— Мне самой нужно. То есть не самой, а ребенку. Когда болен ребенок, пойдешь к кому угодно.
— Я не знаю, всех ли он принимает, но если я попрошу, не откажет точно.
Не хотел, чтобы мои слова прозвучали покровительственно, но сказал — и тотчас почувствовал, что прозвучали именно так.
Напомнить бы ей про те два балла! Но я не стал. Сама должна помнить, если имеет хоть грамм совести. Впрочем, я не уверен, что у учителей имеется совесть — то есть не вообще, вообще-то они люди как люди, а для внутриклассного употребления: когда входят в класс, раскрывают журнал, садятся лицом ко всем остальны грешным людям, словно бы образуя единоличный президиум, они делаются какими-то не такими. Они уверены, что всегда правы, что знают истину, непогрешимы как папа римский — я не встречал еще ни одну сомневающуюся учительницу (мужчин-учителей у нас не было и нет, кроме физкультурника, трудиша и военрука), а если из-за последнего обстоятельства сравнение с римским папой хромает, что ж: будь в природе римская мама, она бы воображала себя еще более непогрешимой, чем папа. А когда человек ни в чем не сомневается, совесть ему не нужна — просто не вписывается в конструкцию, все равно как в конструкции трамвая был бы лишний руль: зачем руль, когда всегда катишься по рельсам?..
— Чего ей нужно? — спросила Кутя, едва я вышел из класса.
Ждала у двери!
— Хочет испробовать лечение мамина сибиряка.
— Дошла! И правда: плоды просвещения.
— Просвящения, — удачно нашелся я. — Теперь все ищут чего-нибудь священного. Если бы я поступал на философский, непременно бы потом написал диссертацию: «О диалектическом переходе просвЕщения в просвЯщение».
Если бы не Кутя рядом, я бы не сумел так скаламбурить. На самом деле, любимая женщина вдохновляет. И я был немедленно вознагражден за свое вдохновение:
— Ой, Мишка, тебе и правда надо идти на философский! Что за охота всю жизнь ловить жуликов? А то идут такие, как наш Антоша, которые считаются гениями за то, что набиты чужими мыслями, как сундук чужими вещами!
Не знаю, сколько своих мыслей у Захаревича, а сколько чужих, но приятно было услышать, что Кутя без почтения говорит о нашем гении.
Я взял Кутю за руку.
— Надо вывести формулу, а потом уж точно рассчитать по ней, кто вреднее для человечества: плохие философы или хорошие жулики? Если вреднее плохие философы, надо идти улучшать философию. Если хорошие жулики — надо их ловить. Еще полтора года до аттестата, может, успею.
— Не надо никакой формулы; ясно, что плохие философы, — важно сказала Кутя. — Потому что плохие философы как раз и разводят хороших жуликов.
— Или разводят, или сами превращаются.
Я не выпускал ее руку, так мы и шли домой — и гораздо убедительнее звучали наши рассуждения, когда рука в руке.
Для Вероники я все устроил. При этом выяснилось, что Липатый успел навести свой порядок в нашем капище, записывал страждущих предварительно и назначал время. Но я не хотел унижаться, просить Липатого, а то бы скоро он и ко мне гостей взялся записывать и назначать — и договорился прямо с маминым сибиряком.
Липатый попробовал было попенять ласково, что он придумал, как удобнее для всех, но я ему ответил довольно грубо — сам не ожидал, вообще-то я грублю редко:
— Лучше чтоб неудобно, да самому, чем удобно по приказу.
— Я разве приказываю, я только стараюсь.
— Видал я таких старателей!
Не уточнил все-таки, что в гробу видал. Да он понял.
Вероника пришла, когда ей назначил я, а не Липатый. Раздел в прихожей, то есть помог снять пальто, но и это так неожиданно — снимать пальто с учительницы, что я невольно подумал: стоит только начать с пальто, установить тем самым новые отношения, а там можно и продолжить… Провел ее мимо трех безымянных посетителей, назначенных по системе Липатого, — и те, естественно, не посмели протестовать.
Мамин сибиряк ей навстречу не встал. Он никогда не вставал перед дамами. Только глянул из своих глазниц-пещер, и Вероника тотчас оробела, как и все робеют под его взглядом, а уж женщины тем более.
