Женщины, девчонки, парнишки с визгами, стонами, звонами бросаемых ведер — до ягоды ли малины тут! — сыпанули вниз, к Чугуне, на тропу, а по тропе — к баракам. Как в кино — мгновенно исчезли, только чей-то белый платок затрепетал на ветке. А ведь и видели медведя только три женщины.
У медведя дела еще хуже: ноги-то у него задние длиннее передних, как у зайца, а тут крутизна да такая спешка! Тихонько слезать и то боязно. Он, бедняга, тормознет всеми четырьмя, аж плоские камни с грохотом катятся вниз, обгоняя его, а — не удержаться. Взрявкнет недуром, да через голову, захлебываясь ревом…
До чего же все это долго рассказывается! Но неохота ни одной детали пропустить, до того отчетливо помню!
Бабка Голощечиха слышит, а не поймет, откуда такое — рев, и визг, и грохот камней. Глянула вверх — нас ей видно на скале, а медведя — еще нет: ближние кусты скрывают. Погрозила палкой-клюкой нам — хорошо видать было. А мы уже за бабку перепугались: прямо на нее впереверт летит-рушится медведь, обомрет ведь бабка!
Мы заорали дружно:
— Баушка!.. Медведь!.. Баушка!.. Медведь!..
Все правильно: вон бабушка, вон медведь. На нее падает, совсем очумел. А что изменишь? Замолкли мы… И тут только старуха медведя увидала.
Тоже представьте себя на бабки Голощечихином месте. Брала малину тихо-мирно, вдруг — медведь на нее с горы падает. И камни. И, конечно, рев и грохот рушатся. И тогда бабка Голощечиха завизжала. Она визжала до того тонко и молодо, как девчонка, но до того громко и сильно, как десять девчонок не смогли бы! Застыла на месте со своей клюкой в руке и — визжит.
Медведь рявкал, ухал, падая, да тут успел человека перед собой заметить. И не остановишься, и не свернешь. Может, он подумал, что бабкина клюка — ружье и сейчас выстрелит в него в упор? Только он тоже завизжал. Он визжал пронзительно и отчаянно, совсем как молодой пес, только так громко и сильно, как десять собак не смогли бы!
И с размаху, едва не сбив бабку, рядом с ней в омуток-бочажок бухнулся. А тут другой такой же омуток. И неизвестно зачем, только бабка сиганула в этот другой омуток. По примеру медведя. Она взметнула неровный круговой фонтан и — вся ушла в воду: мы диву дались, куда там нырять-то? Все-таки Голощечиха крупная старуха была.
А медведь — как бомба взорвалась! — чуть не всю воду из бочажка на другой бережок выхлестнул. Выскочил — мокрый, обеспамятовал совсем, захлебнулся, закашлялся и… Еще с минуту слышалось задыхающееся «ух-ух!» — так летел в пологий подъем на другой склон огромный, рыжей коровьей шерсти мяч.
И сгинул в тайге.
А бабка — в омутке сидит. И окунается. Голову зачем-то, как утка, сунет в воду, подержит и вынет на воздух. И опять. И все это сидя.
Поняли мы — неладно с бабкой. Спасать надо старуху, хотя, может, уже и поздно. Летели мы к ней по крутику сверху хлеще медведя, только успевай за таволожник хвататься!
— Баушка! Живая? — обрадованно заорали мы.
— Ик! — громко сказала бабка Голощечиха и опять вытянула шею, как утка, и голову окунула в воду. Потом голова вынырнула, глянула на нас белыми безумными глазами, сказала: — Ик! — и опять окунулась.
— Ты не ныряй, баушка! — жалобно попросил я. — Ты, может, ногу подвернула, помочь тебе вылезть?
— Ик! — очень звонко сказала бабка и опять унырнула головой.
— Баушка! — даже Седой перепугался, заорал: — Ты не ныряй, не надо! Давай мы с Володьшей тебя вытащим, просушим, ты опять хорошая станешь…
Но когда мы ее подхватили под мышки и поволокли из бочага, каменной бочки, она толканула нас в разные стороны и визгливо заругалась.
— Все, — спокойно сказал Седой, — наладилась. Уже ругается. Отойди, Володьша, а то огреет чем-нибудь: она, когда в себе, драться люта! Да куда ты лезешь, обляпаешься!..
Я глянул — омуток рядом был еще мутный и неполный, бережок — мокрый, а кустики подальше сплошь жидкой вонью облиты с медвежьего перепугу. Не зря говорят — «медвежья болезнь»: так в гору и тянулся прерывистый вонький след.
Мы поднялись наверх, к скале. Нашли Геркино ведро помятое, успели в него снова малины набрать. Отборной, на «медвежьем» месте. Только тогда примчались мужики.
Вот степняки-степняки, а лихие оказались и неукротимые! Когда перепуганная орава ягодниц подхлынула к баракам, все свободные от работы мужики похватали ружья, пали на неоседланных, свободных от работы коней и диким махом кинулись к нам. Мы с Седым даже залюбовались вначале: по луговине они лавой летели, прямо партизаны гражданской войны издали. Такие все бесшабашные, грозные, кто босой, кто распояской, лица у всех распаленные, натужные, будто не они на конях, а кони на них скакали!
— Ребятёшки! — грозно закричал передний всадник, дядя Степша Чемров. — Вы тут медведя видали, куда он убег?
Подскакали остальные мужики, сбились на узкой тропинке, поводья натягивают, у всех ружья наизготовку. Сразу резко запахло конским горячим потом, мужицкой лихостью и ружейным пороховым дымом: кое-кто для отчаянности стрелял на скаку. Запаленные пузатые рабочие коняки затоптались под ними раскоряченно и обреченно.
Нам стало страшно не только за напуганного нами медведя, но и за всех непуганых в округе. Мы переглянулась: Седой на меня поглядел, я — на Седого, потом оба мы уставились на лихих всадников. Это у нас здорово вышло — полное недоумение. Детское такое. Ребячье. Особенно у Седого.
— Не-эк! — дружно замотали мы головами. — А какой медведь, дядь? А где медведь?
— Но дак у вас же и спрашивают! Где? — потише маленько крикнул дядя Степша и безуспешно попытался вздыбить своего тяжелого Игреньку, который успел набить полный рот травы и не желал даже головы поднять.
— Бабы без ума прибежали, говорят, медведь имал их, не поймал, дак с сердцов Степанидиных ребятёшек заел да бабку унес, Голощечиху…
— Знал кого! — многозначительно сказал глупый мужик Ваньша-Каталь. — Уж искаться бабка была мастерица — што-ись, гниды единой в голове не оставит, даром что старая!
Потом он долго глядел на нас, разинув рот шире обычного, и спросил:
— Дык это вы, чё же, ребятёшки, живые, выходит?
Я не успел ответить — Герка опередил. Он старательно ощупал меня и серьезно сказал:
— Да я-то вроде живой, дядя Ваньша, а вот Володьша — не пойму никак: видать — вижу, а в руки ничё не ловится.
— Но? — удивился Ваньша-Каталь и стал протискивать своего коня к нам. — А то, быват, видимось, глаза, значит, отводит!..
Но тут из-за кустов вышла живая и невредимая бабка Голощечиха. Юбки на ней были отжаты, но еще влажны, а ведро — уму непостижимо! — опять доверху полно малины. Даже со стогом!
— Бабка! — обрадованно закричал дядя Степша. — Дак медведь не тронул тебя али отпустил? Но-ка, покажь, куда он побег, мы сейчас за им вдогонь поскачем!
Голощечиха глянула на нас и прямо затряслась от злости:
— Дак, поди, эти болтуны из-под худой наседки наболтали чего-то? А ты, Степша, мужик неглупой, а им веру дал, варнакам сопливым? Да никакой меня медведь не фатал, да я и сама ишо кого фатану, дак употет перевертываться!.. А что сырая я, дак в бочажок оступилась, а они, варнаки, рады над старым человеком поизгаляться! Чё вы тут наврали, сказывайте добром, а то худо будет! Как есть сироты — ни стыда, ни совести!..
Я еще ничего не понял, как Седой предал меня, скорбно вздохнув;
— А ты на меня-то пошто несешь зря, баушка? Я ни о чем и не сдогадался, как Володьша выдумал про тебя и про медведя: говорит, медведь пришел, расспрашиват, кто лучше всех искать вшей умеет…
Трах!
Хоть и был я, по уверению Седого, одной видимостью, черемуховая бабкина палка плотно влепилась в мою спину:
— Читака! Книги читать, а чё выдумывать, а?
Наконец вперед протискался на коне Ваньша-Каталь и очень серьезно — он всегда был мужик очень серьезный — сказал:
— Ты, бабка Овдокея, не пообидься, а только дай-ка я тебя пошшупаю, а то, быват, на вид и человек, а на факте глаза отводит. Хоть бы и тот же медведь…
Трах!..
