоль неровного строя штрафников шел бывший майор Твердохлебов, шел медленно, вглядываясь в лица. Вдруг опустил глаза и увидел босые ноги по щиколотку в грязи.

— Чего босой-то? — спросил Твердохлебов.

— Да как-то так… — смутился мужик. — Может, тут выдадут?

— Тут дадут, во что кладут… Ты хоть лапти себе какие сооруди… — пробормотал Твердохлебов и пошел дальше. Снова остановился, посмотрел в лицо Лехи Стиры, спросил: — Статья у тебя какая?

— Сто четырнадцатая. Мошенничество, — широко улыбнулся Леха.

— Я так и подумал, — сказал Твердохлебов. Взглянул на рядом стоящего аккуратно застегнутого на все пуговицы изношенной телогрейки человека со строгим лицом, в очках, проговорил полувопросительно:

— А у вас, как я понимаю, пятьдесят восьмая?

— Так точно, — подтянувшись, ответил человек в очках.

— В каком году арестованы? Тридцать седьмой, тридцать восьмой?

— Так точно, в тридцать восьмом.

— А зовут?

— Абросимов Анатолий Павлович, школьный учитель. Преподавал алгебру и геометрию в старших классах.

— Ладно… — Твердохлебов опять пошел вдоль строя. Вдруг остановился, отступил на шаг и крикнул, указав рукой в сторону фронта:

— Слышите?! Там пушки и пулеметы стреляют! Там кровь льется рекой! Там люди гибнут! Защищают родину! Вот и вы так будете защищать! Забудьте, что было раньше! И кем вы были раньше — забудьте! Теперь на вас смотрит мать-родина! С надеждой смотрит!

Строй молчал. Люди переминались с ноги на ногу, смотрели на Твердохлебова. И тот тоже замолчал, переводя дыхание, потом добавил громко, но уже спокойно:

— Внимание, штрафники! Я ваш батальонный командир. Вы пополнение в мой батальон! Напоминаю? За невыполнение приказа — расстрел на месте! За нарушение воинской дисциплины — расстрел на месте! За проявление трусости — расстрел на месте!

Твердохлебов смолк. И тогда из строя раздался голос:

— А кроме расстрела еще чего-нибудь есть, гражданин батальонный командир?

И негромкий смешок прокатился по шеренгам. И тут же другой голос крикнул:

— Когда оружие выдадут?! Или голыми руками фашиста душить будем?!

— Оружие получите на передовой!

— А жрать когда дадут?!

— Жрать получите тоже на передовой! Батальо-о-он, смирна-а-а!! В колонну по трое! Шагом ма-а-ар-рш!

Шеренги стали неуклюже перестраиваться, зашагали совсем не в ногу.

Раскисшая от дождя дорога, со множеством размытых колей от автомобильных колес и танковых гусениц, ползла через поле к лесу, за которым все громче слышалась канонада.

Твердохлебов шел сперва впереди колонны, потом задержался, постоял, глядя, как мимо него идут лагерные добровольцы. Тяжело вышагивал вор в законе Глымов, глядя перед собой невидящими глазами и думая о чем-то своем; легко шел Леха Стира, топал гармонист Шлыков, закинув за спину обернутую дерюжкой свою бесценную гармошку, шли рядом бандиты Цыпа и Хорь, шли политические, распрямив плечи, смотрели поверх голов вдаль. Баукин… Пономаренко, который рассказывал, как у него умерла вся семья от голода… Сергунько… Точилин… и еще… и еще лица… с задубевшей бронзовой кожей, с выпирающими скулами и впалыми щеками… Что было для этих людей радостью и что горем? Что было для них жизнью, а что — смертью? Так туго и запутанно переплелись они в их судьбах, что уж и не отличить одно от другого. Сколько раз они умирали и оживали, снова умирали и снова оживали…

— Что ты нас глазами сверлишь, комбат?! — громко спросил Точилин. — На подвиги идем!

— Готовь ведро орденов!

— И водки ведро! С закусью!

— Ох мы тебе и навоюем, комбат, ох и навоюем!

И по колонне прокатился ехидный смех.

Твердохлебов улыбнулся, покачал головой и вдруг гаркнул:

— А ну, песню давай, ребятушки! Давай песню!

В колонне снова рассмеялись, потом залихватский тенор пронзительно запел:

Какой же был тогда мудак —

Пропил ворованный пиджак…

И десятки глоток дружно подхватили:

И шкары, ох, и шкары, ох, и шкары!

Теперь, как падла, с котелком

Бегу по шпалам с ветерком…

И опять десятки глоток подхватили:

По шпалам, ох, по шпалам, ох, по шпалам!

Прошли сотню-другую метров, и зазвучала новая песня, хватающая за сердце черной тоской и беспросветностью:

Идут на Север срока огромные,

Кого ни спросишь, у всех Указ,

Взгляни, взгляни в глаза мои суровые,

Взгляни, быть может, в последний раз.

А ты стоять будешь у подоконничка,

Платком батистовым ты мне махнешь,

Прощай, прощай, подруга моя верная,

Ты друга нового себе найдешь!

Назад Дальше