Из крохотного микрофона, прижатого к уху, доносится до него гул многолюдного офиса, мягкий перестук компьютерных клавишей, и неподалеку мужской голос жалобно повторяет кому-то:
— Да не отрицает он… ну он-то не отрицает… Ну да, знаю. Это наша проблема. А он ничего отрицать не собирается.
Прикрыв глаза, Пероун представляет себе редакцию газеты: на полу — загибающийся на стыках палас, весь в кофейных пятнах; древние батареи истекают ржавым кипятком; уходящие вдаль ряды флюоресцентных ламп освещают заваленные мусором углы, стопки ненужных бумаг, тесно сдвинутые из-за нехватки места письменные столы. Как в школьном кабинете рисования. Все заняты, всем не до уборки. И в больнице так же. Помещения, заваленные рухлядью, шкафы и папки, которые никто не решается открыть. Старые приборы, громоздкие и загадочные, которые боязно выбрасывать. Ветхие здания, для которых есть одно лекарство — снос. Города и страны, не подлежащие ремонту. Да и вообще весь мир похож на спальню Тео. Прилетели бы, что ли, какие-нибудь взрослые инопланетяне, устроили бы генеральную уборку, а потом уложили всех спать. Когда-то взрослым считали Бога, но, разбирая наши споры, Он был по-детски импульсивен. А потом еще и прислал нам настоящего ребенка — Своего собственного. И кто Его просил?! На земном шаре и без того полным-полно сирот…
— Мистер Пероун!
— Да? Что?
— Ваша жена позвонит вам, как только освободится, приблизительно через полчаса.
Возвращенный к жизни, он пристегивает ремень безопасности и, круто развернувшись, выезжает на Мэрилебон. Демонстранты еще идут сомкнутыми колоннами по Гауэр-стрит, но Тотнем-корт-роуд уже открыта, и по ней катят на север волны машин. Пероун ненадолго вливается в одну такую волну, затем сворачивает на запад и снова на север — и оказывается на любимом своем пятачке, на перекрестке Гудж и Шарлотт-стрит, где красота и удобство слились воедино, делая жизнь ярче и красочнее, где цветы, зеркала, газеты, шампуни, электроприборы, лаки-краски и металлоремонт перемежаются с дорогими отелями, винными барами, ресторанами. Что за американец, писатель, сказал как-то, что можно быть счастливым, просто живя на Шарлотт-стрит? Попросить Дейзи, чтобы напомнила. При такой коммерческой скученности неизбежны кучи отходов. Бродячий пес вгрызается в мусорный мешок, выставленный на тротуар, с клыков его стекает белая гниль. Прежде чем снова повернуть на запад, Генри смотрит в конец улицы и видит знакомую площадь, а за ней — свой дом в обрамлении голых ветвей. Ставни на третьем этаже закрыты — Тео все еще спит. Генри помнит, как в юности сам засыпал лишь под утро, поэтому он никогда не будит Тео. Недолго ему осталось спать в свое удовольствие.
Он пересекает мрачноватую Грейт-Портленд-стрит — из-за серых каменных фасадов кажется, что здесь всегда сумерки, — и на Портленд-Плейс видит пару фалуньгунцев, несущих свою вахту перед китайским посольством. Их вера в то, что в нижней части живота у каждого из них сокрыта вселенная в миниатюре, делающая то девять оборотов вперед, то девять назад, видится угрозой тоталитарному режиму. Конечно, на материализм это не похоже. Сектантов бьют, пытают, бросают в тюрьмы, казнят, они пропадают без вести — но их уже больше, чем членов китайской коммунистической партии. В Китае слишком много народу, так что вряд ли это безумие долго продлится, всякий раз думает Пероун, проезжая мимо посольства и неизменных пикетчиков. Их экономика развивается слишком быстро, и в современном мире все взаимосвязано, и партии трудно за всем уследить. Сейчас в «Хэрродзе» полно китайцев, разглядывающих роскошные вещи. А вслед за вещами придут идеи… и кому-то придется уступить. Притом что китайское государство само скомпрометировало философский материализм.