— Пришла? Говори, чево болит. Не по женским? У всех баб женские, потому как мечтат много. Мечтат — кровя и приливат. Дети больные потом.
Вероника краснела. Она была бы счастлива остаться наедине с волхвом, чтобы никто не слышал налепляемых на нее диагнозов, но я не выходил. А чего такого? Я часто слушаю, как мамии сибиряк заговаривает болезни или морочит больных, не знаю уж точно зачем же мне выходить при Веронике? Пришла — пусть терпит, как все. Пусть скажет спасибо, что не маячит Липатый со своей сальной мордой.
У меня у сына припадки. Всего четыре годика, а такая астма! Я не принесла, потому что если вынесу на мороз — сразу глотнет холодного воздуха и припадок. Так задыхается — ужасно смотреть. Уж я к кому ни обращалась!
— Во, говорю ж: матеря мечтат, кровя приливат — потом дети падки. Откуда ж здоровью? Мечтат, а дедушка Чур подслушат, залезет под юбки и щекотит.
Вероника терпела. Только не смотрела на меня.
Вошла и матушка. Она в последнее время стала нервно относиться к посещающим женщинам. А мамин сибиряк ничуть при ней не стеснялся:
— Ладноть, приду посмотрю, как твово сынка Чурики щекотят. Старых — дедушка Чур, а малых — евоны Чурики.
Ого, что-то новое: про Чуриков я еще не слыхал! И неужели отсюда спасительные «чурики» в детских играх?!
Когда Вероника вышла, мамии сибиряк припечатал ей вслед свою обычную присказку про бабье жерло. Матушка упрекнула униженно и плаксиво:
— А ты и рад бежать за всякой!
— Мается баба. Чур ей там шекотит. Надоть полечить.
Да, здорово он дрессирует матушку! Но я ее не жалел: сама этого хотела — вот и получила!
Когда я догнал Веронику в прихожей, чтобы одеть, то увидел в ее лице ту же надежду, что у всех, выходящих из нашего капища. А ведь мамин сибиряк еще ничего не сделал, только пообещал зайти. Как мало людям надо, чтобы надеяться! Такая готовность к надежде и вере и есть самое настоящее чудо, гораздо более удивительное чудо, чем то, которое страждущие надеются обрести здесь.
— Спасибо, Ярыгин. То есть Миша. Я так надеюсь, что он поможет Костику. Он ведь помогает, правда? А то уж не знаю, к кому еще.
— Помогает, — кивнул я снисходительно.
До чего жалки становятся учительницы, когда с них слетает профессиональная самоуверенность. Все равно как если бы мамина сибиряка побрить, подстричь под полубокс — что останется? Глаза? Так ведь тоже над голыми щеками они не будут сверкать с первобытной дикостью, как сверкают сейчас, когда над заросшими непролазным волосом щеками они, как костры в пещерах каменного века…
В четверти Вероника выставила мне четверку. Два балла за Пушкина с Дантесом остались в прошлой четверти, а в этой у меня были четверки и пятерки пополам — и вывела четверку. Даже и хорошо — чтобы ни я, ни она близко предположить не могли, будто имеется какая-то связь между моей отметкой и ее визитацией к мамину сибиряку!
Мы собирались, как всегда, встречать Новый год, но мамин сибиряк объявил, что Новый год — так, нищак, а настоящий праздник — Зимние Рожаницы, и праздновать его нужно 8 января. Матушка догадалась:
Так ведь предполагаемое языческое празднование прямо на другой день после православного рождества! Двадцать шестое по старому стилю. Ну правильно, совершенно явственная связь прослеживается: «рождество» — «рожаницы».
Уяснила для себя — скоро сможет проводить экскурсии. Мамин сибиряк подхватил с такой горячностью, будто у него только что украли святыню:
— Наши отецкие праздники попы на себя переиначили вот уж точно! Девка безотцовщину родила — вот ихний праздник! Сироту убогова. Тоже мужа оброгатила. А Рожаницы наши — от их сама Русь народилась, Рожаницы — они всем помогат по бабьему делу, которы рожат да вскармливат.
