Он уже разделся, как вдруг из кучи одежды, сваленной у ног, начинает звонить телефон. Покопавшись в шмотках, Генри достает мобильный.
— Привет, милый!
Наконец-то Розалинд! Счастливая минута! Голый, с мобильником в руке он опускается на неубранную постель, где несколько часов назад они предавались любви. От радиатора тянет горячим воздухом — словно ветер пустыни обжигает кожу. Слишком жарко, надо бы настроить термостат. Чувствует легкое — совсем легкое — возбуждение в чреслах. Если бы она сегодня не работала, если бы этот ее вежливый тихоня редактор не был помешан на свободе прессы, Розалинд была бы сейчас рядом с ним. Они могли бы заняться любовью. Провели бы в постели час-другой из этого субботнего дня. Секс в ранних зимних сумерках.
Лишь изредка, при благоприятном освещении и под правильным углом, зеркало в ванной напоминает Генри о его юности. Но Розалинд — в глазах мужа-однолюба — осталась почти такой же, как и двадцать пять лет назад. Ее можно принять за старшую сестру, но не за мать той, юной Розалинд. Надолго ли? Все, что составляет ее красоту, не меняется с годами: бледная, сияющая белизной кожа (кельтская кровь Марианны); тонкие, изящные брови; открытый, доверчивый взгляд зеленых глаз; все еще белоснежные зубы (его собственные становятся серыми) — безупречный ряд верхних и чуть асимметричные нижние, Генри эта детская кривизна даже нравится; потом манера улыбаться — в первый миг робко, затем — все шире и радостнее; естественный розово-персиковый цвет нежных губ; каштановые волосы, теперь коротко стриженные, сохранившие густую осеннюю рыжину. Она умеет быть серьезной и ироничной, но сохраняет при этом детскую веселость. Как многие после сорока, она порой с недовольной гримасой, устало качая головой, рассматривает себя в зеркало; самому Генри такие моменты знакомы. Все мы движемся в одном направлении. Естественно, она не очень верит ему, когда он говорит, что ее пополневшие бедра и грудь ему даже больше нравятся. Но это правда. Да, была бы она сейчас рядом!..
Но он догадывается, что она, в строгом черном костюме, в этот краткий промежуток между совещаниями думает совсем о другом, так что садится и прижимает трубку к уху, настраиваясь на серьезный разговор.
— Как у тебя дела?
— Судья не приехал — попал в пробку у моста Блэкфрайерс. Из-за демонстрации. Но он согласен. Мы получим то, что хотим.
— Он снимет запрет?
— Да. В понедельник утром, — торопливо и радостно сообщает она.
— Ты молодчина! — говорит Генри. — А твой папа?
— Не получилось забрать его из отеля. Все из-за этой демонстрации. На улицах черт знает что творится. Он приедет своим ходом, на такси. — Помолчав, она спрашивает уже другим тоном, без деловитой торопливости: — А как ты? — И в слове «ты», чуть-чуть нежно растянутом, Генри улавливает намек на сегодняшнее утро.
Выходит, он неверно оценил ее настроение! Генри уже готов сказать ей, что лежит нагишом на кровати и думает о ней, но решает, что с этим лучше повременить. Сейчас не лучший момент для секса по телефону: ему скоро уходить, ей тоже бежать на очередную встречу. И потом, сейчас есть более важные темы для разговора. А любовная игра подождет до вечера или до завтрашнего утра.
— Я сейчас приму душ, — говорит он, — а потом в Перивейл. — И поскольку это не ответ на ее вопрос, добавляет: — У меня все нормально. Уже скучаю по тебе. — Но этого тоже недостаточно, и он говорит еще: — Со мной тут кое-что произошло… встретимся — расскажу.
— Что такое?
— Ничего страшного. Расскажу при встрече.
— Ладно. Но хотя бы намекни.
— Сегодня ночью мне не спалось. Я подошел к окну — и увидел тот российский самолет.
— Милый мой! Представляю, как ты испугался! Что-нибудь еще?
Генри медлит, не зная, какой заголовок (так любит выражаться Розалинд) предпослать своей второй новости. Происшествие на дороге? Попытка избиения? Нервное заболевание? Наружное зеркало? Зеркало заднего вида?
— Я проиграл в сквош. Старею, наверное.
