Собрание сочинений в 4 томах. Том 4 - Довлатов Сергей Донатович 13 стр.


Записные книжки

Часть первая. Соло на ундервуде

(Ленинград. 1967–1978)

Вышла как-то мать на улицу. Льет дождь. Зонтик остался дома. Бредет она по лужам. Вдруг навстречу ей алкаш, тоже без зонтика. Кричит:

— Мамаша! Мамаша! Чего это они все под зонтиками, как дикари?!

* * *

Соседский мальчик ездил летом отдыхать на Украину. Вернулся домой. Мы его спросили:

— Выучил украинский язык?

— Выучил.

— Скажи что-нибудь по-украински.

— Например, мерси.

* * *

Соседский мальчик:

«Из овощей я больше всего люблю пельмени…»

* * *

Выносил я как-то мусорный бак. Замерз. Опрокинул его метра за три до помойки. Минут через пятнадцать к нам явился дворник. Устроил скандал. Выяснилось, что он по мусору легко устанавливает жильца и номер квартиры.

В любой работе есть место творчеству.

* * *

— Напечатали рассказ?

— Напечатали.

— Деньги получил?

— Получил.

— Хорошие?

— Хорошие. Но мало.

* * *

Гимн и позывные КГБ:

«Родина слышит, родина знает…»

* * *

Когда мой брат решил жениться, его отец сказал невесте:

— Кира! Хочешь, чтобы я тебя любил и уважал? В дом меня не приглашай. И сама ко мне в гости не приходи.

* * *

Отец моего двоюродного брата говорил:

— За Борю я относительно спокоен, лишь когда его держат в тюрьме!

* * *

Брат спросил меня:

— Ты пишешь роман?

— Пишу, — ответил я.

— И я пишу, — сказал мой брат, — махнем не глядя?

* * *

Проснулись мы с братом у его знакомой. Накануне очень много выпили. Состояние ужасающее.

Вижу, брат мой поднялся, умылся. Стоит у зеркала, причесывается.

Я говорю:

— Неужели ты хорошо себя чувствуешь?

— Я себя ужасно чувствую.

— Но ты прихорашиваешься!

— Я не прихорашиваюсь, — ответил мой брат. — Я совсем не прихорашиваюсь. Я себя… мумифицирую.

* * *

Жена моего брата говорила:

— Боря в ужасном положении. Оба вы пьяницы. Но твое положение лучше. Ты можешь день пить. Три дня. Неделю. Затем ты месяц не пьешь. Занимаешься делами, пишешь. У Бори все по-другому. Он пьет ежедневно, и, кроме того, у него бывают запои.

* * *

Диссидентский указ:

«В целях усиления нашей диссидентской бдительности именовать журнал «Континент» — журналом «КонтинГент»!

* * *

Хорошо бы начать свою пьесу так. Ведущий произносит:

— Был ясный, теплый, солнечный…

Пауза.

— Предпоследний день…

И наконец, отчетливо:

— Помпеи!

* * *

Атмосфера, как в приемной у дантиста.

* * *

Я болел три дня, и это прекрасно отразилось на моем здоровье.

* * *

Убийца пожелал остаться неизвестным.

* * *

— Как вас постричь?

— Молча.

* * *

«Можно ли носом стирать карандашные записи?»

* * *

Выпил накануне. Ощущение — как будто проглотил заячью шапку с ушами.

* * *

В советских газетах только опечатки правдивы.

«Гавнокомандующий». «Большевистская каторга» (вместо «когорта»). «Коммунисты осуждают решение партии» (вместо — «обсуждают»). И так далее.

* * *

У Ахматовой когда-то вышел сборник. Миша Юпп повстречал ее и говорит:

— Недавно прочел вашу книгу.

Затем добавил:

— Многое понравилось.

Это «многое понравилось» Ахматова, говорят, вспоминала до смерти.

* * *

Моя жена говорит:

— Комплексы есть у всех. Ты не исключение. У тебя комплекс моей неполноценности.

* * *

Когда шахтер Стаханов отличился, его привезли в Москву. Наградили орденом. Решили показать ему Большой театр. Сопровождал его знаменитый режиссер Немирович-Данченко. В этот день шел балет «Пламя Парижа». Началось представление.