Посольство со зловещим рядом антенн на крыше осталось позади; теперь Пероун проезжает по сети «медицинских» улочек к западу от Портленд-Плейс — здесь расположены частные клиники и приемные специалистов с мебелью «под старину», на гнутых ножках, и журналами «Кантри лайф». На Харли-стрит людей приводит вера посильнее иной религии. Многие годы в его больнице принимают и лечат — разумеется, бесплатно — пациентов, залеченных здешними престарелыми халтурщиками. Остановившись у светофора, он видит, как на Девоншир-Плейс выходят из такси три женщины в черных хиджабах. Та, что посредине, идет согнувшись и опираясь на своих спутниц — должно быть, она и есть больная. Три черные скульптуры на фоне кирпича и кремовой побелки вертят головами туда-сюда, поворачиваются друг к другу — видимо, ищут нужный адрес; вид у них гротескно-зловещий, словно на шествии в Хеллоуин. Или в постановке «Макбета» в школе Тео, где Бирнамский лес толпился за кулисами, готовясь идти на Дунсинан. Наверное, две сестры под конец уговорили мать показаться врачу. Красный свет никак не сменится зеленым. Пероун чуть прибавляет газу, переводит на нейтральную. Что с ним, отчего он так вцепился в рычаг, зачем напрягает квадрицепсы? Он чувствует почти физическое отвращение. Какой стыд — заставлять людей ходить по улицам, спрятавшись за черной завесой. Хорошо хоть лица у них не закрыты. От паранджи его просто тошнит. А что сказали бы по этому поводу благостные пессимисты из колледжа Дейзи, уверяющие, что все относительно? Священная традиция, противостоящая бездумному потребительству Запада. Однако мужчины, их мужья, — у себя в кабинете Пероун не раз общался с арабами, — мужчины у них ходят в костюмах, или в тренировочных, или в шортах; они носят «ролексы», они милы, образованны и прекрасно разбираются в обеих традициях!
Наконец зеленый свет — и перемена декораций: новые двери, новые приемные. На дороге появляются другие машины, и необходимость следить за движением отвлекает Пероуна от гневных мыслей. Возмущение его подавлено в зародыше. Пусть одеваются, как считают нужным! Ему-то что за дело? Паранджи — лишь прикрытие для его раздражения. Нет, раздражение — неточное слово. Мусульманки и китайское посольство направили его мысли в знакомую негативную колею. Суббота — время, отведенное для бездумного довольства жизнью, но за сегодняшнее утро он уже дважды погружался в мрачные раздумья. Что испортило ему день? Не проигранная партия, не столкновение с Бакстером, даже не бессонная ночь, хотя все это тоже сыграло свою роль. Нет, все дело в ожидании того часа, когда он направит свою машину в сторону Перивейла. Пока от этой поездки его отделяла игра в сквош, он чувствовал себя в безопасности. Но теперь осталась лишь покупка рыбы. Мать все равно не узнает его в лицо и тотчас же забудет после отъезда. Бессмысленно ее навещать. Она не радуется появлению сына и не огорчится, если он не появится. Все равно что носить цветы на могилу. Свидание с прошлым. Зато она может самостоятельно поднести чашку к губам и, хоть и не узнаёт сына в лицо, все же довольна, что кто-то сидит рядом и слушает ее лепет. Не важно кто. Как же он не хочет туда ехать! Но если долго ее не навещает, начинает презирать себя.
Только паркуясь перед Мэрилебон-Хай-стрит, он догадывается включить дневные новости. Поданным полиции, в центральной части Лондона собралось не менее двухсот пятидесяти тысяч человек. Представитель демонстрантов заявляет, что к трем часам соберется не меньше двух миллионов. Но все согласны в том, что народ все прибывает. Какая-то восторженная девица, между прочим известная актриса, перекрикивая лозунги, восклицает, что никогда еще Британские острова не видели таких массовых акций протеста! А тот, кто в это субботнее утро остался в постели, будет себя проклинать. Серьезный репортер напоминает слушателям, что это цитата из Шекспира: речь Генриха Пятого в Криспианов день, перед битвой при Азенкуре. Пероун — он в это время как раз втискивается между двумя джипами — цитату не узнаёт. [10]Сильно сомневается в том, что Тео будет себя проклинать. И вообще, с какой стати борцы за мир цитируют короля-вояку? Новости продолжаются. Пероун сидит в машине, заглушив мотор, глядя на зелено-голубой огонек над кнопками радио. По всей Европе, да что там — по всему миру люди сходятся, чтобы отдать свой голос в пользу мира и пыток. Именно так сказал бы профессор, Генри почти слышит его высокий настойчивый тенор. Дальше идет сюжет, который Генри считает своим. Оба пилота задержаны для допроса. Больше полиция ничего не сообщает. Почему? За ветровым стеклом благополучная улица: дома из прочного красного кирпича, змеящийся узор на мостовой, аккуратные кустики — кажется нереальной, как проекция на пластине из тонкого льда. Теперь говорит служащий аэродрома: подтверждает, что один из пилотов — по национальности чеченец, но не подтверждает слухи, будто в кабине найден Коран. Впрочем, добавляет он, все это значения не имеет. В конце концов, вряд ли мы имеем дело с преступлением.