Она смеется:
— Нет, я чувствую, тут что-то еще. — Однако, судя по голосу, он ее успокоил. — Ты, кажется, кое о чем забыл, — говорит она. — У Тео сегодня большая репетиция. Несколько дней назад ты обещал сходить, я слышала.
— Черт! Когда начало? — Он не помнит, чтобы обещал что-то подобное.
— В пять. Там же, в Ледброук-Гроув.
— Тогда я побежал. — Он вскакивает с постели и направляется в ванную, прощаясь на ходу: — Люблю, целую.
— Я тоже тебя люблю, — отвечает она и вешает трубку.
Он встает под душ — мощный горячий водопад, низвергающийся с высоты третьего этажа. Когда рухнет наша цивилизация, когда нынешние римляне канут в небытие и начнется новое средневековье, эта роскошь исчезнет одной из первых. И старики, сидя у торфяных костров, будут рассказывать недоверчивым внукам, что еще совсем недавно человек мог среди зимы стоять голышом под горячими струями теплой воды, что к его услугам были бруски благоухающего мыла, и тягучие янтарные гели, и разноцветные жидкости, которые люди втирали в волосы, чтобы придать им блеск и объем; а снаружи на подогретых вешалках ждали их пушистые белоснежные полотенца.
Пять дней в неделю он носит костюм и галстук. А сегодня надевает свитер, джинсы и потертые коричневые ботинки: чем не блюзмен старшего поколения? Нагибается, чтобы завязать шнурки, — и морщится от острой боли в коленях. Да, под пятьдесят — это немало. Еще полгодика сквоша, еще один Лондонский марафон, а потом придется завязывать. Как же он станет жить без этих радостей жизни? Остановившись перед зеркалом, Генри не жалеет лосьона: временами, особенно зимой, в доме престарелых бывает какой-то затхлый запах, лучше заранее его перебить.
Он выходит из спальни и первый лестничный пролет пробегает, прыгая через две ступеньки и не держась за перила. Этот трюк он освоил еще в отрочестве, и сейчас он удается ему лучше, чем когда-либо прежде. Но один неверный шаг — и сотрясение копчика, полгода в постели на спине, еще год восстановления мышц, — все это за какую-то долю секунды проносится у него перед глазами. Второй пролет он проходит обычным шагом.
Внизу, в кухне, Тео уже переложил рыбу в холодильник. Маленький телевизор с выключенным звуком показывает Гайд-парк сверху. Серо-бурая толпа, словно лишайник на камнях. Тео уже приготовил себе в большой салатнице завтрак — почти килограмм овсянки с отрубями, орехами, черникой, ежевикой, изюмом, молоком, йогуртом, мелко нарезанными финиками, яблоками и бананами.
— Хочешь? — спрашивает Тео.
— Ешь. Я доем что останется.
Генри достает из холодильника тарелку с жареной курицей и вареной картошкой и ест стоя. Его сын усаживается с салатником на высокий табурет у стойки посреди кухни. Здесь, среди залежей крошек, фруктовой кожуры и обрывков оберточной бумаги, — нотные записи, начерканные от руки карандашом. У Тео широкие плечи, и под короткими рукавами чистой белой футболки вздымаются крепкие мускулы. Волосы, гладкая кожа предплечий, густые темные брови — все в нем полно очарования свежести, которая восхищала Пероуна, когда Тео был еще младенцем.
— Ну как, нет искушения? — спрашивает он, указывая на экран телевизора.
— Смотрел сейчас — два миллиона! Круто, а?
Тео, разумеется, против войны в Ираке. Позиция его сильна и чиста, как его кости и кожа: так сильна, что он не чувствует необходимости топтаться по городу, чтобы ее защитить.
— А что с тем самолетом? Я слышал, пилотов арестовали.
— Все молчат. — Тео подливает себе в салатницу еще молока. — Но в интернете ходят слухи…
— О Коране?
— Пилоты — радикальные исламисты. Один чеченец, второй алжирец.
Пероун придвигает себе табуретку и садится. У него вдруг пропадает аппетит.
— Что-то я не понимаю. Они поджигают самолет, чтобы устроить нам джихад… а потом преспокойно садятся в Хитроу.
— Передумали в последний момент.
— Значит, решили… так сказать, присоединиться к демонстрации?