Через три минуты Стаханов задал вопрос Немировичу-Данченко:

— Батя, почему молчат?

Немирович-Данченко ответил:

— Это же балет.

— Ну и что?

— Это такой жанр искусства, где мысли выражаются средствами пластики.

Стаханов огорчился:

— Так и будут всю дорогу молчать?

— Да, — ответил режиссер.

— Стало быть, ни единого звука?

— Ни единого.

А надо вам сказать, что «Пламя Парижа» — балет уникальный. Там в одном месте поют. Если не ошибаюсь, «Марсельезу». И вот Стаханов в очередной раз спросил:

— Значит, ни слова?

Немирович-Данченко в очередной раз кивнул:

— Ни слова.

И тут артисты запели.

Стаханов усмехнулся, поглядел на режиссера и говорит:

— Значит, оба мы, батя, в театре первый раз?!

* * *

Как известно, Лаврентию Берии поставляли на дом миловидных старшеклассниц. Затем его шофер вручал очередной жертве букет цветов. И отвозил ее домой. Такова была установленная церемония. Вдруг одна из девиц проявила строптивость. Она стала вырываться, царапаться. Короче, устояла и не поддалась обаянию министра внутренних дел. Берия сказал ей:

— Можешь уходить.

Барышня спустилась вниз по лестнице. Шофер, не ожидая такого поворота событий, вручил ей заготовленный букет. Девица, чуть успокоившись, обратилась к стоящему на балконе министру:

— Ну вот, Лаврентий Павлович! Ваш шофер оказался любезнее вас. Он подарил мне букет цветов.

Берия усмехнулся и вяло произнес:

— Ты ошибаешься. Это не букет. Это — венок.

* * *

Хармс говорил:

— Телефон у меня простой — 32–08. Запоминается легко: тридцать два зуба и восемь пальцев.

* * *

Плохие стихи все-таки лучше хорошей газетной заметки.

* * *

Дело было на лекции профессора Макогоненко. Саша Фомушкин увидел, что Макогоненко принимает таблетку. Он взглянул на профессора с жалостью и говорит:

— Георгий Пантелеймонович, а вдруг они не тают? Вдруг они так и лежат на дне желудка? Год, два, три, а кучка все растет, растет…

Профессору стало дурно.

* * *

Расположились мы с Фомушкиным на площади Искусств. Около бронзового Пушкина толпилась группа азиатов. Они были в халатах, тюбетейках. Что-то обсуждали, жестикулировали. Фомушкин взглянул и говорит:

— Приедут к себе на юг, знакомым хвастать будут: «Ильича видели!»

* * *

Сдавал как-то раз Фомушкин экзамен в университете.

— Безобразно отвечаете, — сказала преподавательница, — два!

Фомушкин шагнул к ней и тихо говорит:

— Поставьте тройку.

* * *

Прибыл к нам в охрану сержант из Москвы. Культурный человек, и даже сын писателя. И было ему в нашей хамской среде довольно неуютно. А ему как раз хотелось выглядить «своим». И вот он постоянно матерился, чтобы заслужить доверие. И как-то раз прикрикнул на ефрейтора Гаенко:

— Ты что, ебнýлся?!

Именно так поставив ударение — «ебнýлся».

Гаенко сказал в ответ:

— Товарищ сержант, вы не правы. По-русски можно сказать — ёбнулся, ебанýлся или наебнýлся. А «ебнýлся» — такого слова в русском литературном языке, ух извините, нет!

* * *

Приехал к нам строевой офицер из штаба части. Выгнал нас из казармы. Заставил построиться. И начали мы выполнять ружейные приемы.

Происходило это в Коми. День был морозный, градусов сорок.

Подошла моя очередь. «К ноге!» «На плечо!» «Смирно, вольно…» И так далее.

И вот офицер говорит, шепелявя:

— Не визу теткости, Довлатов! Не визу молодцеватости! Не визу! Не осусяю!

А холод страшный. Шинели не греют. Солдаты мерзнут, топчутся.