— А Род как же? Рожаницы ведь всегда при нем.
— При ем. Род свово дела не попустит, ему праздник, когда семя в землю, а зимние — Рожаницы.
На Новый год мы собрались у Захаревича. Я не хотел идти, но он очень звал, и Кутя шла, так не мог же я допустить, чтобы Кутя пошла к Захаревичу без меня!
Мамин сибиряк, когда узнал, что я иду на классное сборище, посоветовал между делом:
— Мишь, ты оттель со стола прихвати Роду какой кош. Штоб помогал. Род поможет — любу бабу ложит.
И когда сели за стол, я вспомнил, отщипнул кусок макового рулета и сунул в кармаи — для Рода.
А Захаревич давил на Кутю — морально. И когда запели «уродцев», Захаревич, конечно, выкрикнул:
— Гими поют стоя! — и первым вскочил. Пришлось встать и остальным, и мне.
Он смотрел прямо на нее — и она краснела. Я чувствовал, что ей стыдно перед этим нахальным уродцем, что вот-вот она сочтет своим долгом «пожалеть и обнять уродца» — об этом следующий куплет. А давно ли говорила, что наш хваленый гений — сундук, набитый чужими мыслями?!
Я закричал: «Танцевать! Все хотят танцевать!» Захаревич не хотел, он говорил что-то об Аскольде и Дире — после появления на горизонте мамина сибиряка наш гений приналег на древнюю отеческую историю, но в компаниях побеждает тот, кто кричит громче всех. И я решил кричать громко, — чтобы Кутя осталась со мной. Под конец я вырубил очередной рок и поставил танго. Я прижимал к себе Кутю, я ощутил, что науза на ней — моя науза! И пусть Захаревич рассуждает об Аскольде и гордится своим писаным уродством — мы ушли от него вместе. Он спел вслед:
Забудет, я постараюсь! Если есть, что забывать.
Навстречу нам, как всегда, вышла Тигришка, но я не дал Куте заняться кошачьими нежностями — поцеловал ее сначала мимо губ, но со второго или третьего раза поймал губы.
Все было невероятно, наверное, сам Род мне помогал, но потом мне показалось, что она умеет целоваться лучше меня. В какой-то момент шепнула:
— Язык просунь, язычник!
Наконец некстати послышались неестественно громкие расторможенные голоса какой-то новогодней компании, входящей во двор, — и Кутя убежала.
Было бы совсем замечательно, если бы не подозрение, что Кутя уже целовалась раньше — с Захаревичем! Вдруг он втягивал ее губы своим уродским лягушачьим ртом?!
Мне показалось, что маячит старушка Батенькина в своем окошке. А что, ради всяких новогодних сцен могла и продежурить ночь. Я никогда не унижусь до того, чтобы ее расспрашивать, но если бы прочитать старушечьи мысли: видела она или не видела провожающего Захаревича, целующего Кутю…
А видела или не видела с ней Липатого — теперь здесь появился еще один, и куда опаснее нашего уродца и гения: ведь взрослый, ведь опытный, ведь с тачкой, ведь прилипчивый…
Утром я не забыл сунуть Роду кусочек макового рулета. Смех смехом, но поцеловал же я Кутю, не поддалась она Захаревичу, оторвала и бросила. Но если и признать на минуту, что помог мне Род, я выказал неблагодарность и не позвал Кутю на Зимине Рожаницы: черт знает, что там придумает мамин сибиряк, как отпразднует. Да ещё Липатый здесь же. Я хотя и не такой эрудит, как Захаревич, а тоже кое-что читал про языческие праздники, про них давным-давно написано, чуть не тыщу лет назад, что там «отрокам осквернение и девам порушенне». Нечего делать в нашем капище!
Праздновать Зимних Рожаниц собрались все маститые язычники. Матушка по наущению своего сибиряка всех заранее оповестила, чтобы шили себе белые балахоны вроде ночных рубашек до самых пят. А сам мамин сибиряк был озабочен изготовлением меда: привезли с Липатым с рынка чуть не пуд, и самолично торжественно варил, так что квартира наполнилась медовым ароматом, и вся лестница тоже. Липатый бегал с тетрадкой, записывал весь процесс по стадиям.
