— О, Уляна моя, — сказал он ей тихо, очарованный ее взглядом, — той любви, о которой ты слышала, этой сладкой любви, довольно видеть любимую особу, довольно коснуться ее руки, довольно коснуться ее уст.
Уляна, чувствуя, как он взял ее за руку, в замешательстве взглянула на него с улыбкой. В этом взгляде был испуг и почти уступка, но уступка из страха, без размышлений. Тадеуш заметил это и опустил руку, до которой только что дотронулся, и уставил на нее глаза. Прикосновение жесткой мозолистой руки, которая не умела задрожать, могло бы разочаровать его. Она уже опустила глаза, почувствовала, несмотря на свою простоту, сколько было в его взгляде страстного, страшного, какая буря бушевала под его улыбкой.
— Хочешь ты так любить меня? — спросил он через минуту.
— Я? О, барин, разве это возможно? Я бедная; но…
— Но, что же?
— Можно сказать откровенно?
— Откровенно, и как можно откровеннее.
— Откровенно… Я не знаю, — ответила она, закрывая глаза, — вы меня околдовали, со мной делается что-то, чего не было никогда в жизни. Кажется мне, что я пробуждаюсь, что меня когда-то давно любил кто-то точно так же, что я не жена Гончара. Жена Гончара! — повторила она, вздыхая. — Бедная я! Крест на мне… С двумя детьми… Из бедной избы… И разве бы вы могли полюбить такую ничтожную? А муж?..
— О, тут совсем другое… — сказал Тадеуш с принужденной улыбкой.
— Другое?.. И такая любовь не грех? — спросила она наивно.
— О, конечно, не грех. Так будешь любить меня, Уляна?
— Как знать, как знать? Со мной делается только что-то непонятное, как-то грустно, приятно, страшно; я уже боюсь, чтобы вы меня не бросили… Страшно подумать о завтрашнем дне. Да и вас самих мне что-то страшно.
— Чего же меня тебе бояться? Я тебя так люблю.
— А, барин, эта любовь на час только. Я знаю, я слышала, что вы не можете любить простую, как я, женщину. Не сегодня, завтра, вы бросили бы меня. Разве я умею то, что вы умеете, разве я так хорошо одета, как ваши барыни, как жена управляющего, как попадья, поповна? О, они красивы, а я… Нет, нет, это невозможно! Чтобы любить друг друга надо быть равными… Я мужичка… я гадкая… и не пойму вас, как ваша барыня…
— Ты сто раз красивее в этой свитке, Уляна. Не бойся этого: отдали бы они все свои наряды за одни твои глаза. И зачем бы лгать мне, если бы я тебя не любил?
— Почему же нет? Господам это позволено: позабавиться и бросить.
— Не мне сделать это, — не мне обмануть тебя! О, нет, — возразил Тадеуш, которого уединение, взгляд этой женщины и даже ее речь воспламеняли все больше и больше. — Ты меня не знаешь, но я не шучу, а слово мое стоит клятвы.
— Если вы могли подумать, что я пущу вас ночью в избу, отчего не подумать вам, что меня можно соблазнить и обмануть?
— Я тебя тогда не знал, Уляна, не знал, кто ты; теперь только узнал тебя.
Уляна вздохнула.
— Да и на что все это, на что нам? Зачем вы увидали меня и пристали ко мне? Это верно на мое несчастие. Крест на мне. А муж, а люди. Кто же этого не заметит?
– ^0, об этом не беспокойся, Уляна, — воскликнул обрадованный Тадеуш, придвигаясь к ней и прижимая ее к себе, — не бойся… я защищу тебя, я…
Он хотел говорить, но Уляна вырвалась и вдруг, как молния, не оглядываясь, побежала в лес; и пока Тадеуш встал, было уже поздно догонять; свитка ее исчезла в густых кустах, окружающих могилу.
Он стоял на могиле.
— Что это? — говорил он сам себе, опершись на ружье и уставив глаза в землю. — Что это? Чем кончится? Нежели это любовь — в сермяге?.. Дивная, непонятная, безрассудная страсть к простой, дикой женщине; это непонятно. Откуда у нее эти глаза? Откуда у нее это лицо? Откуда у нее эта улыбка, эти речи? Зачем, по крайней мере, не свободна она, не девка? О, тогда пусть бы говорил себе кто что хочет, я бы только смеялся!
Он вздохнул и потер рукою сморщенный лоб.