А офицер свое:

— Не визу теткости! Не визу молодцеватости!..

И тогда выходит хулиган Петров. Делает шаг вперед из строя. И звонко произносит в морозной тишине:

— Товарищ майор! Выплюнь сначала хрен изо рта!

Петрову дали восемь суток гауптвахты.

* * *

На Иоссере судили рядового Бабичева. Судили его за пьяную драку. В роте было назначено комсомольское собрание. От его решения в какой-то мере зависела дальнейшая судьба подсудимого. Если собрание осудит Бабичева, дело передается в трибунал. Если же хулигана возьмут на поруки, тем дело может и кончиться.

В ночь перед собранием Бабичев разбудил меня и зашептал:

— Все, погибаю, испекся. Придумай что-нибудь.

— Что?

— Что угодно. Ты мужик культурный, образованный.

— Ладно, попытаюсь.

— С меня ящик водки…

Толкаю его в бок через полчаса:

— Вот слушай. Начнется собрание. Я тебя спрошу:

«Есть у вас, Бабичев, гражданская профессия?» Ты ответишь: «Нет». Я скажу: «Так что ему после армии — воровать?» А дальше все зашумят, поскольку это больная тема. Может, в этом шуме тебя и оправдают…

— Слушай, — просит Бабичев, — ты напиши мне, что говорить. А то я собьюсь.

Достаю лист бумаги. Пишу ему крупными буквами:

«Нет».

— И это все?

— Все. Я задаю вопрос, ты отвечаешь — «нет».

— Напиши мне, что ты сам будешь говорить. А то я все перепутаю.

Короче, просидели мы всю ночь. К утру сценарий был закончен.

Начинается комсомольское собрание. Встает подполковник Яковенко и говорит:

— Ну, Бабичев, объясните, что там у вас произошло?

Смотрю, Бабичев ищет эту фразу в шпаргалке. Лихорадочно читает сценарий. А подполковник свое:

— Объясните же, что там случилось? Ну?

Бабичев еще раз заглянул в сценарий. Затем растерянно посмотрел на меня и обратился к Яковенко:

— А хули тебе, козлу, объяснять?!.

В результате он получил три года дисциплинарного батальона.

* * *

В присутствии Алешковского какой-то старый большевик рассказывал:

— Шла гражданская война на Украине. Отбросили мы белых к Днепру. Распрягли коней. Решили отдохнуть. Сижу я у костра с ординарцем Васей. Говорю ему: «Эх, Вася! Вот разобьем беляков, построим социализм — хорошая жизнь лет через двадцать наступит! Дожить бы!..»

Алешковский за него докончил:

— И наступил через двадцать лет — тридцать восьмой год!

* * *

Алешковский говорил:

— А как еще может пахнуть в стране?! Ведь главный труп еще не захоронен!

* * *

Шли мы откуда-то с Бродским, Был поздний вечер. Спустились в метро — закрыто. Кованая решетка от земли до потолка. А за решеткой прогуливается милиционер.

Иосиф подошел ближе. Затем довольно громко крикнул:

— Э!

Милиционер насторожился, обернулся.

— Чудесная картина, — сказал ему Иосиф, — впервые наблюдаю мента за решеткой!

* * *

Пришел однажды к Бродскому с фокстерьершей Глашей. Он назначил мне свидание в 10.00. На пороге Иосиф сказал:

— Вы явились ровно к десяти, что нормально. А вот как умудрилась собачка не опоздать?!

* * *

Сидели мы как-то втроем — Рейн, Бродский и я. Рейн, между прочим, сказал:

— Точность — это великая сила. Педантической точностью славились Зощенко, Блок, Заболоцкий. При нашей единственной встрече Заболоцкий сказал мне: «Женя, знаете, чем я победил советскую власть? Я победил ее своей точностью!»

Бродский перебил его:

— Это в том смысле, что просидел шестнадцать лет от звонка до звонка?!

* * *

Сидел у меня Веселов, бывший летчик. Темпераментно рассказывал об авиации. В частности, он говорил:

— Самолеты преодолевают верхнюю облачность… Ласточки попадают в сопла… Самолеты падают… Гибнут люди… Ласточки попадают в сопла… Глохнут моторы… Самолеты разбиваются… Гибнут люди…

А напротив сидел поэт Евгений Рейн.

— Самолеты разбиваются, — продолжал Веселов, — гибнут люди…

— А ласточки что — выживают?! — обиженно крикнул Рейн.

* * *

Как-то пили мы с Иваном Федоровичем. Было много водки и портвейна. Иван Федорович благодарно возбудился. И ласково спросил поэта Рейна:

— Вы какой, извиняюсь, будете нации?

— Еврейской, — ответил Рейн, — а вы, пардон, какой нации будете?

Иван Федорович дружелюбно ответил:

— А я буду русской… еврейской нации.

* * *

Женя Рейн оказался в Москве. Поселился в чьей-то отдельной квартире. Пригласил молодую женщину в гости. Сказал:

— У меня есть бутылка водки и 400 гр. сервелата.

Женщина обещала зайти. Спросила адрес. Рейн продиктовал и добавил:

— Я тебя увижу из окна.

Стал взволнованно ждать. Молодая женщина направилась к нему. Повстречала Сергея Вольфа. «Пойдем, — говорит ему, — со мной. У Рейна есть бутылка водки и 400 гр. сервелата». Пошли.

Рейн увидел их в окно. Страшно рассердился. Бросился к столу. Выпил бутылку спиртного. Съел 400 гр. твердокопченой колбасы. Это он успел сделать пока, гости ехали в лифте.

* * *

У Игоря Ефимова была вечеринка. Собралось 15 человек гостей. Неожиданно в комнату зашла дочь Ефимовых — семилетняя Лена. Рейн сказал:

— Вот кого мне жаль, так это Леночку. Ей когда-то нужно будет ухаживать за пятнадцатью могилами.

* * *

В детскую редакцию зашел поэт Семен Ботвинник. Рассказал, как он познакомился с нетребовательной дамой. Досадовал, что не воспользовался противозачаточным средством.

Оставил первомайские стихи. Финал их такой:

«…Адмиралтейская игла
Сегодня, дети, без чехла!..»

Как вы думаете, это — подсознание?

* * *

Хрущев принимал литераторов в Кремле. Он выпил и стал многословным. В частности, он сказал:

— Недавно была свадьба в дому товарища Полянского. Молодым подарили абстрактную картину. Я такого искусства не понимаю…

Затем он сказал:

— Как уже говорилось, в доме товарища Полянского была недавно свадьба. Все танцевали этот… как его?… Шейк. По-моему, это ужас…

Наконец он сказал:

— Как вы знаете, товарищ Полянский недавно сына женил. И на свадьбу явились эти… как их там?.. Барды. Пели что-то совершенно невозможное…

Тут поднялась Ольга Бергольц и громко сказала:

— Никита Сергеевич! Нам уже ясно, что эта свадьба — крупнейший источник познания жизни для вас!

* * *

Критик Самуил Лурье и я попали в энциклопедию. В литературную, естественно, энциклопедию. Лурье на букву «Ш» — библиография, если не ошибаюсь, к Шефнеру. А я, еще того позорнее, на букву «Р» — библиография к Розену. Какое убожество.

* * *

Позвонили мне как-то из отдела критики «Звезды». Причем сама заведующая — Дудко:

— Сережа! Что вы не звоните?! Что вы не заходите?! Срочно пишите для нас рецензию. С вашей остротой. С вашей наблюдательностью. С вашим блеском!

Захожу на следующий день в редакцию. Красивая немолодая женщина довольно мрачно спрашивает:

— Что вам, собственно, надо?

— Да вот рецензию написать…

— Вы, что, критик?

— Нет.

— Вы думаете, рецензию может написать каждый?

Я удивился и пошел домой.

Через три дня опять звонит:

— Сережа! Что же вы не появляетесь?

Захожу в редакцию. Мрачный вопрос:

— Что вам угодно?

Все это повторялось раз семь. Наконец я почувствовал, что теряю рассудок. Зашел в отдел прозы к Титову. Спрашиваю его: что все это значит?

Назад Дальше