Все явились в обусловленных балахонах, но хотя балахоны и похожи были на рубашки, надеты были на что-то — у каждого свое: у профессора Татарникова брюки мелькали под подолом балахона, у матушки топорщились плечи ее нового жакета. И только Лариса обрадовалась случаю: ничего под балахон не поддела — и сразу было видно, что ничего. Мне — так сразу!
Музыка тоже образовалась особенная — похоже, и на самом деле языческая. Инструменты изготовил самолично мамин сибиряк, да больше ведь и некому: барабан, бубен, рог и нечто вроде простых гуслей. Ударили — кто в лес, кто по дрова. Липатый дул в рог — и неспроста: звуки он извлекал самые резкие, самые дикие, будто и правда доносились они из древних степей. Петров-не-Водкин отважно бил в барабан, не слушая остальных, причем пару раз я разобрал, как он бормочет под нос: «Бей в барабан и не бойся!» — а чего бояться? Старушка Батенькина тоже явилась и прекомично трясла бубном, пытаясь изобразить цыганские страсти, а Лариса томно щипала струны гуслей. В середине капища по полу стояла свежевыструганная фигура Рожаницы с огромным животом, а вокруг прыгали фигуры в белых балахонах. Прыгали сами по себе, как в дискотеке.
Я уже давно догадывался, что в дискотеках все плясуны как раз вернулись к язычеству, а если так, то язычников во всем мире миллионы и миллионы, и мамин сибиряк очень удачно выбрал момент.
Электричество, само собой, было выключено, горели свечи и особенный масляный светильник, потому что в свечах все же что-то церковное, а уж масляный свет вроде самый исконный. Прыгающие тени скрещивались на стенах и потолке, вразнобой гремели и дудели примитивные инструменты — словно и правда времена Аскольда и Дира на дворе. Мамин сибиряк изредка вскрикивал:
И Липатый тотчас ему вторил. А потом раздавалось и вовсе непонятное: «Крижай-крижай-крижай!»
Петров-не-Водкин срифмовал тихонько а я прыгал рядом, расслышал: «На дураков сам-сто урожай!»
Все запыхались, Лариса в особенности. Балахон местами лип к телу, и хотя я старался не смотреть на ее облепленные рубашкой холмы и долины, невольно взглядывал и взглядывал.
И тут явилась Кутя! Откуда она взялась — не знаю. Кто ее позвал — Липатый, наверное Экзотику пообещал. Позвал, наверное, в последний момент, поэтому он не в балахоне была, а в обычном виде в блузке и джинсах. И оттого показалась единственно живой, единственно настоящей на балу призраков.
Зачем она здесь?! Я помнил одну фразу, «девам порушение»!
— Уходи!
— Ты что? Совсем, да? Мне интересно!
Сейчас начнет спорить, когда некогда спорить!
— Уходи, говорю!
— Какой ты смешной тоже.
Я и забыл, что тоже в дурацком балахоне, как призрак.
— Уходи ты, не спорь! Потом объясню! Уходи!
Я надвигался на нее, вытеснял в коридор.
— Сам-то не сказал, скрыл. Потому что стыдно, да?
— Уходи! Пойми ты! — Я уже допятил ее до двери на лестницу. — Уходи! Тут мамин сибиряк дурман наварил. Волховской. Опоят тебя и не сообразишь. В жертву тут приносят девицу, поняла?
— Убивают?!
— Дура! Не понимаешь? В жертву Рожаницам. Или хочешь попробовать?!
Как быстро я все напридумал. Или не напридумал — читал чего-то такое. Не напридумал — высказал свои страхи. А что? Опоит Липатый медом, нашепчет, что такой обряд у язычников…
— Поняла? Уходи быстро!
Все-таки поняла, отступила на лестницу. Я захлопнул дверь и накинул цепочку.
И как раз в этот момент оборвался визг и грохот первобытной музыки. Мамин сибиряк внес ведро меду. Обыкновенное эмалированное ведро, но в нем плавал резной деревянный ковш. Сиплый голос мамина сибиряка прозвучал как продолжение диких роговых звуков: