Малина рясная - Измайлов Владимир Алексеевич 2 стр.


Женщины, девчонки, парнишки с визгами, стонами, звонами бросаемых ведер — до ягоды ли малины тут! — сыпанули вниз, к Чугуне, на тропу, а по тропе — к баракам. Как в кино — мгновенно исчезли, только чей-то белый платок затрепетал на ветке. А ведь и видели медведя только три женщины.

У медведя дела еще хуже: ноги-то у него задние длиннее передних, как у зайца, а тут крутизна да такая спешка! Тихонько слезать и то боязно. Он, бедняга, тормознет всеми четырьмя, аж плоские камни с грохотом катятся вниз, обгоняя его, а — не удержаться. Взрявкнет недуром, да через голову, захлебываясь ревом…

До чего же все это долго рассказывается! Но неохота ни одной детали пропустить, до того отчетливо помню!

Бабка Голощечиха слышит, а не поймет, откуда такое — рев, и визг, и грохот камней. Глянула вверх — нас ей видно на скале, а медведя — еще нет: ближние кусты скрывают. Погрозила палкой-клюкой нам — хорошо видать было. А мы уже за бабку перепугались: прямо на нее впереверт летит-рушится медведь, обомрет ведь бабка!

Мы заорали дружно:

— Баушка!.. Медведь!.. Баушка!.. Медведь!..

Все правильно: вон бабушка, вон медведь. На нее падает, совсем очумел. А что изменишь? Замолкли мы… И тут только старуха медведя увидала.

Тоже представьте себя на бабки Голощечихином месте. Брала малину тихо-мирно, вдруг — медведь на нее с горы падает. И камни. И, конечно, рев и грохот рушатся. И тогда бабка Голощечиха завизжала. Она визжала до того тонко и молодо, как девчонка, но до того громко и сильно, как десять девчонок не смогли бы! Застыла на месте со своей клюкой в руке и — визжит.

Медведь рявкал, ухал, падая, да тут успел человека перед собой заметить. И не остановишься, и не свернешь. Может, он подумал, что бабкина клюка — ружье и сейчас выстрелит в него в упор? Только он тоже завизжал. Он визжал пронзительно и отчаянно, совсем как молодой пес, только так громко и сильно, как десять собак не смогли бы!

И с размаху, едва не сбив бабку, рядом с ней в омуток-бочажок бухнулся. А тут другой такой же омуток. И неизвестно зачем, только бабка сиганула в этот другой омуток. По примеру медведя. Она взметнула неровный круговой фонтан и — вся ушла в воду: мы диву дались, куда там нырять-то? Все-таки Голощечиха крупная старуха была.

А медведь — как бомба взорвалась! — чуть не всю воду из бочажка на другой бережок выхлестнул. Выскочил — мокрый, обеспамятовал совсем, захлебнулся, закашлялся и… Еще с минуту слышалось задыхающееся «ух-ух!» — так летел в пологий подъем на другой склон огромный, рыжей коровьей шерсти мяч.

И сгинул в тайге.

А бабка — в омутке сидит. И окунается. Голову зачем-то, как утка, сунет в воду, подержит и вынет на воздух. И опять. И все это сидя.

Поняли мы — неладно с бабкой. Спасать надо старуху, хотя, может, уже и поздно. Летели мы к ней по крутику сверху хлеще медведя, только успевай за таволожник хвататься!

— Баушка! Живая? — обрадованно заорали мы.

— Ик! — громко сказала бабка Голощечиха и опять вытянула шею, как утка, и голову окунула в воду. Потом голова вынырнула, глянула на нас белыми безумными глазами, сказала: — Ик! — и опять окунулась.

— Ты не ныряй, баушка! — жалобно попросил я. — Ты, может, ногу подвернула, помочь тебе вылезть?

— Ик! — очень звонко сказала бабка и опять унырнула головой.

— Баушка! — даже Седой перепугался, заорал: — Ты не ныряй, не надо! Давай мы с Володьшей тебя вытащим, просушим, ты опять хорошая станешь…

Но когда мы ее подхватили под мышки и поволокли из бочага, каменной бочки, она толканула нас в разные стороны и визгливо заругалась.

— Все, — спокойно сказал Седой, — наладилась. Уже ругается. Отойди, Володьша, а то огреет чем-нибудь: она, когда в себе, драться люта! Да куда ты лезешь, обляпаешься!..

Я глянул — омуток рядом был еще мутный и неполный, бережок — мокрый, а кустики подальше сплошь жидкой вонью облиты с медвежьего перепугу. Не зря говорят — «медвежья болезнь»: так в гору и тянулся прерывистый вонький след.

Мы поднялись наверх, к скале. Нашли Геркино ведро помятое, успели в него снова малины набрать. Отборной, на «медвежьем» месте. Только тогда примчались мужики.

Вот степняки-степняки, а лихие оказались и неукротимые! Когда перепуганная орава ягодниц подхлынула к баракам, все свободные от работы мужики похватали ружья, пали на неоседланных, свободных от работы коней и диким махом кинулись к нам. Мы с Седым даже залюбовались вначале: по луговине они лавой летели, прямо партизаны гражданской войны издали. Такие все бесшабашные, грозные, кто босой, кто распояской, лица у всех распаленные, натужные, будто не они на конях, а кони на них скакали!

— Ребятёшки! — грозно закричал передний всадник, дядя Степша Чемров. — Вы тут медведя видали, куда он убег?

Подскакали остальные мужики, сбились на узкой тропинке, поводья натягивают, у всех ружья наизготовку. Сразу резко запахло конским горячим потом, мужицкой лихостью и ружейным пороховым дымом: кое-кто для отчаянности стрелял на скаку. Запаленные пузатые рабочие коняки затоптались под ними раскоряченно и обреченно.

Нам стало страшно не только за напуганного нами медведя, но и за всех непуганых в округе. Мы переглянулась: Седой на меня поглядел, я — на Седого, потом оба мы уставились на лихих всадников. Это у нас здорово вышло — полное недоумение. Детское такое. Ребячье. Особенно у Седого.

— Не-эк! — дружно замотали мы головами. — А какой медведь, дядь? А где медведь?

— Но дак у вас же и спрашивают! Где? — потише маленько крикнул дядя Степша и безуспешно попытался вздыбить своего тяжелого Игреньку, который успел набить полный рот травы и не желал даже головы поднять.

— Бабы без ума прибежали, говорят, медведь имал их, не поймал, дак с сердцов Степанидиных ребятёшек заел да бабку унес, Голощечиху…

— Знал кого! — многозначительно сказал глупый мужик Ваньша-Каталь. — Уж искаться бабка была мастерица — што-ись, гниды единой в голове не оставит, даром что старая!

Потом он долго глядел на нас, разинув рот шире обычного, и спросил:

— Дык это вы, чё же, ребятёшки, живые, выходит?

Я не успел ответить — Герка опередил. Он старательно ощупал меня и серьезно сказал:

— Да я-то вроде живой, дядя Ваньша, а вот Володьша — не пойму никак: видать — вижу, а в руки ничё не ловится.

— Но? — удивился Ваньша-Каталь и стал протискивать своего коня к нам. — А то, быват, видимось, глаза, значит, отводит!..

Но тут из-за кустов вышла живая и невредимая бабка Голощечиха. Юбки на ней были отжаты, но еще влажны, а ведро — уму непостижимо! — опять доверху полно малины. Даже со стогом!

— Бабка! — обрадованно закричал дядя Степша. — Дак медведь не тронул тебя али отпустил? Но-ка, покажь, куда он побег, мы сейчас за им вдогонь поскачем!

Голощечиха глянула на нас и прямо затряслась от злости:

— Дак, поди, эти болтуны из-под худой наседки наболтали чего-то? А ты, Степша, мужик неглупой, а им веру дал, варнакам сопливым? Да никакой меня медведь не фатал, да я и сама ишо кого фатану, дак употет перевертываться!.. А что сырая я, дак в бочажок оступилась, а они, варнаки, рады над старым человеком поизгаляться! Чё вы тут наврали, сказывайте добром, а то худо будет! Как есть сироты — ни стыда, ни совести!..

Я еще ничего не понял, как Седой предал меня, скорбно вздохнув;

— А ты на меня-то пошто несешь зря, баушка? Я ни о чем и не сдогадался, как Володьша выдумал про тебя и про медведя: говорит, медведь пришел, расспрашиват, кто лучше всех искать вшей умеет…

Трах!

Хоть и был я, по уверению Седого, одной видимостью, черемуховая бабкина палка плотно влепилась в мою спину:

— Читака! Книги читать, а чё выдумывать, а?

Наконец вперед протискался на коне Ваньша-Каталь и очень серьезно — он всегда был мужик очень серьезный — сказал:

— Ты, бабка Овдокея, не пообидься, а только дай-ка я тебя пошшупаю, а то, быват, на вид и человек, а на факте глаза отводит. Хоть бы и тот же медведь…

Трах!..

И Ваньша-Каталь долго не мог теперь раскрыть рта: то ли от боли, то ли от изумления. Потом наконец, не сердись, проговорил:

— Не, эт правда бабка! Кака тут видимость — шишка вон вспухат!

— Дядя Степша! — сказал Седой. — А может, все же медведь-то был? Ну, не сам, а видимость его медвежья? Я слышал — в кустах что-то шебаршало, то ли медведь, то ли ящерка. А потом тетки как побегут!..

— Да вы-то пошто не побежали? — с подозрением спросил дядя Степша.

— Да Володьша сказал: дурак я бегать! Это Пашка-продавшик в магазин спирт привез, так бабы побежали, чтобы мужики без них там боны не пропили.

Я понял, что значит помирать со смеху. Я чувствовал, что если сейчас, сию секунду не захохочу, то помру мгновенно от этой судороги в горле, в кишках, в разных там печенках-селезенках! Я весь задергался и стал тихо валиться под ноги дяди Степшиного коня.

— Это чего с им деется? — перепугалась бабка Голощечиха. — Ить я его любя поучила, тихонько, считай, что помазала.

Седой вздохнул:

— А он, баушка, порченый: в детстве из зыбки упал — да головой! Вот и накатыват иногда. Особенно когда про медведя заговорят…

— А я давайте приду да с уголька его спрысну! — сказала бабка. — Я ить знахарю маленько, сведущая.

— А то, быват, от книжек это у его, — мудро сказал Ваньша-Каталь. — Ить он читака, а от книжек сроду добра не быват!

— Это ты правду сказал, дядя Ваньша, а только зря: теперь он хохотать станет, — сказал окаянный Седой. — Вы не пугайтесь, мужики, он…

И я захохотал.

До слез, до икоты, до тоненьких задавленных взвизгов и вскриков, до того, что отдохнувшие кони перестали щипать траву и подняли глупые добрые морды, а мужики запереглядывались, и лица у них тоже стали добрыми и глупыми.

Я хохотал, вспоминая, как летел впереверт через голову и рявкал медведь; как сыпанули разноцветным градом на тропу женщины; как бухнулась вслед за медведем в омуток бабка Голощечиха и как она ныряла, и как икала; и как они оба отчаянно заревели, вынырнув; и как летели партизанской атакой отчаянные вербованные степняки — человек пятнадцать с ружьями на одного, насмерть перепутанного медведя!

Я хохотал, глядя на возмутительно невозмутимого Седого и на дяди Степшину «переломку», которая давно переломилась на скаку и выронила патрон. Потом я вынужден был долго пить из родника зуболомную воду и мочить голову.

А потом…

Кто-то прямо с коня нерешительно потянулся к малине и… вскоре спешились все. Потому что невозможно долго быть в малиннике и думать про другие дела. Хотя бы это дело было столь серьезным, как отважная мужицкая готовность отомстить смертельно перепуганному медведю за до полусмерти перепуганных женщин.

— Эй, а куда Ваньша-Каталь поскакал? — вдруг опомнился кто-то. — Ваньша, ты ку-уда?!

Тот нелепо взмахнул руками, натягивая поводья, и, обернувшись, крикнул:

— А, мож, в самом деле Пашка шпирт привез?

Выламывались медведями из малинника мужики, грузно валились животами на грузных коней своих и тяжким скоком мчались вслед за самым глупым мужиком. Потому что если спирт, то тут над приискателем никакая и малина не властна!..

И тогда от всей души, звонко и счастливо засмеялся окаянный Седой. Потому что он всегда смеялся последним; потому что Павлик-продавец только сегодня уехал на базу и будет дней через пять, и все про это знали; потому что дяди Ваньшино ружье осталось висеть на сучке и была это старинная берданка без затвора; потому что бабка Голощечиха вновь вымазалась в медвежьей «видимости» и не замечала этого.

Она поглядела на нас, злая бабка Голощечиха, раздобрилась, тоже посмеялась над мужиками и похвалила нас:

— Вы хоть и сироты, а ничё, ребятёшки хорошие.

Я засомневался в этом, но Седой сказал:

— А то! Мы даже никому не расскажем, что ты из чужих ведер себе малины насыпала, баушка…

И мы вместе еще посмеялись, потому что…

Лето было такое, что никто не мог долго сердиться. Даже, наверное, медведь. Если он, конечно, не умер от расстройства желудка, как ему полагалось по поверью.

Назад