— Что будет, то будет. Я с ума сошел!
Сказав это, он бросил по обычаю отломленную ветвь на могилу и потихоньку потащился за собакой домой.
VII
Тадеуш не мог образумиться, не мог понять, что с ним сделалось, а видя в себе перемену и отыскивая ее причину, почти не верил самому себе.
— И что же такого в этой женщине? — повторял он самому себе в беспокойстве. — Красота? Но ведь я видел столько красавиц, и ни одна из них не заняла меня. Да и, наконец, это дикое дитя Полесья, без мысли, без слова. Однако же, когда он говорил это и припоминал взгляд Уляны, то чувствовал, что ее взгляд мог заменить и речь, и мысли, нередко заимствованные у других женщин, которых свет и общество выточили куклами и научили, как сорок, болтать чужие мысли.
Занятый своим настоящим, он уже почти не жалел и не вспоминал о жизни прошлой, а только мечтал о какой-то будущности.
О какой, он сам не знал этого. И какая же могла быть жизнь с простою женщиной, которую отделяла от него целая пропасть: муж, положение и целый мир, мир других идей, столь далекий от того, из которого вышел Тадеуш. Все-таки он мечтал о ней и почти надеялся, что от нее придет к нему счастье… Глядя на него, можно было повторить за английским поэтом: сердце — пропасть бездонная.
Привыкнув исполнять свою волю, Тадеуш не подумал сдержать рождающееся чувство, заглушить его рассеянием. Он предался ему от нечего делать, беспечности, не силясь даже освободиться от него. Если иногда уединение и бывает полезно молодежи, зато как часто совершенное удаление от света бывает пагубно и ведет к одичалости.
Тадеуш, закоренелый в прежнее время охотник, потому что охота была для него единственной работой и развлечением, боялся выйти теперь из дому, чтобы не потерять с глаз Уляны, которая часто забегала во двор.
Нередко он бродил по деревне, избирая минуты, когда все были в поле, подглядывал, ходил, но Уляна избегала его. Кто знает и поймет, что с ней делалось?
У женщин этих так мало свободного времени, так много заняты они работой, столько забот лежит на них в избе, столько физического труда, что нельзя им почти и думать о себе.
Человеку необходимо иметь немного свободы, чтобы начать жить мысленно: физический труд мало-помалу убивает в нем душу. Но праздный Тадеуш, единственным делом которого были одни размышления, мечтал самым странным образом, и, преследуемый взглядом Уляны, непонятным ему самому, искал его везде и постоянно желал, чтобы встретиться с ним.
И он думал про себя: столько людей окружают ее и видят, почему же никто не заметил в ней того, что заметил я? Правда, что эти другие люди, совсем иные, но кажется мне, что сила этого взгляда должна была пробудить душу в мертвых, развить навсегда поглупевшего, сделать простака — пророком, немого — поэтом.
Потом он сожалел, что Уляна была только женой мужика, что должна была трудиться с волами и столько же, сколько волы: хотел вырвать ее из-под этого ига. Но каким же образом? Вся деревня заметила бы это, и она сама хотела ли бы ценою домашнего спокойствия, купить более свободную жизнь? О, конечно, нет.
В то время, как это происходит, Оксен, муж Уляны, едет в Бердичев, а Тадеуш ежедневно то здесь, то там, видит Уляну, сближается с нею понемногу, приучает ее к себе, к мысли о клятвопреступлении, о грехе. Удерживать себя, и отступиться он уже не хотел; и хоть говорил себе, что любовь к такой женщине безумие, что она не сумеет ни понять ее, ни оценить ее и того, что он для нее делает и чувствует, безумная страсть шла все-таки дальше и шла совсем не той дорогой, какую бы при другом условии выбрал барин, полюбивший крестьянку.
Наконец, все стали это замечать. Тадеуш изменил образ жизни, свои привычки, его видали разговаривающим с Уляной, часто прогуливающимся по деревне. Первый же старик, отец Уляны, покачал головой, подглядев однажды, как барин упорно следил за нею взглядом.
Старый Левко пошел в избу и сел, задумавшись, к столу. Задело его за живое это открытие, но не смел он никому сказать ни слова. Пришла ему на мысль внезапная отсылка Гончара в дорогу; оттуда возникли мысли, а из мыслей печальное раздумье: что с этой бедой делать?
Мужик Полесья, несмотря на ежедневные примеры неверности жен и позора дочерей, щекотлив в этом деле; не будучи в состоянии мстить барину, он станет мстить жене, и беда даже барину, если его доведут до крайности. Он тогда в отчаянии подложит огонь под гумно и дом, а потом убежит. Старый Левко, однако ж, не был еще так уверен в своем предположении, чтобы думать о мщении; только мрачные догадки бродили у него в голове. Он пошел в корчму, по дороге встретил свекра Уляны, дряхлого старика, который плелся с палочкой. Он повел его с собой в корчму.
Там, в углу у стола, усадив старика за квартой, Левко принялся его допрашивать.
— Видел ли ты когда-нибудь барина в твоей избе?
— Говорили, что он раз приходил напиться воды… А что?
— Ничего, так. А часто Уляна ходит во двор?
— Как всегда. А что?
— Ничего. А не видал ли ты когда-нибудь, чтобы барин таскался возле вашей избы?
— Иногда.
Левко облокотился и задумался.
— А не ночевала ли Уляна во дворе?
— Нет, никогда. Что же, разве ты думаешь что-нибудь дурное о дочери?
— Ничего, старина, но боюсь; барин молод, она красива, а дьявол не спит.
— И, оставь барина! Будто у него это в голове!.. Ему бы только с ружьем да собаками по лесу таскаться; этого ему и довольно.
— Ой, нет, батька, нет, я что-то вижу, я что-то думаю, а я не напрасно думаю. Не болтай только никому, но мне кажется, что они между собой снюхались, они знаются.
— Да ведь Уляна прежде служила во дворе, и никогда этого не было, а теперь, когда стала сама хозяйка в избе и дети народились, так придет ли ей такая дурь в голову?
— А помнишь Настьку Прокопьеву? — спросил Левко.
— Что же, помню.
— Жила лет пять с мужем, а управляющий ее потом соблазнил. Прокоп нагрел ему шкуру в лесу, поймав его с женой. Эконом на другой день потом отдал ему на барщине вдвое и потом…
— Прокопа сдали в рекруты.
— Настя сделалась хозяйкой у эконома, а дети остались навек сиротами.
— А что ж, правда. Но Уляна не такая, о, не такая, и барин также.
— Барин?.. О, он хуже эконома. Что же ему сделаешь? Что скажешь? Надо терпеть, потому что убежать нельзя; на дне ада теперь найдут, а потом в рекруты или нужда… Пропали детки…
— Но коли этого нет, а Уляна об этом и не думает! Тебе, старику, это приснилось.
— Дай Бог, дай Бог. До свидания, кум.
— Доброго здоровья.
— На здоровье вам.
— На здоровье.
А потом, уже подпивши, старики завели длинные толки о своей нужде и горе до тех пор, пока не уснули за столом. Левко, продремавши, проснулся первый. Он разбудил свояка, потому что наступила ночь, и пора было возвратиться домой. Тот потащился тихонько грязной улицей, размышляя о том, что натолковал ему старый Левко. Поматывая головой, он не верил; охладевший, опытный, приглядевшийся ко всему, он не так глядел на стыд своего сына и позор невестки, как Левко; напротив, если бы даже и так было, то он ничего не видел в том особенно дурного. Так, полу задумавшись, почти в полудремоте еще, дошел он до дверей. В дверях встретил он Уляну, будто собравшуюся куда-то; на ней была свитка, воскресные башмаки, чулки, белый платочек на голове и цветной пояс. Старик увидел это, несмотря на темноту, и остановился на пороге.
— Неужто это правда? — подумал он и спросил: — Куда же ты это ночью, Уляна?
— К управительше, — ответила смело баба, — она прислала за мною: у нее дитя больное, надо приглядеть.
— У тебя свои ребята в избе.
— При них Приська.
— Приська не мать, — ответил старик, входя в избу. Но ступай с Богом, если хочешь.
Он оглянулся еще раз и пошел, нахлобучив шапку на уши. Уляна пожала плечами и побежала во двор.
Но она пошла не к управительше. О, нет, уже не в первый раз по зову барина, бежала она с ним в лес или в сад, и запутанная в эту барскую любовь, о которой слышала только в песнях, забывала уже детей, избу, мужа, стыд… Как это случилось, откуда пришло это, она сама не знала. Плакала она иногда над собой, а шла к нему, и посвящала ему свой покой, все свое, за минуту счастья, лучшей половины которой не понимала, слушая речи барина, как далекую песнь, которую доносит ветер отрывочною, непонятною, но еще более прекрасною.
С ним вместе просиживала она целые ночи в саду или в лесной чаще, и разговаривали они молча, или немногими словами, но в этом разговоре было столько содержания. Они были счастливы каким-то особенным счастьем, непонятным, уродливым, до которого одному нужно было подниматься высоко, другому низко спускаться. И, однако же, это было счастье, не минутное удовлетворение, не минутное безумие; чувствовали они это оба, и напрасно насмешливый разум пророчил Тадеушу перемену на завтра; это завтра было еще далеко. Это было счастье, хоть за ним и выглядывали бури, хоть в нем были слезы, и беспокойство, и унижение.
Подле барина, казалось, понимала Уляна горячим сердцем, что он говорил ей. Тадеуш, впрочем, старался приноравливаться к ее понятиям, заменяя клятвы и слова объятиями и поцелуями.
Было что-то странное в их ночных беседах, в их взаимном сближении, в их доверчивости; но прелесть взгляда Уляны, ее живая понятливость, любовь, ежедневно возрастающая, объясняли их положение.
У крестьянина, при всем его невежестве, при всей его беззаботности, в душе больше поэзии, чем в других низших классах общества. А крестьянка еще поэтичнее. Ей способствует в том жизнь посреди природы и нужды: они навевают им сны и мечтания, а свежий ум жадно глотает благодатный напиток из чаши жизни; самая испорченность носит иногда в себе печать какой-то красоты, которой мещанин не жаждет и не понимает.
Тадеуш охотно забывал подле нее всю былую поэзию и мечты своей души, все удовольствия иного света, все, что не вмещалось в его настоящей сфере, жил только этой идиллией, в постоянном одурении, в постоянном опьянении без отрезвления. Разум все реже и реже отзывался насмешками; побежденный он пал и молчал.
Так текли дни, ночи, вечера, недели, и уже весть об этом разносилась по деревне все громче и громче. Барин не знал этого, а Уляна уже об этом не заботилась. Она любила его безумно, страстно, до безграничного обожания, до забвения даже того, что была матерью.
VIII
Через неделю воротился Оксен из Бердичева; дети встретили его криками, все обступили его телегу и спрашивали о новостях; он расспрашивал взаимно. Сам арендатор, любопытствуя узнать о цене волов, вышел к нему, заложив назад руки.
Поодаль стояли старики отцы, Левко и Уляс, и переглядывались между собою, сказать ли ему кое-что или нет; стояла и Уляна; но бледная, без памяти, без сознания, что делает. Она держала белый фартук в руке, под подбородком и поглядывала на мужа, но так, как будто не видела его, как будто и душой, и мыслями была совершенно в другом месте; страх пробегал по ней дрожью и застилал глаза слезами.
Приезд Оксена пробудил в ней угрызения совести, испугал, по*-рвал сладкую связь, уже нескольких дней, нескольких ночей, проведенных с Тадеушем. Она, думая о том, как придется ей покинуть его, и воротиться опять в свою избу, к мужу, к детям, и не видеть возлюбленного, не любить, не просиживать с ним длинных вечеров, плакала кровавыми слезами в душе, ибо не могла плакать глазами. Все на нее смотрели.
Старый Гончар, поздоровавшись с детьми, которым дал по яблоку, справившись потом о хозяйстве, и отдавши жене платок, привезенный в гостинец, не беспокоился уже больше ни о чем и пошел с двумя стариками, отцом и тестем, в корчму. К ним присоединился молодой Павлюк, брат Оксена, который, в силу возложенной на него обязанности, самым внимательным образом стерег Уляну, и лучше всех сам знал обо всем, и чрезвычайно хотел сообщить об этом Оксену.
Когда все они пошли, Уляна, видя их серьезные лица, их значительное молчание, догадалась, к чему клонится дело, и заранее предчувствовала близкую бурю.
Плача украдкой, она стала обтирать лавки и столы, становить их к окошку и смотрела на уходящих, думая о том, что будет, когда они вернутся. Знала она, что Павлюк и Левко скажут мужу обо всем, но надеялась оправдаться как-нибудь при упреках, не ожидая, впрочем, чтобы дело обошлось спокойно, без ругательств, гнева, а, может быть, и побоев. И ей так странно было подумать, что ее кто-нибудь может бить и ругать.