Конечно, конечно. Генри открывает дверь. Только светская власть, равнодушная к вавилону разнообразных богов, служит гарантом религиозных свобод. Пусть расцветают все цветы. А ему пора в магазин. Несмотря на мышечную боль в ногах, он быстро шагает прочь от машины, на ходу запирает ее, не оборачиваясь, просто нажав на кнопку пульта. Нежданное зимнее солнце освещает его путь по Хай-стрит. Величайшая акция протеста в истории Британских островов, проходящая в каких-нибудь двух милях отсюда, не смущает покой Мэрилебона; и сам Пероун, лавируя между людьми, обгоняя коляски с мирно укутанными младенцами, успокаивается. Общество, отводящее целые дворцы для торговли сырами, или лентами, или складной мебелью, не сдастся без борьбы. Это процветание, это бесперебойное коммерческое благополучие — само по себе лучшая защита. Религиозных фанатиков победит не рационализм, а самый обычный шопинг и все, что с ним связано: прежде всего работа, затем, конечно, мир и покой и возможность удовлетворить свои потребности не в следующей жизни, а в этой. Шопинг полезней, чем молитва.
Он поворачивает за угол, на Паддингтон-стрит, и останавливается перед витриной рыбного магазина, где на вертикальной мраморной стойке выставлены образцы товара. Здесь есть все, что ему нужно. Моря пустеют — а тут такое изобилие. На кафельном полу у открытой двери в двух деревянных корзинах свалены, словно ржавые промышленные отходы, омары и крабы, их устрашающие конечности шевелятся. На клешнях — траурные черные ленты. Счастье для продавца и для покупателей, что эти морские твари безголосые. Иначе содержимое корзин завывало бы на все лады. Но и молчание шевелящейся массы кажется зловещим. Он отворачивается и смотрит на прилавок, где бескровно-белая мякоть, и серебристые выпотрошенные тушки, глядящие на прохожих равнодушным глазом, и глубоководные рыбины, нарезанные невинно-розовыми ломтиками, лежат гармошкой, как картонные книжки для малышей. Пероун — нейрохирург, да к тому же рыболов; он, естественно, читал, что в голове и шейном отделе радужной форели обнаружены полимодальные нервные рецепторы, очень похожие на человеческие. Удобно было в прежние времена, следуя Библии, верить, что земля и вода полны съедобных механизмов, созданных для нашего удовольствия. А теперь оказывается, что даже рыбы чувствуют боль. Современному человеку все сложнее жить — беспрерывно расширяется круг объектов сострадания. Теперь наши братья и сестры не только жители дальних стран, но и лисы, и лабораторные мыши, а теперь еще и рыбы. Пероун, разумеется, и ловит их, и ест, и, хотя самому ему не случалось опускать живого омара в кипяток, не побрезгует заказать такое блюдо в ресторане. Уловка сознания, открывающая путь к господству человека: избирательное милосердие. Что там ни говори, а по-настоящему убедительно лишь то, что у тебя перед глазами. А чего не видишь… Вот почему так безмятежна тихая Мэрилебон.
Однако ни крабы, ни омары в сегодняшнем меню не значатся. Мидии и другие моллюски, которых покупает Генри, скромно прикрыли створки: если они и живы, то стараются этого не показывать. Еще он покупает вареных креветок и три хвоста рыбы-удильщика, стоящие чуть дороже его первой машины. Развалюха была, правда. Еще ему нужны головы и кости пары скатов — для бульона. Вежливый и обходительный продавец обращается с покупателями так, словно они принадлежат к узкому кругу избранных. Каждую покупку он заворачивает отдельно в несколько слоев газетной бумаги. Еще в школе Генри задавался вопросом: какова вероятность, что данная конкретная рыба, обитающая на данном конкретном шельфе, у этого конкретного побережья, будет завернута в эти страницы — нет, в эту конкретную страницу вчерашней «Дейли миррор»? Бесконечно малая, почти нулевая? Это все равно что повторить узор песчинок на морском берегу. Случайности, на которых держится мир, невообразимое множество совпадений, стоящих за каждым событием, до сих пор удивляют его и радуют. Еще в детстве (особенно после Аберфана) он не верил в судьбу, в то, что будущее решается за нас где-то на небесах. Триллион триллионов возможных исходов, тонкое сочетание физических законов и чистой случайности устраивают его куда больше, ибо гарантируют независимость от злой воли неведомого божества.