— Ну да. Преподать нам урок. Хотите воевать с арабским государством — вот что с вами будет.
Звучит не слишком правдоподобно. Но человек вообще расположен верить тому, что слышит. Если вера себя не оправдывает — просто меняет ее на другую. Из поколения в поколение люди усваивали, что лучше верить — на всякий случай. Весь день Пероун подозревал, что за этой историей что-то кроется, и теперь Тео потакает готовности отца услышать самое худшее. С другой стороны, слухам доверять не стоит, а слухам из интернета — и подавно.
Генри кратко рассказывает о своем знакомстве с Бакстером и его приятелями, о симптомах болезни Хантингтона и о том, как ему удалось сбежать.
— Ты его унизил, — говорит Тео. — Теперь будь осторожнее.
— О чем это ты?
— Эти уличные парни страшно гордые. Знаешь, даже удивительно: вы с мамой столько лет здесь живете, и ни разу еще вас не грабили.
Пероун смотрит на часы и встает.
— У нас с мамой нет времени на приключения. Увидимся в Ноттинг-Хилле около пяти.
— Так ты придешь? Вот здорово!
Еще одна черта обаяния Тео: он никогда не давит на людей. Если бы отец не пришел, Тео никогда бы ему об этом не напомнил.
— Если не приеду вовремя, начинайте без меня. Я могу задержаться у бабушки.
— Будем разучивать новую песню. И Чес будет. Но мы тебя подождем.
Чес, пожалуй, самый симпатичный из друзей Тео. И самый образованный: три года проучился на факультете английского языка в Лидсе, прежде чем бросил институт и влился в группу. Тяжелая жизнь: рос без отца, мать истеричка, два брата в строгой баптистской секте, — как ни странно, не лишила его доброты и жизнерадостности. Название его родного острова — Сент-Киттс, в котором слились «святые» и «киты», удивительно подходит этому добродушному гиганту. Познакомившись с ним, Пероун сразу подумал: надо как-нибудь побывать в этом Сент-Киттсе.
Из угла кухни он берет завернутый в бумагу цветок в горшке — дорогую орхидею, купленную несколько дней назад у флориста в «Хилз». Остановившись в дверях, поднимает руку в знак прощания.
— Сегодня вечером я готовлю ужин. Не забудь прибраться на кухне.
— Ладно. — И серьезно добавляет: — Напомни бабушке обо мне. Скажи, что я ее люблю.
Чистый и благоухающий, с легкой, почти приятной болью в мышцах, направляясь на запад, Пероун вдруг понимает, что предстоящее свидание с матерью уже не так его тяготит. Все, что будет, он знает наизусть. Когда они окажутся лицом к лицу, перед двумя чашками темно-коричневого чая, трагичность ее положения будут заслонять повседневные бытовые мелочи, духота в помещении, ее рассеянность. На самом деле с ней не так уж трудно. Тяжелее всего уходить — когда это посещен не еще не слилось в памяти с десятком предыдущих, когда у дверей он наклоняется, чтобы поцеловать ее на прощание, и вдруг видит ее такой, какой она когда-то была. В этот миг Пероуну кажется, что он ее предает — бросает одну в ее бедном, съежившемся мирке, а сам спешит к тайным богатствам своей большой и насыщенной жизни. Стыдясь этого, он все же не может отрицать, что выходит из дома престарелых легким энергичным шагом, радуясь своей свободе, которая ей недоступна. Вся ее жизнь теперь умещается в одной комнатке. И даже эта комнатушка, в сущности, не ее: Лили едва ли понимает, где находится, а если отвести ее от двери хотя бы на десять шагов, не найдет дорогу назад. Даже вещей своих не узнает. Ни поездки в гости к сыну, ни пешие прогулки ее не порадуют: незнакомое окружение приводит ее в растерянность, иногда в ужас. Она потеряла все — и даже не сознает своей потери.
Но сейчас рано думать о прощании. Он наконец ощутил ту легкую эйфорию, что следует за физическим напряжением. Благословенный бета-эндорфин, опиат собственного производства, успешно приглушает любую боль. По радио передают Скарлатти; веселые звуки клавесина и мерная поступь аккордов, никак не разрешающихся в гармонию, как будто манят его вперед, к далекой, ускользающей цели. В зеркале заднего вида — никаких красных «БМВ». На этом участке дороги, где Юстон переходит в Мэрилебон-роуд, установлены, на манхэттенский манер, несколько фазовых светофоров; и он, как серфингист, летит на зеленой волне по сигналу: «Гони!» или даже: «Йе-ес!» И бесконечная очередь туристов, в основном подростков, перед музеем мадам Тюссо не раздражает, как обычно, своей бессмысленностью — напротив, есть что-то трогательное в том, что дети, выросшие на голливудских спецэффектах, словно мужики на ярмарке двести лет назад, жаждут поглазеть на восковые фигуры. На развязке Уэствей Пероун въезжает на второй уровень — отсюда открывается вид на беспорядочное скопище крыш и клубящиеся над ними тучи. Один из немногих моментов, когда получаешь удовольствие от езды по городу на «мерседесе». Впервые за несколько недель он переключается на четвертую скорость. Еще, пожалуй, выжмет и пятую! Наверху знак со стрелочками гласит: «Север», «Запад» — как будто там, за пригородами, целый материк, который не объехать и за неделю..
Должно быть, из-за демонстрации где-то рядом перекрыли дорогу: почти полмили Пероун катит по эстакаде в полном одиночестве. На миг перед ним возникает видение стерильного мира, создатели которого ценят машины выше людей. Шоссе огибает офисные здания из стекла и металла: в окнах уже горит свет — в феврале темнеет рано. Даже в субботу там полно служащих: вон они сидят за столами, перед мерцающими экранами, аккуратные, как фигурки на архитектурном макете. Безупречное будущее фантастических комиксов его детства, где герои и героини в облегающих костюмах — без воротников, карманов, без всяких рюшечек-оборочек, — не зная страха и усталости, борются со злом.
Перед тем как дорога спускается на землю, меж зданий из красного кирпича, Пероун замечает, что зеленый свет впереди сменился на красный, и ударяет по тормозам. Его мать никогда не раздражали ни пробки, ни остановки у светофоров. Еще год назад, когда она была не так плоха — многое забывала, но, по крайней мере, не пугалась незнакомых мест, — он иногда возил ее по улицам Западного Лондона. Ей очень нравились эти поездки. У светофоров она могла поговорить — обсудить других водителей и пассажиров: «Ты только посмотри, все лицо в веснушках!» Или просто сказать: «Ну вот, опять зажегся красный!»
Свою жизнь она посвятила домашнему хозяйству — ежедневному подметанию, мытью, протиранию, выбиванию: тем занятиям, что когда-то были обычны для всех, а теперь — только для пациентов с обсессивно-компульсивными расстройствами. Каждый день, пока Генри был в школе, она устраивала влажную уборку всего дома. Величайшее наслаждение доставляли ей хорошо прожаренный бифштекс на безупречно чистом подносе, или блеск полированной столешницы, или стопка проглаженных хрустящих простыней в нежно-розовую полоску, или полный запасов погреб, или еще одна вязаная кофточка для очередного малыша какой-нибудь четвероюродной кузины. В чистоте и порядке для Лили выражался невысказанный идеал любви. Вот почему плита тщательно мылась после каждого приготовления пищи. Утренняя газета еще до обеда отправлялась в мусорное ведро. Стоило Генри отложить книгу — и она возвращалась на полку. Пустые молочные бутылки, которые Лили выставляла за порог, сверкали на солнце, словно драгоценности. Все нижние, задние, внутренние поверхности всех вещей в доме, все укромные щелки и уголки, куда никто не заглядывает, сияли чистотой. У каждой вещи был свой ящик в буфете, или своя полка, или свой крючок, а для каждого крючка — своя петелька.
Наверное, поэтому в операционной Генри всегда чувствовал себя как дома. Ей тоже наверняка бы понравился навощенный черный пол, инструменты из хирургической стали, разложенные параллельным и рядами на стерильном подносе, умывальная с ее рутинными процедурами: три вида моющих средств, коротко остриженные ногти — все это совершенно в ее вкусе. Надо было привезти ее туда как-нибудь, пока она была еще в силах. Но ему это не приходило в голову. Почему-то он не подумал о том, что и его работа, и пятнадцать лет учебы имеют непосредственное отношение к тому, чем занималась она.