И Ваньша-Каталь долго не мог теперь раскрыть рта: то ли от боли, то ли от изумления. Потом наконец, не сердись, проговорил:
— Не, эт правда бабка! Кака тут видимость — шишка вон вспухат!
— Дядя Степша! — сказал Седой. — А может, все же медведь-то был? Ну, не сам, а видимость его медвежья? Я слышал — в кустах что-то шебаршало, то ли медведь, то ли ящерка. А потом тетки как побегут!..
— Да вы-то пошто не побежали? — с подозрением спросил дядя Степша.
— Да Володьша сказал: дурак я бегать! Это Пашка-продавшик в магазин спирт привез, так бабы побежали, чтобы мужики без них там боны не пропили.
Я понял, что значит помирать со смеху. Я чувствовал, что если сейчас, сию секунду не захохочу, то помру мгновенно от этой судороги в горле, в кишках, в разных там печенках-селезенках! Я весь задергался и стал тихо валиться под ноги дяди Степшиного коня.
— Это чего с им деется? — перепугалась бабка Голощечиха. — Ить я его любя поучила, тихонько, считай, что помазала.
Седой вздохнул:
— А он, баушка, порченый: в детстве из зыбки упал — да головой! Вот и накатыват иногда. Особенно когда про медведя заговорят…
— А я давайте приду да с уголька его спрысну! — сказала бабка. — Я ить знахарю маленько, сведущая.
— А то, быват, от книжек это у его, — мудро сказал Ваньша-Каталь. — Ить он читака, а от книжек сроду добра не быват!
— Это ты правду сказал, дядя Ваньша, а только зря: теперь он хохотать станет, — сказал окаянный Седой. — Вы не пугайтесь, мужики, он…
И я захохотал.
До слез, до икоты, до тоненьких задавленных взвизгов и вскриков, до того, что отдохнувшие кони перестали щипать траву и подняли глупые добрые морды, а мужики запереглядывались, и лица у них тоже стали добрыми и глупыми.
Я хохотал, вспоминая, как летел впереверт через голову и рявкал медведь; как сыпанули разноцветным градом на тропу женщины; как бухнулась вслед за медведем в омуток бабка Голощечиха и как она ныряла, и как икала; и как они оба отчаянно заревели, вынырнув; и как летели партизанской атакой отчаянные вербованные степняки — человек пятнадцать с ружьями на одного, насмерть перепутанного медведя!
Я хохотал, глядя на возмутительно невозмутимого Седого и на дяди Степшину «переломку», которая давно переломилась на скаку и выронила патрон. Потом я вынужден был долго пить из родника зуболомную воду и мочить голову.
А потом…
Кто-то прямо с коня нерешительно потянулся к малине и… вскоре спешились все. Потому что невозможно долго быть в малиннике и думать про другие дела. Хотя бы это дело было столь серьезным, как отважная мужицкая готовность отомстить смертельно перепуганному медведю за до полусмерти перепуганных женщин.
— Эй, а куда Ваньша-Каталь поскакал? — вдруг опомнился кто-то. — Ваньша, ты ку-уда?!
Тот нелепо взмахнул руками, натягивая поводья, и, обернувшись, крикнул:
— А, мож, в самом деле Пашка шпирт привез?
Выламывались медведями из малинника мужики, грузно валились животами на грузных коней своих и тяжким скоком мчались вслед за самым глупым мужиком. Потому что если спирт, то тут над приискателем никакая и малина не властна!..
И тогда от всей души, звонко и счастливо засмеялся окаянный Седой. Потому что он всегда смеялся последним; потому что Павлик-продавец только сегодня уехал на базу и будет дней через пять, и все про это знали; потому что дяди Ваньшино ружье осталось висеть на сучке и была это старинная берданка без затвора; потому что бабка Голощечиха вновь вымазалась в медвежьей «видимости» и не замечала этого.
Она поглядела на нас, злая бабка Голощечиха, раздобрилась, тоже посмеялась над мужиками и похвалила нас:
— Вы хоть и сироты, а ничё, ребятёшки хорошие.
Я засомневался в этом, но Седой сказал:
— А то! Мы даже никому не расскажем, что ты из чужих ведер себе малины насыпала, баушка…
И мы вместе еще посмеялись, потому что…
Лето было такое, что никто не мог долго сердиться. Даже, наверное, медведь. Если он, конечно, не умер от расстройства желудка, как ему полагалось по поверью.