Белый полиэтиленовый пакет с семейным ужином отяжелел, набух мокрой бумагой; ручки его больно врезаются в ладонь, когда Генри шагает обратно к машине. Из-за боли в груди он не может взять пакет в левую руку. Выйдя на улицу из магазина, где влажно пахнет водорослями, он с наслаждением вдыхает чуть сладковатый, как в пору летнего сенокоса, воздух. Конечно, этот аромат — лишь иллюзия, возникшая по контрасту, но она не исчезает, словно наперекор февральской стуже и обилию машин. Вспоминаются летние дни у тестя в Арьеже, на юго-западе Франции, у отрогов Пиренейских гор. Шато-Сан-Фелис из теплого розоватого камня: две круглые башни и полузасыпанный ров — здесь Иоанн Грамматик укрылся от мира после смерти жены, здесь оплакал ее в красивых и грустных стихах, составивших знаменитый сборник «Без погребения». Знаменитый не для Генри Пероуна — он после школы стихов не читал, даже когда заполучил тестя-поэта. Пока не узнал, что сам породил поэта. Однако чтение стихов дается ему с немалым трудом. С первой же строчки приходится напрягаться. Современный роман или фильм не дает тебе передышки, швыряет во времени то вперед, то назад, на дни, годы, даже на столетия. А поэзия сосредоточена на сиюминутном, на одном мгновении: чтобы прочесть и понять стихотворение, нужно и самому замедлиться до предела, почти до недвижности — это как древнее искусство возводить стены без раствора или ловить форель руками.
Выйдя из траура, Грамматик начал заводить любовниц. Все его романы развивались по одной схеме: относительно молодая женщина, чаще англичанка, иногда француженка, устраивалась к нему секретаршей или экономкой, затем постепенно переходила на положение почти жены. Два-три года спустя терпение у нее кончалось, и семья Пероуна, приехав в замок в конце июля, знакомилась с ее преемницей. Розалинд при каждой «смене состава» хмурилась, ворчала, что прежняя была лучше, но быстро смирялась: в конце концов, сменщица ни в чем не виновата. Дети, даже когда подросли, принимали это как должное. Сам же Пероун, однолюб по натуре, взирал на любовные приключения Иоанна с тихим изумлением и восхищением, особенно когда тому перевалило за семьдесят. Впрочем, теперь он, кажется, немного успокоился: Тереза, энергичная сорокалетняя библиотекарша из Брайтона, держится при нем уже почти четыре года.
Ужин на свежем воздухе, в теплых летних сумерках, душистые стога сена на ближних лугах, от детских макушек — едва заметный запах хлорки после бассейна, теплое красное вино — кагор или «Кабриер»: рай, да и только. Отчасти это так, поэтому Пероуны и ездят туда каждое лето. Но Иоанн — человек капризный и вздорный, поистине артистическая натура, такие люди уверены, что талант дает им право на любые выходки. Только что, потягивая вино, так и сыпал анекдотами, и вдруг в гневе выскакивает из-за стола и скрывается у себя в кабинете; в синих сумерках его сутулая фигура гордо удаляется к освещенному дому, а Бетти, или Джейн, или Франсин, или теперь Тереза семенит рядом, пытаясь уладить недоразумение. Он не умеет просто разговаривать: малейшее несогласие он воспринимает как оскорбление, дающее повод к смертельной схватке. Ни годы, ни вино не смягчают его нрав. Утрачивая с возрастом творческую плодовитость, он становится все более обидчивым и раздражительным. Само его изгнание во Францию было вызвано обидой, и с тех пор претензии к родине копятся и множатся. Был период, четыре года, когда его «Избранное» не удавалось напечатать и пришлось искать другого издателя. А еще раньше Спендера, а не Грамматика возвели в рыцари; Рейну, а не Грамматику дали должность редактора в «Фейбере»; кафедра поэзии в Оксфорде перешла от Грамматика к Фентону; звание поэта-лауреата получил Хьюз, а затем Моушен; и, что хуже всего, Нобелевская премия досталась Хини. Пероуну все эти имена ничего не говорят. Но можно догадаться, что видные поэты, как старшие врачи в больнице, живут в мире зависти и подозрений, чересчур заботясь о своей репутации, а это на характере сказывается. Так что поэты, как видим на этом примере, немногим отличаются от нас, смертных.